"Еще один круг на карусели" - читать интересную книгу автора (Терцани Тициано)Образина в зеркалеВсе происходило словно в аквариуме. И рыбой в нем был я. Выпучив глаза, хватая воздух разинутым ртом, в тишине, защищенный от непогоды, напичканный антибиотиками — мне даже прививку сделали, чтобы уберечь от простуды, которая для меня могла быть роковой, — в одиночестве, в безопасности в своем сосуде, я наблюдал, иногда часами не двигаясь с места, мир, который едва колыхался там, за стеклянной стеной. Это был Нью-Йорк. Квартира находилась на пятом этаже: достаточно низко, чтобы видеть улицу, где без остановки шел спектакль под названием «жизнь», но и достаточно высоко, чтобы в большом окне, обращенном на север, были видны деревья Сентрал Парка, а за ними контуры небоскребов. Я, подобно настоящей рыбе, воспринимал этот странный мир за стеклом с его приглушенными, словно сквозь вату, звуками как нечто далекое и нелепое. В голове у меня было пусто, я не способен был четко мыслить, кости ныли, руки и ноги ослабели. И все это копошение огромного количества людей там, снаружи — людей, которые трусцой сновали туда-сюда, встречались, пересекались, здоровались друг с другом и разбегались в разные стороны, — все настолько разительно не совпадало с моим собственным ритмом, что иногда я смеялся, будто смотрел старый фильм Чарли Чаплина. Даже размеренное движение солнца, которое четко вставало и садилось в противоположных точках за моим аквариумом, перестало определять мои биоритмы. Часто я засыпал среди бела дня, но бодрствовал ночью, когда от воя полицейских сирен, пожарных машин и карет скорой помощи некуда было деться и темнота от этого еще более угнетала. Месяцами это окно скрашивало мое одиночество: отсюда сверху я то наблюдал за марафонским забегом, то смотрел, как снег засыпает город, как гоняются друг за другом белки под голыми деревьями — потом, весной, их уже не было видно среди зелени. Отсюда я следил за житейскими перипетиями симпатичных кудлатых бродяг. Устроившись на скамейках в окружении своих узлов и пакетов, они радовались солнцу куда больше, чем все эти деловые люди, которые спешили, ничего не замечая вокруг. Я пытался предугадать, что ждет девушку из пригородного автобуса с огромной дорожной сумкой через плечо, у которой наверняка было немного одежек, но множество надежд и планов на будущее. Отсюда, из этого окна, я наблюдал за прелюбопытными отношениями между собаками и их хозяевами (и за взаимоотношениями, не менее занятными, — между владельцами собак). Просто удивительно, сколько всего можно узнать, сидя у окна, и сколько можно насочинять о жизни других людей, отталкиваясь от любой подмеченной мелочи, любого жеста. Даже такое непритязательное, обезличенное место может стать человеку своего рода «домашним очагом». Сколько раз, возвращаясь с прогулки, чувствуя, как капли холодного пота стекают по спине, я считал шаги, предвкушая, с какой радостью я открою дверь квартиры 5/С и почувствую въевшийся запах наемного жилья, который я напрасно пытался перебить сандаловыми курительными палочками. Вселившись сюда, я задрапировал цветастыми индонезийскими батиками все зеркала, которые понавесил кто-то из бывших обитателей, чтобы комната выглядела просторнее. Незавешенным я оставил лишь одно — над умывальником, и каждый раз, заходя в ванную, я видел в нем какого-то лысого типа с одутловатым желтым лицом без малейших признаков растительности; он смотрел на меня и корчил гримасы, будто мы с ним знакомы. На самом деле я прежде его не встречал, тем не менее, он всегда был там, в зеркале — стоило только открыть дверь. Иногда он даже ухмылялся мне и казался еще противнее. Но это его не смущало, и он продолжал по-своему общаться со мной. Говорил, что мы знакомы почти шестьдесят лет. Говорил, что он — это и есть я. Мало-помалу пришлось привыкать к нему, этому моему новому «я» — грузному, мертвенно-бледному, без единого волоска. Для китайцев красиво стареть — искусство, отточенное веками. Прожив среди них не один год, я тешил себя надеждой, что тоже этому подучился и воспользуюсь им, когда придет черед. Мне нравилось думать, что я стану седовласым старцем, возможно, с красивыми густыми бровями, как у премьер-министра при Мао, утонченного эстета Чжоу Эньлая, который их наверняка холил. Я же не предвидел, что придется прибегнуть к химиотерапии. Но и химиотерапия тоже не на того напала! Чтобы не вычесывать каждый день клочья выпадающих волос, я перед курсом «химии» попросил знакомого парикмахера Анджело обрить меня наголо, якобы для смены имиджа — а шевелюра моя была почти до плеч. — Я уже закрываю, приходите завтра, но за ночь обдумайте все хорошенько, — сказал Анджело. — Зачем же, чтобы вы мне потом подожгли парикмахерскую? На следующий день он все-таки выполнил мою просьбу; правда, усы отказался сбривать наотрез, и мне пришлось сделать это самому. Усы я носил с 1968 года, когда Ричард Никсон победил на президентских выборах, а я, тогда студент Колумбийского университета, проиграл пари. За эти почти тридцать лет усы стали частью меня — того, каким я себя видел. Потом меня самого удивило, как быстро я от них отвык. Однажды я услышал от своего старого школьного товарища Альберто Барони, ныне известного во Флоренции геронтолога, такую фразу: «Старики, которые всю жизнь трясутся над своей внешностью, особенно страдают, когда инфаркт, паралич или любая другая болезнь разрушают их имидж». Я хотел одолеть болезнь, поэтому от прежнего меня — усатого и косматого — следовало избавиться. Последний день оказался во всех отношениях примечательным. Еще не расставшись со своим прежним лицом (чтобы банковские клерки меня узнали и оплатили чек), я отправился в Итальянский коммерческий банк на Уолл-стрит — снять со счета солидную сумму денег и располагать наличностью. Светило солнышко, дул ветер, и я — еще прежний я — весь в белом, еще полный сил, усатый, с развевающейся шевелюрой шел вдоль Пятой авеню, разглядывая себя в витринах. Пройдет несколько часов — и мне больше не быть таким, как это отражение. Мысль о том, что скоро я стану другим человеком, почти забавляла меня. В жизни мне не раз доводилось встречать людей, которые, насколько я знал, жили параллельно двойной, а то и тройной жизнью. И я бы так хотел, да не умел. Зато теперь я мог рассчитывать, что проживу две жизни — ну не одновременно, а одну за другой… Вернее, возможно проживу. — Эй, Тициано, а ты что делаешь в Нью-Йорке? Возле магазина Уолта Диснея, приветственно раскинув