"Николай Васильевич Гоголь. Две главы из малороссийской повести 'Страшный кабан'" - читать интересную книгу автора

В это время педагог наш почти освоился в доме Анны Ивановны. Он
принадлежал к числу тех семинаристов, убоявшихся бездны премудрости,
которыми ***ская семинария снабжает не слишком зажиточных панков в
Малороссии, рублей за сто в год, в качестве домашнего учителя. Впрочем, Иван
Осипович дошел даже до богословия и залетел бы невесть куда, вероятно еще
далее, если бы не шалуны его товарищи, которые беспрестанно подсмеивались
над усами и колючею его бородой. С годами, когда одни выходили совсем, а на
место их поступали моложе и моложе, - ему, наконец, не давали прохода: то
бросали цепким репейником в бороду и усы, то привешивали сзади побрякушки,
то пудрили ему голову песком или подсыпали в табакерку его чемерики, так что
Иван Осипович, наскуча быть безмолвным зрителем беспрестанно менявшегося
ветреного поколения и детской игрушкой, принужден был бросить семинарию и
определиться на ваканцию*.
______________
* Эти слова в украинских семинариях значат: пойти в домашние учители.
(Прим. Н. В. Гоголя.)

Перемещение это сделало важную эпоху и перелом в его жизни.
Беспрестанные насмешки и проказы шалунов заместило наконец какое-то
почтение, какая-то особенная приязнь и расположение. Да и как было не
почувствовать невольного почтения, когда он появлялся, бывало, в праздник в
своем светло-синем сюртуке, - заметьте: в светло-синем сюртуке, это
немаловажно. Долгом поставляю надоумить читателя, что сюртук вообще (не
говоря уже о синем), будь только он не из смурого сукна, производит в селах,
на благословенных берегах Голтвы, удивительное влияние: где ни показывается
он, там шапки с самых неповоротливых голов перелетают в руки, и солидные,
вооруженные черными, седыми усами, загоревшие лица отмеривают в пояс
почтительные поклоны. Всех сюртуков, полагая в то число и хламиду дьячка,
считалось в селе три; но как величественная тыква гордо громоздится и
заслоняет прочих поселенцев богатой бакши*, так и сюртук нашего приятеля
затемнял прочих собратьев своих. Более всего придавали ему прелести большие
костяные пуговицы, на которые толпами заглядывались уличные ребятишки. Не
без удовольствия слышал наш щеголеватый наставник юношества, как матери
показывали на них грудным ребятам, и малютки, протягивая ручонки, лепетали:
"Цяця, цяця!"**. За столом приятно было видеть, как чинно, с каким умилением
почтенный наставник, завесившись салфеткой, отправлял всеобщий процесс
житейского насыщения. Ни слова постороннего, ни движения лишнего: весь
переселялся он, казалось, в свою тарелку. Опорожнив ее так, что никакие
принадлежащие к гастрономии орудия, как-то: вилка и нож, ничего уже не могли
захватить, отрезывал он ломтик хлеба, вздевал его на вилку и этим орудием
проходил в другой раз по тарелке, после чего она выходила чистою, будто из
фабрики. Но все это, можно сказать, были только наружные достоинства,
выказывавшие в нем знание тонких обычаев света, и читатель даст большой
промах, если заключит, что тут-то были и все способности его. Почтенный
педагог имел необъятные для простолюдина сведения, из которых иные держал
под секретом, как-то составление лекарства против укушения бешеных собак,
искусство окрашивать посредством одной только дубовой коры и острой водки в
лучший красный цвет. Сверх того, он собственноручно приготовлял лучшую ваксу
и чернила, вырезывал для маленького внучка Анны Ивановны фигурки из бумаги;
в зимние вечера мотал мотки и даже прял.