"Нина Габриэлян. Хозяин Травы" - читать интересную книгу автора

продолжительными, их все труднее отвести в сторону, и наконец - кульминация:
глаза встретились с глазами и уже не отрываются друг от друга, и я тихо
погружаюсь в него, а он в меня - и в этом есть что-то мучительное и
бесконечно сладостное. Лицо его начинает каменеть и одновременно как бы
размягчаться, становясь подобным белому мягкому гипсу, уже застывающему, но
еще не застывшему. Напряжение становится нестерпимым, и, слабо вскрикнув, я
бросаюсь от него прочь - по коридору - в нашу комнату.
Сейчас, по прошествии стольких лет, уже имея за плечами более обширный
опыт по части дружбы и любви, я должен признать, что никто и никогда потом
не любил меня так нежно, так тонко, так бескорыстно, как он. Хотя, наверно,
именно в этом бескорыстии и крылась ловушка. Но я тогда всего этого не
понимал, да и не мог понимать, я еще не знал, что его можно и нужно бояться,
меня влекла сама игра, и я наивно полагал, что первым в мире открыл подобное
удовольствие.
Отец мой был майор, преподаватель военной академии. Он был большой,
белотелый и почему-то напоминал мне белого медведя, которого мы как-то раз с
матерью видели в зоопарке. Правда, тот медведь был грустным. Он апатично
высовывал из грязного, дурно пахнущего водоема свою морду, укладывал ее на
цементную сушу - и, пожалуй, я был единственным из всей толпы радостно
вопящей ребятни и сюсюкающих родителей, кто при виде его испытывал не
восторг, а какое-то сложное, мне самому тогда еще не вполне понятное
чувство, от которого пощипывало в носу и набухал в горле воздушный ком. Я
начинал шумно сопеть, дергать за подол мать, возбужденно выкрикивающую
"Миш-Миш-Миш", и проситься домой. Мать сердилась, обвиняла меня в
капризности, к ней подключались другие взрослые, делали большие глаза и,
всплескивая руками, начинали убеждать меня в том, что дети должны любить
животных. Дело кончалось моим отчаянным ревом и разгневанным волочением меня
за руку через весь зоопарк к выходу.
Правда, сходство отца с тем медведем было скорее в плане, так сказать,
физическом, нежели психологическом. Когда летом на даче он, тяжело ступая,
расхаживал по берегу речки в одних черных сатиновых трусах, являя миру свое
большое белое тело с бесцветными волосами на груди, довольно потягиваясь и
поигрывая мускулами, облитыми тонким слоем подкожного жира, он напоминал
большого, сильного, неуклюжего зверя. Сходство именно с белым медведем
усугублялось отцовским пристрастием к водным процедурам: обливаниям,
ныряниям, заплывам. Но было одно существенное отличие от того белого медведя
- я никогда не видел отца грустным. Довольным - да. Рассерженным - да. Но
грусть- это было совершенно иноприродное ему свойство. Он не только сам
никогда не грустил - по крайней мере, я никогда не видел его в таком
состоянии, - но и впадал в раздражение при виде грустных людей. По всей
видимости, грусть воспринималась им как некий тайный вызов здравомыслию, а
он очень гордился своим здравомыслием. И поскольку делать замечания
малознакомым людям было не очень-то приличным (хотя, подозреваю, подобные
желания нередко искушали его), весь его воспитательный пыл обрушивался на
меня. "Ну, чего накуксился? - восклицал он, видя меня впавшим, как он
выражался, в "мерехлюндию", и увесисто хлопал меня по плечу. - Ты же мужик.
Что за бабьи настроения! А ну-ка, давай зарядочку поделаем для поднятия
морального духа. Сесть-встать! Сесть-встать! Сесть-встать!" Я изображал на
лице удовольствие и приседал в такт его командам, всячески стараясь показать
ему, что мой моральный дух уже поднят на должную высоту, не без оснований