руки, передо мной стоял давний коллега из «Либерасьон» вместе с женой. — Ну и ну, не ожидал тебя здесь увидеть. Ты, как всегда, в белом, мы тебя издалека узнали. Не поужинать ли нам сегодня вместе? В последний раз мы встречались с ним в Улан-Баторе; и он сказал, что пишет исторический роман, действие которого происходит там же, в Монголии. — Ну как, дописал роман? — спросил я. — Да какое там! Написал уже больше тысячи страниц, но он все распухает… Хуже, чем рак! Растет, растет… но я не сдаюсь. Я расхохотался, но ни он, ни его жена — маленькая, изящная лаоска — не поняли отчего. Не я ли подсознательно внушил ему это сравнение? Я пробормотал извинения за то, что не могу поужинать с ними, и сбежал. До встречи с парикмахером Анджело мне нужно было обновить свой гардероб, точнее, решить, во что одеть этого «нового меня». Сомнений не было: если я действительно хочу справиться со своим недугом, не нужно ни о чем жалеть, нельзя ностальгировать по прошлому и, главное, не следует обольщаться надеждой, что я когда-нибудь стану прежним — даже если и выкарабкаюсь. Поэтому нужно было покончить с этим субъектом, прежним мною — открытым, стремящимся нравиться, слегка самоуверенным, общительным, всегда одетым в белое — с тем Тициано, у которого в организме вдруг взбесились клетки. А почему они взбесились? Может, именно потому, что я прежде был именно таким! И теперь мне нужно было изменить себя, не цепляться за прежний образ жизни, за привычки и любимые цвета прежнего Тициано. Не то чтоб я безоговорочно доверял всему, что рождалось в моей голове, но я не мешал этим мыслям, наблюдая как бы со стороны. В Нью-Йорке никогда не прекращаются «распродажи». Последней уловкой, чтобы подтолкнуть людей потреблять все больше и больше и покупать то, что им совершенно не нужно, стал девиз «два по цене одного». На одной из улиц, по которой я брел, стараясь каждый день выбирать новый маршрут, я наткнулся на большой магазин с названием, будто нарочно придуманным для меня: «Дешевая одежда для миллионеров». Миллионером я никогда не был, но всегда себя им чувствовал. Ну а насчет одежды, то я всегда носил дешевые вещи; а хождение в роскошный магазин за дорогими тряпками меня не манило. А вот здесь, среди уцененной и вышедшей из моды одежды приличных фирм, было очень много интересного. За несколько минут и за пустяковую цену я приобрел все элементы своей новой униформы: два спортивных костюма, синий и черный; кроссовки, гетры, перчатки и два красивых шерстяных берета, чтобы прикрывать тот бильярдный шар, в который вот-вот превратится моя голова. У раковых клеток зловредное свойство — стремительно и неукротимо размножаться. Химиотерапия — это смесь сильнейших химических компонентов (для благозвучия — «коктейль»), которая, циркулируя с кровью, разрушает такие клетки. Проблема в том, что при этом достается и другим клеткам. Увы, клетки волос, а также неба, языка, других слизистых и еще стенок кишечника подвергаются такой же атаке, что и больные. «Выходит, это все равно, что поливать напалмом в джунглях тысячи деревьев, чтобы расправиться с сидящей на пальме обезьяной», — сказал я медсестре, она в этот момент старательно готовила первый коктейль, которым меня собирались «бомбить». Я вспоминал о людях, о вьетконговцах, о том, как американцы во вьетнамской войне обрабатывали дефолиантами огромные территории, губя всю растительность, — и только затем, чтобы помешать партизанам там прятаться и находить пропитание. Это та же логика, которую я во Вьетнаме ненавидел, но сейчас мне пришлось довериться ей, чтобы попытаться спастись. Наблюдая, как первые огненно-красные капли одна за другой вытекают из прозрачной емкости, проходят по пластиковой трубке и медленно проникают мне в вену сквозь иголку, воткнутую в левую руку, я чувствовал, что они уже действуют. Результат оказался быстрым и ошеломляющим: рот наполнился сильнейшим железным привкусом, голова вспыхнула, как от струи напалма, и этот жар растекся по всему телу, проник в каждый уголок и добрался до кончиков пальцев. Я сидел в удобном кресле, как у астронавта в космическом корабле, любовался цветами на подоконнике, скромными, но живыми, и слушал, как милая молодая медсестра рассказывает мне о своей заветной мечте — жить в Калифорнии, в домике у моря. Я был спокоен, чувствуя себя в надежных руках. Мне нравился яркий, почти светящийся цвет жидкости, что входила в мое тело, — этот цвет казался мне признаком того, что она непременно подействует, и я даже огорчился, когда красный раствор закончился, и девушка подсоединила к капельнице новый флакон с последним компонентом. Он оказался бесцветным, как вода, и я не мог себе представить, что от него будет какая-то польза. Я посоветовал окрасить эту жидкость в какой-нибудь красивый цвет — изумрудно-зеленый или сиреневый, чтобы подкрепить химическое воздействие еще и психологическим. Медсестра рассмеялась: «А это идея!» Она была очень наблюдательна. Следя за пациентами, она замечала, что каждый из них переносит химиотерапию по-своему. Кто-то медитирует, кто-то берет с собой плейер, чтобы слушать любимую музыку. Есть и такие, которые мечутся, страдают; процедура для них буквально пытка, потому что они не подготовлены психологически, не видят в ней шанса на выздоровление и, главное, не желают смириться с последствиями лечения, с побочным эффектом, который скоро даст о себе знать. — А вот вас, похоже, все забавляет, — сказала она мне. Выбора-то у меня не было, и «хорошая мина при плохой игре» казалась мне естественной моделью поведения. «Химией» началась для меня оптимальная стратегия выживания, предложенная специалистами Онкологического центра после недель обследований, наблюдений и консультаций. Именно так сказала уверенная и серьезная женщина-врач, которая занималась мною: пятидесятилетняя, худощавая, прямая, суровая, немногословная — правда, временами ее лицо освещала очень мягкая улыбка. Уже в первую встречу я почувствовал, что могу довериться ей, и, не колеблясь, так и сделал. После «химии», коктейля, составленного конкретно для меня миланскими врачами, которых она очень уважает, предстояла и операция. А когда швы заживут, меня ждет облучение при помощи системы, находящейся сейчас еще в фазе эксперимента и разработанной израильским врачом, руководителем отделения радиологии Центра. Радиолог, невысокий, крепкий, с бородкой, как у Фрейда, живо интересующийся всем, что находится и за пределами медицины, казалось, просто излучал выздоровление — даже не включая своей