"Димитр Димов. Душная ночь в Севилье " - читать интересную книгу автора

колорите... вообще о вульгарном реализме моей картины. А потом пустился в
туманные восхваления великих традиций Греко, Риберы и Сурбарана в испанской
живописи. Я слушал не возражая и ушел из его ателье таким же озлобленным,
как те проститутки, которых я написал. Через десять лет я продал эту картину
за громадные деньги аргентинскому коллекционеру. Но после посещения маэстро
Рейеса я вернулся в Севилью убитым. Я провел ужасную ночь. Жена плакала,
заклинала меня бросить живопись и заняться другой работой, показывала мне
бледное лицо и кривые ножки нашей девочки, родившейся в Париже.
...Голос маэстро Кинтаны осел и внезапно смолк. Я невольно опустил
голову. После недолгого молчания художник продолжал:
- ...И в ту ночь я умер, в ту ночь огонь, который Гойя зажег в моем
сердце, погас, в ту ночь я перестал служить настоящему искусству и продал
себя!.. На другой день жена заложила свою последнюю драгоценность - браслет
с рубинами, оставшийся ей от матери. Шесть месяцев подряд я писал пышно
разодетых тореадоров, хорошеньких цыганок из Гранады, Хиральду под ярким
солнцем, пошловатых девиц с жасмином и цветами апельсина, наносил на полотно
парадный блеск Андалусии, за которым скрывались ее язвы, высыпал на него всю
мишуру и всю безвкусицу того бездарного и слащавого подражания классикам,
которое корифеи Королевской Академии называли традиционным содержанием
испанской живописи, а парвеню, снобы и глупцы стали наперебой раскупать... Я
кощунствовал над искусством, но это уже не имело значения, потому что мой
дух и талант были мертвы... Через год за моими картинами гонялись на
американском рынке, критики приветствовали мое вступление на правильный
путь, писатели вплетали мое имя в затейливую вязь своих эссе и, когда хотели
выразить что-то особенно волнующее, ссылались на тона "бесподобного и
страстного Кинтаны". А в моем сердце уже не было ни капли страсти.
Но я стал богатым человеком. У дочери прошел рахит, жена опять смотрела
на меня влюбленным и благодарным взглядом, как в первые месяцы в Париже. За
это время я совсем забыл о своих знакомых из Трианы. Но однажды вечером, на
страстной неделе, я пришел в "Лас Каденас" с компанией, приехавшей из
Мадрида и слегка возбужденной видом крови на корриде. Всего три часа назад
последний из шести свирепых миурских быков распорол живот Пабло Редондо. Я
люблю бой быков, как всякий испанец, но в тот вечер трагедия на арене
навязчиво напоминала мне, что бедняга положил свою жизнь скорее ради денег,
чем ради славы. Мне было противно слушать комментарии одного литератора из
этой компании, поэта, известного тем, что он сделал тауромахию источником
своего вдохновения. Ему принадлежит двухтомный труд на тему "Быки в
испанской поэзии". Может быть, вы не верите, что существует такая книга?
Завтра я вам ее покажу. В ней есть прекрасная и печальная баллада о Педро
Ромеро. Я был подавлен рассуждениями этого литератора, расстроен звериным
ревом публики и видом смертельно раненного Пабло Редондо, которого вынесли с
арены с пожелтевшим лицом и струйкой крови у рта... На душе у меня было
муторно. Я стал пить рюмку за рюмкой. И тут среди девушек, танцевавших
сегедилью, я увидел Мануэлу.
Прекрасные формы зрелой женщины заменили юное обаяние той девушки,
которую я рисовал в Триане. Ее иссиня-черные волосы были все так же густы,
кожа сохранила золотисто-апельсинный оттенок, в очертаниях лица проступали
те же благородные твердые линии, что у древнеиберийского мраморного бюста
"Дамы из Эльче". Мануэла, видимо, была примадонной в этом заведении -
остальные девушки отступили и оставили ее танцевать одну. Она танцевала,