"Роман Гуль. Конь рыжий" - читать интересную книгу автора

"проповедник". Голосом пронзительным, с повелительным жестом, он начинал
всегда одну и ту же проповедь: "Мир кончается, кончина приближается,
Антихрист нарождается, страшный суд надвигается...". И в его короткопалую
ладонь подавали семишники, трешники, пятаки перепуганные встречные бабы. А
"проповедник" еще кочевряжится, не от всех принимает подаяние, некоторым
приказывает покаяться, а порой начинает и анафематствовать до тех пор, пока
тот же дед с балкона не прикажет городовым прогнать "проповедника" с площади
прочь.
Иногда появлялся и юродивый Юдка, полуголый, заросший волосом, он
бесцельно начинал шляться по площади, выкрикивая нечленораздельные звуки.
Все Юдку знали. Из калиток божьему человеку выносили кто одежду, кто поесть.
Пробродив так день, Юдка куда-то пропадал и если очень долго не показывался,
то дед говаривал: "Что-то Юдку давно не видно, не помер ли?".
Гораздо реже нарушал сонность керенской площади дурачек Ваня Приезжев.
Трезвый это был тихий и жалкий человек, но когда кто-нибудь нарочно "для
смеху" подпаивал дурака, Ваня впадал в буйство, выбегал на площадь, крича,
маша кулаками, и никто не понимал, что дураку надо? Кончалось же это тем,
что двое городовых хватали здоровенного Ваню, таща через площадь в узилище,
а дурак, вырываясь, оглашал Керенск таким животным воем, что обыватели в
отчаянье высовывались из окон. И наконец дед, не выдержав, быстрыми шагами
выходил на балкон, сердито крича:
"Да, оставьте вы его, дурака! Куда его тащите!". Городовые отпускали
Ваню и вой замирал к всеобщему облегчению.
Тихо жил Керенск. Вокруг города гнулись поля ржи, овса, проса. А когда
ветер тянул с реки Чангара, Керенск наполнялся пряным запахом конопли.
III
Только два путешествия нарушали мирную тишину жизни в дедовом доме:
поездка в монастырь и в родовое именье Сапеловку. О поездке в Сапеловку
говорили задолго, но собраться поехать все никак не решались: то небо
ненадежное, как бы дождя не было, то очень уж марит, быть грозе. Но
все-таки, раз в лето, наконец собирались.
В монастырь же ездили чаще.
Покрытая синей подушкой линейка стоит у крыльца. Лоснящийся жеребец
похрапывает, переминается. Тети, дядя, я, брат рассаживаемся; дядя
предупреждает, чтоб не раскрывали зонтиков, а то жеребец испугается,
понесет. И линейка трогается из ворот через площадь, через город на
крутосклон к лесу, где белеют монастырские стены.
Страдающая одышкой, бледно-одутловатая мать-игуменья Олимпиада, в
прошлом малограмотная крестьянка, а теперь "министр-баба", как называет ее
дед, сердечно встречает нас на монастырском дворе и ведет в монастырскую
гостиницу. Мы идем чугунными, истертыми плитами коридоров, по переходам с
слюдяными оконцами в железно-узористых переплетах. И наконец входим в
светлую гостиницу, где пахнет просвирами и яблонным цветом из раскрытых
окон.
Низко кланяющиеся, розовые послушницы, неслышно скользя, уж накрывают в
саду длинный стол. Несут краснеющий углями самовар и начинается чаепитие с
знаменитым монастырским малиновым, вишневым, крыжовенным вареньем, с липовым
медом, с свежими просвирами, с анисовыми яблоками, которые мать-садовница
Анна колупает ложечкой в чашку. Меж яблонь мелькают склоненные очертанья
послушниц-работниц, поют кругом какие-то невидимые птицы и солнце золотом