аппаратуры. По крайней мере, такое впечатление у меня возникло, когда я впервые его увидел и сразу же решил принять участие в его «эксперименте». Я был у него восемнадцатым пациентом. — А что же остальные семнадцать? — Все выжили. — И сколько времени они уже живут? — Два года… Но мы только два года, как применяем эту терапию. С тех пор я прозвал его Излучателем. Хирург предстал передо мной в брюках цвета хаки и джинсовой рубашке. Он был невысокий, полный, светловолосый, с животиком типичного немца — любителя пива; пожалуй, в нем была тевтонская кровь. В буквальном переводе его фамилия звучала как «Властелин» или даже «Господь». На меня сильное впечатление произвели его уверенные голубые глаза и маленькие руки с тонкими сильными пальцами. Мне подумалось, что, будь я Людовиком XVI, идущим на гильотину, то хотел бы, чтобы палач был столь же надежным. Хирург производил именно такое впечатление: абсолютно уверенный в том, что он делает, в том, что именно он должен удалить, а что оставить, когда раскроит меня одним махом от пупка до спины. Правда, «Господь» так и не сказал, собирается ли он в процессе работы вынуть у меня ребро для определенной надобности. — Какие у меня шансы на выживание? — спросил я у него. — Просто великолепные, если вы не умрете от того, другого рака. Что ж, лучше, чем ничего. Тем более это сказал он, «Господь», или «Творец», как стал я называть его про себя. Каждая из этих фаз предварялась сеансом «Спелеолога», юного специалиста в области эндоскопии, способного со своей крошечной телекамерой забраться туда, откуда нужно было взять ткани на анализ. Раз десять он пробирался в недра моего тела, и, думаю, никто не может похвастаться, что знает меня изнутри лучше, чем он. Все эти дела заняли в общей сложности шесть-семь месяцев. Я пытался уговорить «докторессу», координировавшую все этапы «ремонта», сократить эти сроки, отказаться от некоторых процедур. «И не повременить ли с операцией?» — спросил я. Но она, глядя мне прямо в глаза, отрезала путь к бегству: — Mister Terzani, you wait — you die. (To есть «подождете — умрете»). Если «ждать» действительно означало расстаться с этим светом, то выбора у меня, и вправду, не было, так что я прекратил всякие обсуждения. Поэтому «химия» мне нравилась и я ухватился за нее, как за веревку, которую кто-то бросил мне, чтобы спасти и от тигра, который угрожал сверху, и от пропасти подо мной. Поэтому я старался осознанно воспринимать каждую каплю, следить за каждой реакцией организма, концентрировать все внимание на том, как действует это лечение. Химиотерапия стала началом другого отпущенного мне отрезка существования, еще одного круга на карусели. И мне нравилось, что на больничном жаргоне день инъекции назывался «Day One». Для меня тоже это был «день первый» — первый день новой эры, моей второй жизни. Когда спустя часа два девушка помогла мне подняться, я почувствовал страшную усталость. Кости болели так, будто меня колотили дубиной, но я заранее знал, что так будет, и собрался с силами, чтобы вернуться домой пешком через Сентрал Парк. Обычно на это уходило полчаса, теперь понадобился час. Ощущение было такое, будто я плыву в воздухе, как в наркотическом сне, но я был доволен, что доплелся домой сам. «Докторесса» подбодрила меня, посоветовав по возможности продолжать занятия гимнастикой и двигаться. Помимо других указаний насчет того, что делать и чего не делать, она попросила меня пить как можно больше, до трех-четырех литров воды в день, чтобы вывести из организма убитые «химией» клетки. Я скрупулезно выполнял все указания. В этой вере во врачей, в тщательном выполнении их предписаний было что-то утешительное, и я чувствовал, это сильно мне помогало. Как молитва. Но молиться я как раз и не умел. Мне казалось немного смешным беспокоить Бога — или кого бы то ни было там наверху — просьбами заняться моими болезнями. Столько хлопот итак со всей этой Вселенной, чтобы еще и со мной возиться… Между двумя «коктейлями» полагалось две недели перерыва, и в течение их я должен был по определенной схеме принимать целый ряд лекарств. И еще я сам делал инъекции стероидов маленьким шприцем в складку живота. Стероиды должны были способствовать воспроизводству белых шариков, но вызывали боли в костях, особенно в области таза и в груди. Целью этого двухнедельного перерыва было прежде всего дать организму оправиться после «бомбардировки» и заставить тело вернуться к некоему подобию нормальной жизни, чтобы можно было нанести следующий удар. Тело. Тело. Тело. Любопытная вещь: пока все нормально и человек здоров, он не замечает, что у него есть тело, не задумывается над тем, как оно работает. Но стоит заболеть, и тело тут же оказывается в центре нашего внимания. Простые действия, как вдохнуть-выдохнуть, сходить, как говаривали наши старики, «по малой или большой нужде», вдруг приобретают первостепенное значение, становятся источником боли и радости, вызывают облегчение или угнетают. Следуя полученным инструкциям, я наблюдал за всеми функциями своего тела и старался исправлять всякие отклонения. Но тем самым я все больше осознавал свою зависимость от него, понимал, насколько его состояние диктовало мне настроение и какие усилия приходилось делать моим различным «я»: «я-разуму», «я-сознанию», «я — тому, другому», чтобы не стать рабом тела. Мне всегда казалась убедительной мысль о том, что при наличии сильной воли можно быть свободным даже в тюрьме. Один из самых прекрасных примеров совсем свежий: это Палден Гьяцо, тибетский монах, которому удалось выжить после тридцати трех лет пыток и изоляции от внешнего мира в китайских застенках, сохранив духовную свободу. Но до какой степени можно оставаться свободным, когда ты пленник собственного тела? И что такое эта благословенная свобода, о которой сегодня мы все столько говорим? В Азии ответ можно найти в одной древней притче. Приходит однажды человек к прославленному мудростью царю и спрашивает: — Скажи мне, о повелитель, есть ли на свете свобода? — А как же, — отвечает ему тот. — Сколько у тебя ног? Человек оглядывает себя, удивленный таким вопросом. — Две, о повелитель. — А можешь ли ты стоять на одной ноге? — Могу. — Так попробуй, только реши сперва, на какой. Человек, поразмыслив немного, поднимает левую ногу, перенеся при этом свою тяжесть на правую. — Хорошо, — говорит царь. — А теперь подними и другую ногу тоже. — Как? Это же невозможно, о повелитель! — Вот видишь? Вот она, свобода. Ты свободен лишь до первого решения, а