"Виктор Гюго. Лукреция Борджа" - читать интересную книгу автора

величия, которые еще резче подчеркивают ее преступность, и прибавьте ко
всему этому нравственному уродству чувство чистое, самое чистое, какое
только женщина может испытывать, - материнское чувство. Чудовище сделайте
матерью, - и чудовище возбудит участие, чудовище заставит плакать, и
существо, вызывавшее страх, вызовет сострадание, и эта безобразная душа
станет почти прекрасной в ваших глазах.
Итак, отцовство, освящающее физическое уродство, - это "Король
забавляется"; материнство, очищающее нравственное уродство, - это "Лукреция
Борджа". Если бы слово "билогия" не было варварским новообразованием, то
можно было бы сказать, что в сознании автора две эти пьесы представляют не
что иное, как своего рода билогию, которая могла бы быть озаглавлена "Отец и
мать". Не все ли равно, что они имели разную судьбу? Второй суждена была
удача, первая же стала жертвой приговора без суда и следствия; идея, которая
легла в основу первой, останется скрытой от многих глаз в силу целого
множества предубеждений; идея, которая вызвала к жизни вторую, каждый вечер,
если только мы не поддаемся какой-то иллюзии, встречает понимание и
сочувствие со стороны умной и благожелательной публики. Habent sua fata!..
{Имеют свою судьбу (лат.).} Но как бы ни обстояло дело с этими двумя
пьесами, не имеющими, впрочем, других достоинств помимо того, что публике
угодно было отнестись к ним со вниманием, они сестры-близнецы, они обе - и
увенчанная успехом и отвергнутая - зачаты вместе, как Людовик XIV и Железная
Маска.
Корнель и Мольер имели обыкновение обстоятельно отвечать на критику,
вызванную их произведениями, и зрелище, отнюдь не лишенное любопытства,
представляет для нас то, как эти два титана театра в своих "предисловиях" и
"обращениях к читателю" стараются выпутаться из целой сети придирок, которою
непрерывно оплетала их современная критика. Автор этой драмы не считает себя
достойным следовать столь великим примерам. Он перед лицом критики будет
молчать. Что подобает таким авторитетам, как Мольер и Корнель, не подобает
другим. Впрочем, может быть, один только Корнель во всем мире и умеет
оставаться великим и возвышенным в то самое время, когда заставляет
какое-нибудь из своих предисловий склонять колени перед Скюдери или
Шапеленом. Автор отнюдь не Корнель; те, с кем имеет дело автор, отнюдь не
Шапелены или Скюдери. Критика, за несколькими единичными исключениями, была
по отношению к нему честной и благосклонной.
Конечно, он мог бы ответить на целый ряд замечаний. Тех, кто находит,
например, что Дженнаро слишком простодушно позволяет герцогу во втором
действии отравить его, он мог бы спросить, почему Дженнаро, лицо, созданное
воображением поэта, должен быть более правдоподобным и менее доверчивым, чем
исторический Друз у Тацита, ignarus et iuveniliter hauriens. {Неопытный и
по-юношески жадный (лат.).} Тем, кто ставит ему в упрек, что он преувеличил
преступления Лукреции Борджа, он сказал бы: "Почитайте Томази, почитайте
Гвиччардини, почитайте прежде всего Diarium". {Дневник (лат.)} Тем, кто
порицает его за то, что он принял на веру фантастические слухи, ходившие в
народе насчет смерти мужей Лукреции, он ответил бы, что часто вымыслы народа
составляют правду поэта, и, кроме того, он еще привел бы слова Тацита,
историка, который в большей мере, нежели драматург, должен был бы проявить
критическое отношение к правдивости фактов: "Quamvis fabulosa et immania
credebantur, atrociore semper fama erga dominantius exitus". {Хотя
баснословные и чудовищные, они вызывают к себе доверие, так как молва о