"Мишель Фуко. Безумие, отсутствие творения" - читать интересную книгу автора

котором язык устанавливается речью.
Вот откуда к тому же это странное соседство безумия и литературы,
которое ни в коем случае нельзя понимать в смысле обнаженного наконец
психологического родства. Открывшееся как язык, который замалчивает себя,
поскольку сам на себя накладывается, безумие не может ни обнаружить, ни дать
слова какому-то творению (ни чему-то такому, что при участии гения или удачи
могло бы стать творением); оно обозначает пустоту, из которой исходит это
творение, то есть место, в котором оно непрестанно отсутствует, в котором
его никогда нельзя найти, поскольку оно там никогда не находилось. Там - в
этой бледной области, в этом сущностном укрытии - разоблачается близнецовая
несовместимость творения и безумия; это слепое пятно их обоюдной возможности
и их взаимного исключения.
Однако, начиная с Русселя и Арто, к этому месту подступает также язык
литературы. Но он не подступает к нему как к чему-то такому, что он должен
изречь. Пора заметить, что язык литературы определяется не тем, что он
говорит, не структурами, которые делают его значащим. Он имеет свое
существо, и вопрошать его надо об этом существе. Какое оно теперь?
Несомненно, это нечто такое, что имеет дело с самоподразумеванием, с
двойственностью и с пустотой, в которую он углубляется. В этом смысле
существо литературы, как оно производит себя начиная с Малларме и как оно
доходит до нас, достигает этой области, где осуществляется - благодаря
Фрейду - опыт безумия.
В глазах не знаю, правда, какой культуры - но, может быть, она уже
очень близка - мы будем теми, кто ближе всего подошел к этим двум фразам,
которые никто еще по-настоящему не произносил, этим двум фразам столь же
противоречивым и невозможным, как знаменитое "я лгу", фразам, которые обе
обозначают одну и ту же пустую самоотсылку: "я пишу" и "я брежу". Тогда мы
будем фигурировать наряду с тысячей других культур, которые приближались к
фразе "я безумен", или "я зверь", или "я бог", или "я обезьяна", или еще "я
истина", как это было в XIX веке вплоть до Фрейда. А если у этой культуры
будет вкус к истории, она вспомнит о том, что Ницше, обезумев, провозгласил
(это было в 1887 г.), что он - истина (почему я так мудр, почему я так умен,
почему я пишу такие хорошие книги, почему я являюсь роком); и о том, что
пятьдесят лет спустя Руссель накануне своего самоубийства написал книгу "Как
я написал некоторые из моих книг", повествование, сродненное с его безумием
и техникой письма. И несомненно будут удивляться, как это мы смогли
признавать столь странное родство между тем, что отвергалось как крик, и
тем, что слушалось как пение.
Возможно, однако, что подобное изменение не заслужит никакого
удивления. Это мы сегодня удивляемся тому, как сообщаются эти два языка
(язык безумия и язык литературы) несовместимость которых была установлена
нашей историей. Начиная с XVII века безумие и психическое заболевание
занимали одно и то же пространство исключенных языков (в общем, пространство
бессмыслия). Входя в другую область исключенного языка (в область,
очерченную, освященную, грозную, вздыбленную, обратившуюся на себя в
бесполезном и трансгрессивном Сгибе, область, называемую литературой)
безумие освобождается от своего древнего или недавнего - согласно избранной
перспективе - родства с психическим заболеванием.
Последнее, несомненно, перейдет в техническое все лучше и лучше
контролируемое пространство: в клиниках фармакология уже преобразовала