затем свобода кончается. Ну, а что за выбор я сделал? До какой степени я — это мое тело? Какие отношения связывают нас — мое тело и меня? И действительно ли нас двое, или мой разум, с которым мое «я-я» предпочитает себя отождествлять, всего лишь одна из функций тела и, соответственно, полностью от него зависит? Эти вопросы — теперь, когда я все отчетливее понимал смерть как реальную возможность, — с болью, смятением, тоской, которые мне предстоит перенести, — наполнялись для меня глубоким смыслом, хотя, конечно, ответов у меня не было. Мне нравилось думать, что мое тело всего лишь одежда, костюм, который при рождении я взял поносить и который рано или поздно верну (вернее, мне придется это сделать) — спокойно, не боясь внезапной наготы. Но так ли это будет? Одно я знал точно: мой «я-разум» осознавал существование моего тела. А вот тело, осознавало ли оно мое существование? Как бы там ни было, пусть теперь знает, что я есть и что оно, тело, не всегда может вытворять все, что ему заблагорассудится! Первым на «химию» прореагировал желудок, который, не умея контролировать себя, желал извергнуть все то, что совершенно справедливо казалось ему ядом. Чтобы избежать этого, в больнице мне дали целый флакон невероятно дорогих таблеток, которые я должен был глотать, когда станет невтерпеж. Мне удалось обойтись без них — я так и не принял ни одной. Когда я чувствовал, что мой желудок вот-вот начнет проявлять свои отвратительные реакции, я садился на пол перед своим маленьким бронзовым Буддой, закрывал глаза и сосредотачивался на своем желудке, представлял себе, что ласкаю его, говорил с ним — и он притихал. По крайней мере, так мне казалось. Возможно, мне просто повезло. Я не обольщался насчет того, что навыки к медитации, полученные на курсах в Таиланде, могут заменить мне врачей, их таблетки и уж тем более эту вредоносно-полезную красную светящуюся жидкость. И все-таки это погружение в себя мне очень помогло. Несмотря на стремление быть чем-то большим, чем собственная плоть, пусть менее материальным, менее подверженным изменениям и распаду, я как был телом, так телом и остался. Так что теперь мне следовало уделять больше внимания тому, что поддерживало работу этого самого тела, от которого теперь, казалось, зависело все. «97 % того, чем мы являемся, — это наша пища, — сказала мне вместо вступления молодая женщина-диетолог Онкологического центра. Меня направили к ней подобрать такую диету, чтобы легче переносить химиотерапию. — Техногенная пища нарушила стабильность наших тел и серьезно подрывает здоровье. Поэтому, по возможности, питайтесь натуральными продуктами». Если я хотел помочь своему телу, мне следовало пить побольше травяных отваров, избегать натурального молока из-за его жирности и довольствоваться соевым. Мне разрешался нежирный йогурт и много фруктов. Раз я упорно хотел оставаться вегетарианцем — этой идеей я проникся, живя в Индии, — то следовало есть больше орехов, грецких и кедровых, а также различные семечки — лучше из тыквы и подсолнуха, но не слишком соленые. «Старайтесь, чтобы ваша еда была яркой, смешивайте красные, желтые, зеленые и черные овощи. Ешьте больше брокколи, лука-порея, а чеснока — сколько душе угодно. Два-три раза в день готовьте себе пюре из сырых овощей и фруктов, кладите туда все подряд — морковь, яблоки, шпинат и все лесные ягоды, которые сможете найти, особенно чернику. Мой вам совет: апельсины и грейпфруты ешьте вместе с волокнистыми прослойками. Клетчатка полезна при вашем состоянии и помогает пищеварению», — говорила она мне, а я, словно вернувшись в журналистику, записывал ее слова. Я, прежде никогда не задумывавшийся над тем, что я ем, который не беспокоился, не пересолено ли кушанье, что стоит передо мной, вареная это еда или жареная, очень скоро стал особо придирчивым к тому, что отправлял себе в рот. Я превратился в завсегдатая магазинов, торгующих биопродуктами, стал дотошно читать надписи на упаковках. Я научился не доверять этикеткам с красивыми картинками озер и горных пиков, рассчитанных на околпачивание покупателя, зато внимательно присматривался к информации, которую производители обязаны сообщать о компонентах своего товара. К тому, что содержало консерванты, красители, ароматические или вкусовые добавки, я даже не прикасался, опасаясь суррогатов. Все тефлоновые кастрюли и сковородки я выкинул и купил взамен чугунные, каждое блюдо я старался готовить самым простым и естественным способом. Самое большое инстинктивное отвращение мне внушали продукты с генетически модифицированными компонентами. Руководители крупных вредоносных предприятий пищевой промышленности бездумно ринулись манипулировать природой ради огромных барышей. Задавались ли они когда-нибудь вопросом, какие последствия для человеческого тела и для окружающей среды породит эта «игра в Господа Бога»? А продукты тем временем поступают в продажу, люди их едят, и кто знает, к какому чудовищному результату может все это привести? Когда-нибудь мы это поймем, но для многих будет уже слишком поздно. Если правда, что наше тело — это в основном то, что мы едим, то, может, и рак, тоже часть моего тела, вызван тем, что я ел. Мысль вполне логичная, не придерешься, и я с ужасом вспоминал о бесчисленных порциях восхитительно вкусной китайской еды, приготовленной на зловонных и грязных кухнях. Сколько таких блюд было съедено за долгие годы — супчиков, проглоченных у дороги в Индокитае, тысяч съедобных вещей, которые человек поглощает за свою жизнь, чтобы утолить голод, от скуки или просто за компанию. А недомытые миски и тарелки, из которых мы едим? А посуда в больших отелях — сверкающая, но вымытая до блеска не безвредной золой, которой пользовались наши бабушки, а всевозможными моющими средствами, вредными для здоровья? В Индии есть целые группы людей, например, ортодоксальные брамины, которые едят лишь то, что сами приготовили, и из посуды, которую сами вымыли. Есть такие, которые считают, что выбор повара — вопрос не житейского, а духовного порядка. Эти брамины полагают, что приготовляющий пищу невольно проецирует на нее свое влияние и, если у повара низменная душонка, он передаст своей стряпне отрицательный заряд, который неизбежно перейдет и к едоку. С научной точки зрения это абсурдно, потому что никакая наука не способна ни подтвердить существование этого отрицательного заряда, ни измерить его величину, что не мешает некоторым людям в это верить. И это не означает, что такого заряда не существует. Врачи только