"Мишель Фуко. Безумие, отсутствие творения" - читать интересную книгу автора

область взаимоподразумевающих себя языков, то есть тех, которые изрекают в
своей речи один только язык, на котором они его изрекают. Фрейд не открывал
потерянную идентичность смысла; он очертил ошеломительную фигуру такого
означающего, которое абсолютно не такое, как другие. Вот что должно было бы
предохранить его мысль от всех псвдопсихологических интерпретаций, которыми
она была прикрыта в нашем столетии во имя (жалкое) "гуманитарных наук" и их
бесполого единства.
Именно из-за этого безумие явилось не как уловка скрытого значения, но
как восхитительное хранилище смысла. Но при этом следует понять слово
"хранилище" в надлежащем смысле: не столько как какой-то запрос, сколько - и
в гораздо большей степени - фигура, которая удерживает и подвешивает смысл,
устанавливает некую пустоту, в которой возникает еще не осуществившаяся
возможность того, что там найдет себе место какой-то смысл, или же другой,
или, наконец, третий - и так, возможно, до бесконечности. Безумие открывает
эти пробелы хранилища, которые обозначают и обнаруживают ту пустоту, где
язык и речь, подразумевая друг друга, формируются исходя друг из друга и не
говорят ничего другого, кроме этого пока безмолвного их отношения. Начиная с
Фрейда западное безумие утратило языковой характер, поскольку превратилось в
двойной язык (язык, который существует лишь в своей речи, речь, которая
изрекает лишь свой язык) - то есть матрицу языка, которая в строгом смысле
ничего не говорит. Сгиб говорения, которое ничего не говорит, ничего не
творит, отсутствие творения.
Надо будет как-нибудь воздать должное Фрейду: он отнюдь не заставил
говорить безумие, которое веками как раз и было языком (языком исключенным,
болтливой тщетой, речью, незримо окаймлявшей продуманное безмолвие разума);
напротив, он исчерпал неразумный Логос безумия; он иссушил его; заставил
отойти слова безумия к их источнику - к этой белой области
самоподразумевания, где ничего не говорится.
Еще неясный свет падает на происходящее сегодня; можно увидеть, однако,
как в нашем языке вырисовывается странное движение. Литература (несомненно,
начиная с Малларме) мало-помалу сама становится языком, речь которого
изрекает - одновременно с тем, что она говорит и в одном и том же движении -
язык, на котором ее можно разгадать как речь. До Малларме писатель
устанавливал свою речь внутри данного языка: таким образом, литературное
произведение имело природу, общую со всяким другим языком, почти те же самые
знаки (безусловно, они были величественными), что и Риторика, Сюжет, Образы.
В конце XIX века литературное произведение стало речью, записывающей в себе
принцип своего расшифрования; или, во всяком случае, оно предполагало - в
каждой своей фразе, в каждом из своих слов - способность суверенно менять
ценности и значения языка, к которому оно все же принадлежит (по
справедливости); оно приостанавливало власть языка в самом жесте
современного письма.
Вот откуда необходимость этих вторичных языков (то, что в общем
называют критикой): они больше не функционируют как внешние дополнения к
литературе (оценки, суждения, опосредования, связи, которые считали
необходимым установить между произведением, отсылавшимся к психологической
загадке его создания, и его потреблением в акте чтения); отныне в самом
сердце литературы они принимают участие в пустоте, которую она устанавливает
в своем собственном языке; они образуют необходимое движение - по
необходимости незавершенное - в котором речь отводится к своему языку, и в