"Юрий Домбровский. "и я бы мог..."" - читать интересную книгу автора

в Петербурге, чтоб узнать, "что делается и что будет", и через сутки
вернуться в Михайловское.
Другие зайцы были уже ни к чему. Как и сама поездка. Пушкин ждал
письма. Письмо не приходило. Пущин смог выехать в Петербург только 5 декабря
(а просьбу подал 27 ноября). Дорога занимала два-три дня, значит, в
Петербург он прибыл не раньше 8 декабря. И вряд ли сразу же сел за письмо. А
между тем обстановка складывалась очень смутная. В стране возникали и
множились странные слухи. Говорили о насильственной смерти императора. В
десятых числах декабря слухи просочились за границу. Пушкин продолжал ждать
письма, а оно все не приходило. И наконец произошло то, о чем рассказывает
Осипова, - приехал повар и рассказал об уже разгромленном восстании: везде
караулы, по городу разъезжают конные. Ехать в Петербург в такой обстановке
было бы, конечно, не только безумием, но и простой глупостью. И Пушкин
остался. Вот тогда скорее всего и пришло столь запоздавшее и уже бесполезное
письмо Пущина. Пушкин начинает готовиться к обыску и аресту. Он сжигает как
само письмо, так и свои записки ("...я принужден был сжечь свои записки. Они
могли бы замешать имена многих, может быть, умножить число жертв. Не могу не
сожалеть о их потере, я в них говорил о людях, которые после стали
историческими лицами, с откровенностью дружбы или короткого знакомства"). От
этого тревожного времени остались рисунки - колонка профилей декабристов на
большом листе бумаги: Пущин, Дельвиг (он ведь тоже мог быть замешан),
Кюхельбекер (несколько раз) и Рылеев. Вот он - самый ощутимый след
разговора. Он и свой портрет было поставил в этот ряд, но потом зачеркнул -
может, потому, что он ему не удался, а может, оттого (догадка А. Эфроса),
что понял: ему еще нет места в этой скорбной колонке, оно еще где-то
впереди. В первую годовщину казни он так и напишет:

Нас было много на челне:
. . . . . . . . . . . . .
Пловцам я пел...
Вдруг лоно волн
Измял с налету вихорь шумный...
Погиб и кормщик, и пловец! -
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою.
Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.

И на другом уже листе нарисует виселицу: "И я бы мог..."

Вот эта так резко оборванная и наполовину зачеркнутая строка и есть,
по-моему, главный, решающий аргумент во всем споре.
Из нее, как мне кажется, вытекает, что Пушкин был действительно
посвящен своим рассудительным и спокойным другом во все и ждал только
вызова. Иначе как же можно толковать эту строку над виселицей?
В самом деле - за что поэт мог ожидать себе петлю? За вольнолюбивые
стихи? Но с тех пор прошло пять лет и он уже поплатился за них ссылкой.
А еще за что? Ведь все эти годы он прожил далеко от Петербурга, то есть
от политической и общественной жизни страны, и ни в чем