посмеивались, слушая мои рассуждения на эти темы в перерывах между осмотрами, но ни один из них не задумался — а нет ли в этом, ином видении мира того, что ускользает от науки? В конце концов наша хваленая наука далеко не совершенна, особенно в том, что касается пищи и здоровья. Из года в год многочисленными научными исследованиями доказывалась важная роль витаминов в борьбе с различными болезнями. Однако сейчас появились результаты новых опытов, согласно которым от витаминов в этом смысле пользы мало, а то и вовсе нет. Почти двадцать лет подряд нас убеждали, что соль опасна при сердечных заболеваниях, а сейчас обнаруживается, что это не совсем так. Из года в год врачи твердили, что диета с высоким содержанием клетчатки — лучшее средство для профилактики рака толстой кишки. Не подтвердилось и это. Чуть ли ни ежедневно в американской печати появлялась очередная статья, в которой со ссылкой на исследования, проведенные тем или иным университетом, доказывалось, что тот или иной овощ действеннее других может помочь в борьбе с раком. Речь шла то о луке, то о брюссельской капусте, то о моркови, то о помидорах, то о молодых (не старше трех дней!) побегах брокколи. То же самое происходило с фруктами (исключительно полезны сливы и черника) и специями (куркума и тмин). Спустя несколько лет все эти исследования безнадежно устаревают и наконец вызывают просто смех, как, например, очередное открытие, о котором я прочитал однажды в «Нью-Йорк тайме»: оказывается, в состоянии стресса человек больше подвержен… простудным заболеваниям. Ну и что теперь? Если науке не удается — по крайней мере, пока — проверить, действительно ли повар может зарядить еду своей энергией, достаточная ли это причина для того, чтобы это отрицать? Почему не подумать над тем, что коровье бешенство могли вызвать систематические добавки муки из костей и мяса в корм самому травоядному существу на свете, абсолютно миролюбивому и поэтому священному в глазах индусов? С научной точки зрения такой аргумент может показаться несостоятельным, а мне кажется вполне убедительным: коровы свихнулись, потому что были вынуждены пережевывать переработанные трупы других, насильственно умерщвленных существ. Все очень просто. Сумели бы мы, люди, остаться нормальными, если бы однажды обнаружили, что наш утренний кофе приготовлен из прожаренных и перемолотых косточек родственников, а бифштекс на тарелке — из ляжки соседского сына? А как коровы смогли догадаться, чем их кормят? Что ж, это тоже один из вопросов, на которые наука не способна — по крайней мере, сейчас — дать ответ, но это не означает, что их не следует задавать. Разве нам удалось объяснить с научной точки зрения, почему собака привязывается к человеку или каким образом лосось, прожив несколько лет в открытом океане, находит дорогу в реку, где когда-то вылупился из икринки? Но находит же, чтобы тоже отложить икру и умереть. И каким образом крольчихи, сидящие в клетке на корабле, узнавали, что в глубине, на подводной лодке, их крольчат умерщвляют по очереди через неравные промежутки времени? Такой эксперимент был проведен еще во времена Советского Союза для доказательства реакции у матери на смерть каждого крольчонка. Больше всего эти измышления забавляли мою докторессу — лечащего врача. Правда, она не давала себя поймать в ловушку. Да и не хотел я ее признаний, что наука — это нечто относительное, а история научных исследований — не более чем череда истин, которые быстро превращаются в ошибки в свете новых фактов. Нет, нет! Просто моя голова развлекалась и фантазировала, но в глубине души я желал довериться науке, так как именно на нее я сделал ставку в расчете выиграть. «Синьор Терцани, я слышала, что вы даете прозвища своим врачам. А меня вы как прозвали?» — спросила меня однажды докторесса. К счастью, мне не пришлось лгать. Обыграв ее фамилию и поменяв одну лишь гласную, я прозвал ее «Bringluck» — «Приносящая удачу». Если тело — это в значительной степени то, что поступает в него извне, и к еде нужно быть требовательным, то ведь был еще и воздух. Без еды тело может обойтись несколько дней, и это даже пойдет ему на пользу, а вот без воздуха ему не прожить и нескольких минут. Раз уж не дано выбирать, каким воздухом дышать, то хотя бы делать это рационально. Я ухватился за эту мысль, когда прочитал объявление о том, что некий китайский «учитель» проводит в эти выходные семинар по гимнастике цигун (в буквальном переводе «работа с воздухом»). В семинаре мог участвовать любой, «вне зависимости от возраста и физического состояния». Я записался, заплатил и в субботу в девять утра уже был в зале с деревянным полом и железными колоннами, в здании бывшей фабрики в одном из самых привлекательных и модных нью-йоркских кварталов — в Боуэри. Бывшие текстильные фабрики и здания фирм с красивыми фасадами начала XIX века превратились сейчас в бутики модной одежды, особенно молодежной, в художественные галереи, центры «альтернативной» культуры и самой разнообразной деятельности в духе «нью-эйдж». Семинар Мастера Ху оказался превосходным примером нового типа потребительства. Там, где когда-то трудились за швейными машинками сотни иммигранток — это они на таких потогонных фабриках способствовали расцвету американской промышленности готового платья, теперь собрались с полсотни женщин, молодых и среднего возраста (я и еще один тип составляли исключение). Все внимательно слушали Мастера Ху, который на своем убогом английском, то и дело обращаясь за помощью к ассистенту, объяснял «один из древнейших секретов Китая». По акценту я понял, что этот помощник родом из Италии. На кассе сидела корейская девушка, его подруга. Цигун, как и пранаяма в Индии, — это искусство контролировать собственное дыхание и направлять жизненную силу в различные части тела, помимо легких. Прожив много лет среди китайцев, я видел, как на рассвете в городских парках много народу, особенно стариков, сосредоточенно выполняет эти медленные телодвижения. Я много слышал о чудодейственных целительных свойствах этой гимнастики. В Пекине у Анджелы была подруга, которой удалили раковую опухоль. После операции руководство предприятия, где она работала, направило ее на курсы цигуна, и, по ее рассказам, занятия ей очень помогли. Когда в Китае меня арестовали, а затем выслали, я только-только начинал учиться этой древней гимнастике для тела и души. Хорошо было бы закончить этот курс в Пекине, где занятия вел старый рабочий, выполнявший эти упражнения всю жизнь. Теперь