"И тогда приходят мародеры" - читать интересную книгу автора (Бакланов Григорий Яковлевич)

Глава XI

Вдвоем они прибрали могилки и вокруг них, нашли жестяную банку и с ней по очереди ходили за водой, как когда-то мама посылала их с Юрой. Он узнал кран, выведенный из сторожки наружу, под которым мама и они следом за нею мыли руки. Была война, стольких унесшая, целая жизнь минула, а бронзовый кран все тот же и так же блестит на солнце.

Вблизи гудел город. Когда-то кладбище это было за городской чертой, теперь панельные дома обступили его, отовсюду глядели окна. Но все же чем-то незримым, как жизнь вечная от быстротекущей, отделено было это место от внешнего мира, особая для души хранилась тут тишина и покой. И было ощутимо: не время проходит, мы проходим.

— Давай посидим, — сказал он сыну. — Не будем торопиться.

Вымытые, освеженные водой камни из пыльно-серых стали розовыми, они просыхали на солнце, и отполированные буквы в изголовье блестели.

Он знал, не скоро еще раз приедет сюда, и хотелось просто посидеть в тишине, ни о чем не думая. И был благодарен сыну, что тот с ним, здесь.

Солнце стояло уже высоко, пекло отвесно, камни высохли и посерели, когда он в последний раз посмотрел на них.

— Пойдем, — сказал он Диме.

В гостинице они спустились пообедать в полупустом зале. Официант принес графин, закуску, и они выпили, не чокаясь.

— Знаешь, что здесь раньше было? Вот на этом месте, где мы с тобой сидим? До войны были здесь одноэтажные дома, сады. И в одном из домов, как раз здесь примерно, жила моя троюродная сестра, Катя. Звали, как твою жену. Перед самой войной вышла замуж, — Лесов не замечал, что улыбается, весь он был в том, исчезнувшем прошлом. — Мы как-то пришли, она готовит салат из свежих помидоров. Огурцы, лук, еще что-то, полила постным маслом, смешивает в миске. Молодая хозяйка, жена, ну, ты понимаешь. Ее призвали сразу же: врач. Как раз только что кончила. Была она краснощекая-краснощекая, крепкая. Рассказывали, везла раненых в санитарной машине, мина была противотанковая. Ну, что могло остаться от машины?..

Официант принес на подносе две тарелки солянки мясной, ставил перед ними.

— Что здесь было раньше? — спросил Лесов. — Вот где гостиница стоит.

Официант удивился:

— Гостиница и была.

— А до нее?

— А чо до нее? Она и была, — выговор у официанта северный, окающий, мягкие прямые волосы распадались надвое. — Вы не здешние?

— Приезжие.

С долей снисходительности в голосе официант разъяснил:

— И раньше гостиница была. Она стародавняя.

— Понятно.

Рука Лесова, разливавшая в стопки из графина, чуть вздрагивала, стекло позвякивало о стекло. Впервые Дима увидел: рука старая, вспухшие вены, истончившаяся кожа. Весь день ему было жаль отца: и там, когда сидели и молчали, и теперь. Отец был всегда и несомненно, а тут вдруг впервые так близко увидал: пройдет сколько-то времени, и отца не будет.

— Давай за тебя выпьем. Помнишь, я, кажется, в четвертом был классе, учительница попросила привести тебя к нам в День Победы. Я почему-то стеснялся. И ты смущен был. Мальчишка спросил тебя: «Дядя, вы — ветеринар?» Помнишь? А я с этим сознанием вырос: ты был на той войне. И сто лет пройдет, и двести, она не забудется.

Лесов понял. И взгляд заметил, каким сын посмотрел на его руку. Он подмигнул дружески:

— Ничего, сын, ничего. Хотя, конечно, не так представлялось. «Кончается наша дорога, дорога пришедших с войны…» Это все нормально, хорошие стихи. Но вот если б они встали из могил да увидели, во что превратилась наша победа… Эх, вы-и! — сказали бы. У Ницше есть: люди убеждений не годятся для фундаментальных дел. Убеждения становятся тюрьмами. И верующий не принадлежит себе, он способен быть только средством. Сильный свободен от всяких убеждений. А мы были люди убеждений. И верили. Не ему, конечно, в нем только воплощение нашли. Откуда было знать, что они два сапога — пара: наш и Гитлер. Мне было восемь лет, а его портрет усатый на доме напротив висел. И все детство он смотрел на меня, я и вырос под его портретом, под взглядом его отеческим. Вот они оба свободны были от всяких убеждений, люди для них — средство. Ну, и какие же они фундаментальные дела совершили, что оставили после себя? Разрушили и опустошили полмира, вот и все дела. Из народа выбиты самые лучшие, а эта рана не скоро зарастает, если зарастает вообще. Знаешь, чего мы с матерью больше всего боялись? Боялись, вырастете вы с Дашей и спросите нас: как же в такой жизни, когда полстраны в лагерях, когда… Да что говорить! Как вы могли жить нормально, любить?

— Я не спрошу, — сказал Дима. — Как я могу спросить, когда живут на свете два моих сына. Вы дали нам жизнь — это главное.

— Дали жизнь и дали испытания. И самое главное испытание мы, возможно, проходим сейчас: испытание свободой. Смотри, сколько опять потянулось к сильной руке. И готовы отдать ему свою свободу: на, возьми, но корми. А главное, сними с нас этот непосильный груз — самим решать за себя, как быть. Решай за нас, приказывай, и мы вновь будем счастливы и восславим тебя. И знаешь, кто самым страшным врагом станет для них? Кто посмел остаться свободным. Его возненавидят больше всех: будь, как мы!

— Постой! — сказал Дима. — Тебе сколько было, когда ты вернулся с войны? А сколько мне сейчас? Ты смог прожить жизнь человеком?

— Хотел. Знаешь, скольким подлецам приходилось пожимать руку. Дети не прибавляют смелости. А вот дед твой… И тоже нас у него было двое. Но он не подал бы руки подлецу.

— Отец, успокойся. Каждому суждено прожить свою жизнь. Ну, что, ты хочешь за нас прожить все неприятности, от всего уберечь. Так было уже в истории: сотворил, благоустроил, наполнил, убедился, что хорошо весьма, и, ублаготворенный, лег отдыхать, благословив: плодитесь и размножайтесь. А во что превратилось?

— Ладно. Давай допьем.

Когда шли по коридору к себе в номер, Лесов сказал:

— Хочешь, маме позвоним?

Тамара обрадовалась:

— А я как раз о вас думала.

Как будто было такое время, когда бы она не думала о них, о Даше.

— Тебе был очень важный звонок.

— Да? — но не спросил, что за звонок, не стал торопить судьбу. — Хочешь с Димой поговорить?

Звонок мог быть с киностудии: там лежал его сценарий, и он знал, один режиссер принюхивается. Но еще дороже, если это звонили из издательства. Как раз незадолго до поездки на юг был у него случайный разговор, вроде бы заинтересовались повестью.

И, повеселев, говорил Диме, когда укладывались в дорогу:

— Не знаешь ты, не видал, какая наша мама была красивая!

— Мама и сейчас красивая.

— Нет, ты не знаешь. Ты когда родился, морозы под двадцать пять, под тридцать градусов. И вот она — в валенках, в меховой шубе, в платке — выхаживает с тобой по полтора, по два часа: Диме дышать надо воздухом. А там, в коляске, тебя и не видно, сверток из многих одеял, только парок от дыхания поднимается над пеленкой. Вернется со своей героической вахты румяная, счастливая, так красива бывает только молодая мать. И сразу тебя кормить. Вот то-то ты перерос отца.