"Илья Эренбург. Рвач" - читать интересную книгу автора

предположение, слуховое окошко, пестрый клочочек под галстуком. У папаши
манишка была всем, она раз и навсегда проглотила его щуплое тельце. Папаша
был живой манишкой, произносившей поэтические названия нездешних вещей.
Когда утром он фыркал или плевался у рукомойника и, вместо горделивой белой
пустыни, на впалой груди жалко болтались косички волос, Мише хотелось
заплакать: папаша умирал на глазах. Старший брат, Темка, тот в нетерпении
сдувал с манишки пылинки: скорей бы сделать папашу папашей!
Странное, однако, семейство. "Человек" и детишки - это как-то не
вяжется. Кто же из посетителей ресторана "Континенталь" на Николаевской мог
представить себе, слыша "буше а-ля рен", кроватку с сеткой или лифчик, на
котором, до известного совершеннолетия, держатся штанишки? Казалось, что не
только семьи, даже имени не может быть у того, кто унижен или возвышен до
обобщения, почти до абстракции: "человек". Однако у "человека",
обслуживавшего столы двадцать два - двадцать восемь, направо от входа, было
имя, притом самое обыкновенное: Яков Лыков. Были и дети, которые рождаются,
очевидно, не считаясь с профессиональными особенностями родителей. Вне этого
недосмотра Яков был образцовым "человеком": он разрезал пулярку как виртуоз,
безукоризненно угадывал соотношения специй в салатах и неприметно,
грациозно, воздушно подсовывал счет именно тому, кому нужно. Если подрядчик
угощал интенданта, то Яков, храня всю незамутненность государственной
совести, тщательно скрывал от приглашенного ноли неприятных сложений. "Не
извольте беспокоиться... уже-с!". "Ссс" долго, приятно свистело в ушах, как
ветерок в приречной траве.
Утром, в засаленном номере газеты "Киевлянин", Мишка и Тема иногда
находили необглоданную лапку фазана или ком слипшихся макарон. А папаша
разглаживал газетный лист и читал, все больше о пожарах. Читал он вслух и
крайне чувствительно - оплакивал какие-то сгоревшие "службы". Потом уходил в
"Континенталь".
Братья играли в бабки. Братья росли.
Раз папашу вызвали гастрольно в кабачок "Босфор", что на острове. Он
взял ребятишек с собой: пусть подышат свежим воздухом. Горели громадные
буквы, но одна лампочка вскоре погасла, и ночь немедленно проглотила "р".
"Босфо", однако, не унывало, веселье шло вовсю. Толстый господин разбил
пустую бутылку, при этом он кричал на папашу. Он даже ударил его, хотя и
небольно, - салфеткой по щеке. Папаша не заплакал. Чуть-чуть улыбаясь, он
заботливо обнял господина, поддерживая ручками тучный живот. Тогда изо рта
толстяка полилась на манишку папаши красная кровь. Мишка визжал. Ему
объяснили, что это не кровь, а вино. "Босфо", однако, осталось в памяти тем
подлым местом, где салфеткой хлещут папашу, где люди плюются подозрительной
краской, где, может быть, турок с вывески фруктовой лавки ночью потрошит
детей, как Ивенсон своих болонок.
Но было одно воспоминание, страшнее и кур и "Босфо", по назойливости
равное только телескопу. Кто знает, не играй сопливый Мишка в то далекое
летнее утро на углу Малой Подвальной, возле чайной Терентьева, может быть,
вся жизнь Михаила Лыкова сложилась бы иначе. Детей воспитывают по
разнообразным системам, изучают влияние на них различных цветов и звуков,
годами осторожно натаскивают их на всяческие чувства, а здесь в две-три
минуты маленький Мишка, игравший в бабки на углу Подвальной, познал
существеннейшую науку. Было это так: портной Примятин, почтенный, очкастый
мужчина, вышел из чайной. Шел он неестественно, как будто обе ноги тянули