вместо этого я в Нью-Йорке слушал банальности Мастера Ху. «Если искусством цигуна, которому я вас обучаю, — говорил он, — заниматься правильно, оно способно изменить ваш характер, сделать вас дружелюбнее, а женщинам облегчить поиски будущего супруга». Бедный Мастер Ху: он совсем недавно приехал в Америку и еще не понял, что здесь это не довод. Весь день я провел, обучаясь различным упражнениям: одни были направлены на понимание того, что дыхание происходит от расширения грудной клетки, а не наоборот. Другие помогали научиться включать в процесс дыхания не только грудную клетку, но еще брюшную полость и малый таз. Одно из упражнений заключалось в том, чтобы стать, расставив ноги на ширину плеч, слегка согнуть их в коленях, соединить кисти рук на уровне пупка и представить, что вы держите энергетический шар. Через десять минут следовало представить себе, что шар вращается сначала в одном направлении, затем в другом. «А теперь попробуйте расцепить руки и увидите, как это трудно. Не у всех получится», — сказал Мастер Ху. Некоторые женщины с восторгом признали, что это действительно так. Их руки застыли под влиянием «магнитного поля». Но не мои. Для выполнения последнего упражнения требовалось закрыть глаза и, слегка согнув ноги в коленях, вообразить, что ступни прорастают в почву, а голова уходит в небеса. Это мне понравилось, потому что таким был мой идеал полноты жизни — укоренившись в реальности, воспарять в мечтах. К концу первого дня я представился Учителю, попросил его рассказать мне свою историю и вскоре оказался вместе с ним и его свитой — помощником-итальянцем и корейской девушкой — в вегетарианском ресторане. По дороге итальянец рассказал, что приехал в Соединенные Штаты сразу после армии в расчете устроиться на работу ювелиром. Работы он не нашел, зато обнаружил, что «целительством заниматься куда интереснее». И конечно, намного легче и прибыльнее. Он стал посещать курсы различных боевых искусств, перепробовав все — от кунг-фу до дзюдо, от айкидо до тайцзицюань. Потом он встретил Мастера Ху, подрядился поставлять ему клиентуру, и они стали партнерами, дополняя друг друга. Впоследствии к ним присоединилась и девушка-кореянка. Ее недавно уволили с фармацевтического предприятия, и теперь она тоже решила стать целительницей. Помощник много рассказывал мне о «чудесах» Учителя. Он сказал, что тот способен двигать вещи на расстоянии и заставлять лист бумаги летать по воздуху только усилием воли. «Я пока только мигрень научился лечить, а вот он может все», — заключил он. Излечение больных раком было, конечно же, одной из особенно широко разрекламированных способностей Учителя, и подручный клялся, что лично видел, как у больных уже с первого раза уменьшались размеры опухолей под воздействием «энергии» Мастера Ху. Учитель, по словам итальянца, мог бы вылечить от болезни Паркинсона даже Папу Римского — но вот как связаться с Ватиканом? Учитель и его свита, конечно же, искали удобного случая, чтобы прославиться. Для этого было необходимо сотворить любое «чудо», для которого нужен был объект достаточно известный, — так было бы престижнее. Мог ли я испытывать к ним неприязнь? Таков мир: рынок правит всем, нравственно то, что прибыльно, каждый крутится, как может, чтобы выжить в этих джунглях, и не видно возможности что-либо изменить. Могу сказать только, как мне это противно. В сущности история Мастера Ху была красивой и трогательной. Он родился в провинции Ганьсу, одном из самых захудалых уголков Китая, и вырос в деревне. Семья из века в век выживала при помощи своего секрета — умения лечить ожоги. Секрет был прост: они складывали дынные корки в глиняные сосуды, плотно закрывали, закапывали на глубину трех метров и оставляли на несколько месяцев. Жидкость, которая выделялась из корок, была чудодейственной. Достаточно было нанести ее на обожженную кожу, и рана заживала. Я представляю себе улицу старой классической китайской деревушки: низенькие дома с крышами из сланца и земляным полом; крестьяне, идущие по делам, обожженные, прибывшие издалека за исцелением. Там все это имело смысл, все соответствовало человеческим возможностям, обладало неким шармом. И вот глобализация, свободный рынок, свободный обмен идеями и желаниями подтолкнули молодого Ху стать «Мастером Ху», чтобы торговать самым ходовым товаром на свете — надеждой. Какой надеждой — на излечение от ожогов? Конечно же, нет, мазь от ожогов продается в любой аптеке. Тут речь идет о надежде на спасение от рака, против которого до сих пор надежного средства нет. — Вы заметили женщину в глубине комнаты неподалеку от вас? — спросил меня итальянец. — Она не хочет, чтобы об этом знали, но у нее рак груди. Она решила не оперироваться, отказалась и от химиотерапии и доверилась лечению Мастера Ху. Конечно, я заметил ее: бледная, испуганная. За обедом она одиноко сидела на полу у стены. Вытащив из сумки мисочку с какой-то зеленоватой бурдой, вероятно, плодом какой-нибудь китайской или макробиотической мудрости, она принималась молча, без всякого удовольствия есть. Ну что же это за мир такой! Молодой подручный мог бы стать хорошим ювелиром у себя на родине, юный Ху мог бы продолжить семейную практику, корейская девушка была бы счастлива у себя дома. Так нет же, вихрь эпохи закружил их, увлек за собой — и вот они здесь, на далеком берегу, как жертвы кораблекрушения. Случай свел их вместе, и теперь они «торгуют воздухом», морочат голову бедной женщине, убеждая ее, что их шарлатанство лучше химиотерапии и того, что может ей предложить наука, пусть и не всемогущая. Второй день был посвящен повторению пройденного, а еще мы стали свидетелями некоторых «чудес» Учителя, из тех, о которых говорил итальянец. Учитель усаживал человека на стул и измерял ему кровяное давление. Потом он становился за его спиной, делал пассы, передавая свою энергию, и снова измерял давление, чтобы доказать, что оно снизилось. Я не мог отвести глаз от той маленькой женщины, худенькой и бледной, что сидела в углу комнаты неподалеку от меня и, словно в трансе, следила за каждым движением Учителя, в руках которого была теперь ее жизнь. Да, это была ее собственная жизнь, и она имела право выбирать, как прожить ее и как завершить, но была ли она свободна в своем выборе? Не подвернись Мастер Ху, она бы наверняка доверилась хирургу, прошла бы химиотерапию и, кто знает, возможно, смогла бы снова бегать по утрам в парке. Чья тут вина? Гимнастики цигун? Разумеется, нет. Цигун — мудрое учение, есть что-то