"Виктор Эмский. Адью-гудбай, душа моя!" - читать интересную книгу автора

подать.
Я узнал каминные щипцы, вспомнил даже, как однажды, пытаясь прикурить, выронил
уголек на вьетнамский ковер -- вон оно пятнышко -- и попугай заорал, веселя
сборище: "Тюхин растяпа!.. Р-растяпа!..".
Я узнал телевизор "Шарп", детскую кроватку в углу, аквариум со скаляриями,
большущий, зачем-то в багете, цветной снимок лемура над письменным столом, и,
конечно же, сам стол -- старинный, с резьбой, чуть ли не тот самый стол из того
самого гарнитура великого князя К. Р. -- тоже, замечу, моего коллеги и, что
характерно, единственного поэта на свете, которого К. Комиссаров уважал
практически безоговорочно, а напиваясь, даже цитировал. Где-то я уже видел это
дубовое чудо-юдо, сиживал за ним, и, похоже, не раз. Но где, когда?..
И еще одно безусловное знание как-то сразу же обозначилось во мне. Я мог
поручиться, что каминные часы без стрелок вовсе не были сломаны, но вот
заводить их не имело ни малейшего смысла -- молотобойцы все равно бы не
затюкали своими пролетарскими молоточками по бронзовым цепям земного шара. В
этом мире у времени было иное назначение. И когда я услышал в саду голоса,
которые ни чуточки не изменились за сорок лет, я вобщем-то не особенно
удивился. Я только сосчитал про себя до десяти и на цыпочках, чтобы не спугнуть
пацанву, подошел к полураскрытым дверям на веранду.
Их было четверо -- Скоча, Вавик, Сова и Китаеза. Их было четверо и они, сукины
дети, трясли яблоню. Господи, как будто и не было окопчика под Белоостровом,
где они вот так же -- вчетвером -- и подорвались, свинчивая головку со снаряда.
Пятым, по всем законам арифметики, был бы я, по почему-то не поехал. Сколько
раз все пытался потом вспомнить -- почему? -- чья рука меня спасла от смерти
тогда -- ангельская или рука отца, силком потащившего нас с Рустемом в
баню?..
Я взял коккера за ошейник. Нет, этот охломон даже и лаять бы не стал. Он просто
кубарем слетел бы с веранды и заслюнявил всех четверых до неузнаваемости. Так
что невозможно было бы разобраться, как тогда, после взрыва, где кто...
Я стоял за шторой и скулы у меня сводило яблочной оскомой. Потому что они были
еще зеленые, недозрелые -- маленькие такие китайские яблочки, те самые, которые
-- о, не случайно же! -- назывались еще и райскими...
...а еще по какой-то совершенно необъяснимой ассоциации я подумал: Господи, но
почему, почему -- не я. Почему -- Пушкин, Альбер Камю, Барышников, наконец?
Почему же не Тюхин, Господи?..
Эта мысль настолько поразила меня, что я разрыдался, как ребенок, всхлипывая и
сморкаясь в тюлевую штору. А когда пароксизм отчаянья миновал, ни этого вечно
убегающего куда-то коккера, ни пацанов в саду уже не было...
А потом было утро. Я вышел на веранду, потянулся да так и замер с поднятыми
вверх руками и разинутым ртом.
Вниз по пыльной улочке, спускавшейся к морю от санатория на горе две женщины в
белых с голубыми оторочками рясах бережно вели под руки смертельно бледного
товарища младшего подполковника. Кузявкин был бел, как единственная стена в
моем Отечестве, под которой за все время его существования так никого и не
шлепнули. Он был бескровен, как обмуровка незримого града Китежа, утонувшего,
как известно, удивительно вовремя. Увы, самого товарища младшего подполковника
вражеская пуля не миновала. Предначертанное сбылось. Входное отверстие с
раздавленную вишню величиной алело как раз по центру его непомерно большого
лба.
-- Это кто же вас так, дорогой товарищ Кузявкин? -- с сочувствием вопросил я. И