"Богумил Грабал. Прекрасные мгновения печали" - читать интересную книгу автора

вдоль забора, он внезапно являлся перед нами, толстый и могучий; стоя среди
нас, он велел перенести его кресло к окну, затем садился и смотрел через
окно на реку, верхушки деревьев покачивались в лучах солнца, а господин
настоятель говорил: "Ладно, ребята, хватит, ведра оставите возле дома".
Сказав это, он тут же о нас забывал и принимался смотреть на струящую свои
воды реку с деревьями на другом берегу - и выглядел красивым. Мы сбегали по
ступеням с четвертого этажа и во дворе все еще поеживались, потому что нам
казалось, будто вот-вот кто-нибудь из нас закричит, или схватится за голову,
или у кого-нибудь потечет из носа кровь от сильного удара десницы, которая
обрушится сверху и повалит нас наземь.
Когда весна приближалась к концу, когда было уже почти лето, однажды в
субботние сумерки я перешел освещенный мост, а потом свернул к мельнице и
зашагал мимо старого "Рыбного подворья" вдоль ограды церковного сада. В
полумраке летнего вечера люди прогуливались по плотине или отдыхали на
лавочках в кустах. И я остановился и посмотрел наверх, на три окна в башне,
сквозь стены я видел, как господин настоятель сидит там и потягивает вермут,
глядя на отражающуюся в реке луну, и он тих и нежен, хотя у него столько
силы, что он может поднять зубами двух кухарок, связанных скатертью. Я
видел, как он сидит там в одиночестве, беседуя только со святым Павлом, и
глядит с обеда до сумерек, как склоняется к горизонту солнце и выходит луна.
А я стоял внизу, у забора его сада, потому что понял, что уже пришел пан
Чопрыш, машинист, я узнал его по блеснувшей лысине. И, как и каждую субботу,
когда был такой вот прекрасный вечер, он перетащил скамейку в самые заросли,
а потом уселся на нее, разведя колени, извлек крохотную губную гармошку,
инструментик ничуть не больше детского складного ножика, и начал играть на
ней так трогательно и проникновенно, что все останавливались и
заслушивались, как если бы в кустарнике пел июльский соловей. В воде затона
отражалась луна, река серебрилась волнами, точно жалюзи на магазине пана
Милана Гендриха, а пан Чопрыш играл на губной гармошке, и я видел, как
господин настоятель сидит наверху у раскрытого окна и - через вершины
деревьев - внемлет музыке, видел, как в окне забелел фартучек его кухарки,
высунувшейся из башни, чтобы лучше слышать укрывшуюся в кустах гармошку... а
из гармоники лилась грустная песня, вдыхаемая и выдыхаемая крохотным
инструментиком размером не больше детского складного ножика.
Когда пан Чопрыш доиграл, было слышно, как на скамейке в кустах возле
ограды церковного сада он переводит дух, чтобы, собравшись с силами, сыграть
"Юмореску". Это был его коронный номер - "Юмореска", исполняемая на губной
гармошке, причем с таким чувством, что люди переставали прохаживаться, чтобы
шуршанием песка на дорожке, шедшей вдоль пристани, не испортить песню. Когда
же пан Чопрыш, машинист, закончил "Юмореску", воцарилась тишина. Такая
глубокая, что сквозь нее отчетливо доносились плеск волн в реке и шелест
камышей. А из кустов вылез пан Чопрыш, весь в поту, лицо его в лунном свете
казалось подернутым ртутью, у него были кривые ноги, брюшко и носик как у
грудных младенцев в коляске, и он, задыхаясь, набирал в легкие воздух,
потому что на маленькой губной гармошке он играл всем своим могучим телом. Я
же поглядел вверх, там, в окне башни, по-прежнему белел фартук кухарки, а
господин настоятель сидел в кресле и смотрел на текущую в лунном свете реку.
Как-то раз, когда я еще был церковным служкой, мы с господином
настоятелем шли в деревню соборовать умирающую крестьянку, я среди белого
дня нес зажженный фонарь, а когда мы выбрались из леса в поле, там жнецы