здоровое, настоящее, древнее в этом умении управлять собственным дыханием, в упражнении с шаром, в том, чтобы представлять свою голову в облаках. Возможно, и в этих попытках помочь кому-нибудь, передав ему свою энергию или просто успокоив его. Но вот что здесь было неприемлемым, по крайней мере, для меня — неуместность всего этого здесь. Ощущалось, будто нечто механически перенесено из естественного мира в чуждый. Эта оторванность от привычной среды, то, что цигун превратился в товар в супермаркете. Ну и еще этот рекламный стиль с перечнем всевозможных болезней, «острых и хронических», которые Мастер Ху со своим цигуном обещал успешно вылечить. В Пекине, в парке «Небесная терраса», эти движения, которые на рассвете выполняют старые китайцы в матерчатых тапочках под пение соловьев в красивых клетках, висящих на ветвях плакучих ив, были исполнены смысла, в Нью-Йорке же этот смысл полностью утрачивался. Здесь даже сам Мастер Ху казался каким-то неприкаянным. Все древние цивилизации изучали «власть дыхания», предполагая существование некоей связи между дыханием и разумом человека, возможно, и его душой. В некоторых культурах, например, в индийской, считалось, что с помощью дыхания можно проникнуться осознанием силы, которая держит на себе всю Вселенную и самым поверхностным, грубым проявлением которой именно дыхание и является. Заметив, что некоторые животные с замедленным дыханием, например, слон или змея, живут намного дольше, чем те, которые, как собака или обезьяна, дышат учащенно, йоги годами разрабатывали особые упражнения, направленные на то, чтобы замедлить ритм своего дыхания и продлить таким образом собственную жизнь до ста пятидесяти, а то и до двухсот лет. Другая идея, тоже очень индийская по сути, состоит в том, что время жизни, назначенное нам судьбой, исчисляется не в годах, днях и часах, придуманных нами самими, а в количестве вдохов и выдохов, отпущенных от рождения. И раз человек обычно делает 21 000 вдохов-выдохов в сутки, 630 000 раз в месяц и около семи с половиной миллионов раз в год, замедлить этот ритм означало бы продлить себе жизнь. Казалось бы, достаточно только потренироваться — и готово! Но дело в том, что ценность таких систем обусловлена именно их сложностью, сугубо эзотерическим характером, тем, что они остаются недостижимыми для простых смертных и успеха на этом пути можно добиться лишь ценой больших жертв и усилий. Становясь общедоступными, они тут же теряют смысл, а вместе с ним и действенность. Чтобы сохранить свою силу, тайна должна оставаться тайной. И все-таки цигун нравится людям. Выходя, я услышал разговор восторженных девушек: «Чем я только ни занималась — и йогой, и рэйки, но только сейчас впервые что-то по настоящему ощущаю», — сказала одна из них. На скамейке у двери сидели итальянец и кореянка; они продавали майки с символами «инь» и «ян», видеокассеты с записями занятий и пузырьки с приготовленными Учителем солями для ванны, излечивающими от простуды и стресса. Они же бесплатно раздавали листовки, в которых сообщалось об открытии студии Мастера Ху в квартале Сохо на Манхэттене: стоимость сеанса — сто пятьдесят долларов. Я был рад — меня ждал долгий путь домой — кварталов шестьдесят, завтра я снова попаду в руки своих врачей, которые не питали иллюзий, что победят любой рак, но обещали попытаться. Мне пришлось пройти химиотерапию потому, что первая, не слишком активная по своей природе опухоль, чьи клетки поначалу размножались медленно, пережила внезапную мутацию и теперь росла с пугающей быстротой и стала особо агрессивной. «Химия» должна была заблокировать этот процесс. Проблема была в том, что под воздействием химии «мутировал» и я сам. Через несколько недель мое тело стало совершенно неузнаваемым, ежедневно я замечал, как что-то во мне меняется — сперва неощутимо, а затем все более и более отчетливо. Я был мутантом, кем-то вроде героя банального фантастического фильма. Ощущения мои потеряли остроту; осязание притупилось, то же случилось со вкусом и обонянием. Пальцы на руках казались мне хрупкими, будто стеклянными. Ногти уже не смогли бы сковырнуть шкурку с апельсина, а еще они приобрели коричневый оттенок, как у тех, кто долго занимается фотографией. Зубы пожелтели, десны стали настолько чувствительными, что даже самая мягкая зубная щетка царапала их, как терка. Пальцы на ногах то затекали, то полностью теряли чувствительность. Один из них начал как-то странно искривляться. Ногти на больших пальцах почернели и отпали. Лицо мое было постоянно отечным, живот тоже. Хуже всего обстояло с головой: мне казалось, что она у меня перестала работать, что я больше не способен думать. Я никогда не отличался каким-то особенным интеллектом и всегда восхищался теми, кому достаточно было дать тему или идею, и они исхитрятся повернуть ее так и этак четыре-пять раз, когда меня хватало самое большее на два варианта. Но сейчас моя голова была неспособна на простые умственные усилия, к примеру, не забыть вытащить ключ из замка, потушить огонь под пустой кастрюлей или вовремя выпить горячий отвар ромашки, который я готовил перед сном и часто наутро обнаруживал нетронутый стакан с холодным питьем. Иногда у меня возникало впечатление, что я пребываю в своего рода трансе: когда я считал, что крепко держу какую-то вещь в руках, она выскальзывала. В результате я лишился нескольких мисок и тарелок. Я знал, что расстояние между диваном и кухней — три шага, но для того, чтобы их преодолеть, мне требовалось теперь три минуты. Все мое тело стало неповоротливым и неустойчивым. Часто у меня возникало ощущение, будто я завис в воде и ноги не касаются опоры. На площади чуть более сорока квадратных метров я постоянно терял то ручку, то очки. Я радовался своим очкам, теперь была возможность читать, лежа на диване, и мысль о том, что я могу их потерять, преследовала меня неотступно. Из всех вещей, которые я собрал в своей жизни, — ковры, мобильные телефоны, скульптуры, образцы китайской каллиграфии, рисунки — самыми важными теперь стали очки. Я часто думал — кто знает почему — об одном старом, иссохшем отшельнике, последователе Далай-ламы, которого я с сыном Фолько навестил в горах Северной Индии. Одинокий и безмятежный, в крохотной хижине, сложенной из камней, он читал священные рукописи, лежа в деревянном ящике, который служил ему ложем, а потом, когда пробьет час, послужит гробом. Ну а если бы он остался без очков? Возможно, однажды какой-нибудь молодой монах спустился бы в Дхарамсалу за новыми. Но