"Виктор Эмский. Адью-гудбай, душа моя!" - читать интересную книгу автора

иные, лучшие миры".
Когда он закончил, мы все -- а надо заметить, что кроме нас в тот день в зале
находился весь старшинитет Северо-Западного Оборонительного региона, -- так
вот, когда он дочитал до конца, все мы в едином, можно сказать, порыве вскочили
с мест, бурно и продолжительно аплодируя. Началась стихийная запись на фронт.
У выхода этому профессору кислых щей стало вдруг дурно. Бог его знает от чего
-- может, от духоты, может его, хиляка, малость помяли в толкотне. Не знаю. Но
стервь Даздраперма и тут не упустила случая сунуть мне локтем в печень и
торжествующе заявить:
-- Знай, говнюк, наших! Это у него голодный обморок! Как у Цюрупы! -- И она,
зараза, больно куснула мое левое ухо и захохотала.
И ведь накаркала, ворона мокрая!..
После переклички начались танцы. Даздраперма сходу объявила "белый" и, вытащив
меня на средину зала, учинила форменную ламбаду. И вот, когда во время
финального па я, запрокинутый, оказался на ее могучем бедре, когда музыка
смолкла, а восторженные зрители, обступившие нас, еще не отошли от столбняка, в
животе моем опять заурчало...
Спазм был нечеловечески долог и звучен.
-- Отс-ставить! -- прошипела Даздраперма и с очаровательной улыбкой перебросила
меня на другое колено. Увы, увы!..
Я ведь, признаться, по натуре своей существо мнительное, с комплексами. Всю
жизнь я, Тюхин, мучительно стыдился чего-то. К примеру, в детстве я буквально
места себе не находил из-за того, что отец мой был не советский простой, как,
скажем, отец Рустема, человек, а чуть ли не адмирал да еще к тому же -- второго
ранга! С трудом повзрослев, я устыдился своей, похоже, наследственной,
нездоровой, как рукоблудие, склонности к сочинению гражданственных виршей. О,
кто бы знал, как мне было стыдно, когда стишок про очередной съезд партии был
напечатан в городской пионерской газетке, причем под моей настоящей,
нетюхинской фамилией, с указанием номера школы и даже класса... А уж когда
вдруг приняли в Союз писателей, да еще, как на грех, наградили тоталитарной
премией -- аж запил со стыда...
Ну, в общем, когда она меня вынесла на улицу и, смаху приложив к стенке,
рявкнула:
-- Ну и гад же ты, Тюхин! Да я даже под Жоркой, под Мандулой такого не
слыхивала! -- когда она мне сказанула это, да еще с чувством, со сверканием
очей, -- я в буквальном смысле чуть не сгорел со стыда! А Даздраперма, дурында
вербованная, вынула "беломорину" и, не найдя позолоченной своей зажигалочки,
по-хамски прикурила от моего пылающего лба.
Господи, не помню, как и домой дошел! А едва мы с Идусиком переступили порог,
позвонил вдруг Ричард Иванович.
-- Слушайте, друг мой, -- сказал он, -- а чего это вы давеча про голубей
разговор завели, неужто аппетит... м-ме... проснулся?
-- А что -- не должен? -- сглотнув слюну, спросил я.
-- Да нет, почему же, -- уклонился от прямого ответа слепец-провиденциалист. --
Только имейте ввиду -- жрать здесь все одно... м-ме... нечего.
У меня потемнело в глазах.
В кишках немелодично пело и поуркивало. Окончательно очумев, я погасил свет, но
стало еще хуже: во тьме начались голодные видения. Я и не подозревал в себе
такого изощренного воображения. Мерещилась родимая каша -- гурьевская,
гречневая, пшенная, овсяная, манная, гороховая, перловая -- о солдатская