"Ф.Скотт Фицджеральд. Ранний успех" - читать интересную книгу автора

целых семь лет порвал с Принстоном все связи. А когда прошли эти семь лет,
мне заказали статью о Принстоне, и, принявшись за нее, я понял, что на
самом деле он мне очень дорог и что на общем фоне одна неприятная неделя
значит не так уж много. Но в те дни 1920 года радость успеха, кружившая
мне голову, сильно померкла.
Впрочем, я ведь теперь стал профессионалом, а создать новый мир было
невозможно, если не разделаться со старым. Мало-помалу я научился не
принимать близко к сердцу ни похвалы, ни хулу. Слишком часто мои вещи
нравились публике не тем, что я сам в них ценил, или их хвалили люди, чье
осуждение явилось бы для меня куда более ценной наградой. Ни один
настоящий писатель не полагается на вкусы публики, и со временем
привыкаешь делать свое дело без оглядки на чужой опыт и без страха.
Перелистав старые счета, я увидел, что в 1919 году заработал писательством
800 долларов, а в 1920-м рассказы, права на экранизацию и роман принесли
мне 18000. Мой гонорар за рассказ с тридцати долларов подскочил до тысячи.
Сравнительно с тем, как платили впоследствии, в разгар бума, это не такая
уж большая цифра, но восторг, в который я тогда от нее приходил,
неописуем.
Мечта моя осуществилась быстро, это было и радостью и бременем.
Преждевременный успех внушает почти мистическую веру в судьбу и
соответственно - недоверие к усилиям воли; и тут можно дойти до самообмана
вроде наполеоновского. Человек, который всего добился смолоду, убежден,
что смог проявить силу воли лишь потому, что ему светила его звезда. Если
утвердиться удается только годам к тридцати, воле и судьбе придается
равное значение, а если к сорока - все, как правило, приписывается одной
только силе воли. Как было на самом деле, понимаешь, когда тебя потреплют
штормы.
Ну, а радостью, которую приносит ранний успех, становится убеждение,
что жизнь полна романтики. Человек остается молодым в лучшем смысле этого
слова. Когда я мог считать достигнутыми главные свои цели - любовь и
деньги, когда прошло первое опьянение непрочной славой, передо мной
оказались целые годы, которые я был волен растрачивать и о которых, по
совести, не жалею, - годы, проведенные в поисках непрерывающегося
карнавала у моря. Как-то в середине 20-х годов я ехал в автомобиле в
сумерки по верхнему приморскому шоссе и в волнах подо мной подрагивала,
отражаясь, вся Французская Ривьера. Вдали уже зажглись огни Монте-Карло; и
хотя сезон кончился, великие князья разъехались, игорные залы опустели, а
живший со мною в одном отеле Э.Филлипс Оппенхайм был просто работящий
толстяк, весь день проводивший в халате, самое это слово, "Монте-Карло",
заключало в себе непреходящее очарование, настолько властное, что я
невольно остановил машину и, как китаец, стал покачивать головой,
приговаривая: "Горе мне, горе!" Но смотрел я не на Монте-Карло. Я
всматривался в душу того молодого человека, который не так давно слонялся
по нью-йоркским улицам в башмаках на картонной подошве. Я снова им стал;
на какой-то миг мне удалось приобщиться к его мечтам, хотя я теперь
разучился мечтать. И до сих пор мне порой удается подстеречь его, застать
его врасплох осенним нью-йоркским утром или весной, под вечер, в Каролине,
когда так тихо, что слышишь, как лает собака в соседнем округе. Но никогда
уже не бывает так, как в ту недолгую пору, когда он и я были одно, когда
вера в будущее и смутная тоска о прошедшем сливались в неповторимое чудо и