старому отшельнику пришлось бы их дожидаться неделями, месяцами, а то и ждать конца зимы, когда станут проходимыми тропы, сейчас заваленные снегом; терпеливо, не поддаваясь желаниям, никогда не раздражаясь, соглашаясь с тем, что ничто не вечно, все преходяще. Ждать несколько месяцев, чтобы получить наконец свою пару очков и с радостью погрузиться в чтение книг, пожелтевших от времени и дыма. Я смотрел на свои очки, и они казались мне сокровищем. Читал я много, но теперь ничего не усваивал, ничего не запоминал. Просто получал мимолетное удовольствие. То я читал стихи, то меня можно было увидеть с «Волшебной горой» в руках, как в далекой юности. А еще я читал книги, в которых рассказывалось о болезнях знаменитостей: Уильям Стайрон и его депрессия, Норман Казинс с его воспалением позвонков, он излечился оригинальным способом, в основе которого был… смех и большие дозы витамина С. Солнце… Всю свою жизнь я обожал быть на солнце — в горах, на море, в тропиках или на берегу Меконга. Но теперь, идя по улице, я машинально выбирал теневую сторону. Я шарахался от солнца, как от чумы. Моя «Приносящая удачу», объясняя, что химиотерапия необратимо поразит систему пигментации моей кожи, не оставила мне ни малейших сомнений на этот счет: «Вы больше никогда, никогда в жизни не должны загорать». Я улыбнулся, и она, подумав, что эта улыбка означала: «Мы еще посмотрим», добавила в своей обычной садистской манере, за которой, однако, скрывалась настоящая забота обо мне: «Синьор Терцани, побудете немного на солнце, и ваш мозг изжарится». Самое странное то, что мой характер, казалось, тоже менялся. Я стал неуверенным в принятии решений, ощущал себя хрупким и уязвимым. Выходило, что эти вливания властны и над моим настроением. Сколько себя помню, меня всегда забавляли фильмы ужасов (к досаде Анджелы, которая их не выносит) — все эти скрипящие двери, убийцы, таящиеся в замках с привидениями. После химиотерапии с этим развлечением было покончено: мне стало жутко их смотреть. Разум мой становился все более неповоротливым, зато более спокойным. И это приносило мне большое наслаждение. В начале курса лечения я был крайне неуравновешен: дурная мысль, едва зародившись, тут же оборачивалась бурей, любой голос казался воплем, подъем по лестнице — покорением вершины. Простой разговор надолго выводил меня из равновесия — и не из-за смысла сказанного, а просто потому, что я ощущал себя полуналитой бочкой: задень — и внутри еще долго будет колыхаться. Медитируя, я научился одной вещи: чтобы успокоить разум, важно не противиться возникающим мыслям, а смириться с ними. Если не стараться выпихнуть их прочь, от них легче избавиться — они уйдут сами. Медленно, возможно из-за упадка физических сил, мне удалось обрести странное, зыбкое, но такое приятное равновесие. Даже сны мои стали легкими, спокойными, беспечальными — каким в глубине души стал и я. Иногда, встав утром, я ощущал, что на меня надвигается депрессия. Но это была лишь расплывчатая темная мгла, а не та ужасная черная дыра, в которую, как мне казалось, я каждый день падал в Японии; не тот гнет, который я тогда испытывал, — будто целый мир навалился на плечи; не это неотступное чувство своей никчемности. Сейчас это было скорее ощущением отстраненности, из-за которого мир казался менее важным, не настолько интересным, чтобы в нем хотелось бы жить. Таким образом, даже рак уже не являлся драмой. Однажды в каком-то телефильме я услышал фразу, над которой в прежние времена даже не задумался бы: «Я знаю, что умру, но не знаю — когда, и это меня убивает». Я услышал и улыбнулся — еще одна версия знаменитой остроумной фразы Вуди Аллена: «Моя смерть? Она меня не тревожит. Просто не хотелось бы при этом присутствовать». Другой интересной стороной моего нынешнего состояния стало новое отношение ко времени. Раньше я, очарованный прошлым с его надежностью, и в смятении от ненадежности будущего, где было слишком много вариантов развития событий, воспринимал настоящее как материал, которым я смогу насладиться потом, когда оно станет прошлым. Поэтому настоящее часто ускользало от меня. Теперь все изменилось. Я наслаждался настоящим, час за часом, день за днем, ничего не ожидая от будущего, не строя планов. Если я уставал, то спал, читал, просто смотрел в окно. Я довольствовался существованием в своем маленьком мирке, будто все, происходящее вне этих четырех стен, не имело вкуса, запаха и вообще значения. Я читал «Нью-Йорк тайме» с такой же отрешенностью, с какой бы ее мог читать муравей или, к примеру, пчела. Мир, о котором рассказывалось в газете, был от меня бесконечно далек. В каждой стране у меня складывалась особая привычка читать газеты. В Китае я начинал с передовицы, так как главные новости излагались именно там. В Японии, где я пристрастился играть на бирже, в первую очередь читал экономические колонки. В Нью-Йорке я поймал себя на том, что с интересом просматриваю рубрики, которых в европейских газетах больше нет: страницы с некрологами, статьями, в которых общество ежедневно подсчитывало число людей, памятных своими добрыми или дурными делами и покинувших этот мир. Это был способ понять, что разница между моими пятьюдесятью девятью годами и возрастом умерших «после тяжелой продолжительной болезни», «от инфаркта» или «в битве с раковой опухолью» была не такой уж и значительной. Иногда ее вовсе не было, этой разницы. У меня вызывало любопытство то упорство, с которым смерть каждого человека неизменно связывалась в газетах с какой-то особой причиной. Ни о ком не написали просто: «Он умер, потому что родился». Даже в самые утомительные дни — десятый после «бомбардировки» стал именно таким — я делал все, чтобы соблюдать распорядок, который установил в знак того, что не сдаюсь. Есть больные, которые перестают чистить зубы и причесываться, будто все это потеряло смысл и недостойно усилий или же их тело — носитель всех болезней — не заслуживает больше любви и вызывает лишь презрение и ненависть. Я не хотел уподобляться им. Поэтому: сперва прогулка по Сен-трал Парку, полчаса медитации под деревом, немного гимнастики, завтрак, укол в живот. Потом пешая прогулка и чем дальше, тем лучше, вплоть до пятидесяти кварталов: туда и обратно быстрым шагом, пока чуть не падал. Было трудно, но раз запасного тела у меня не было, то лучшее, что я мог сделать, — поддерживать в форме то, что имелось. Бывали дни, когда вернувшись домой, я чувствовал себя настолько усталым, что даже не мог сесть за компьютер, чтобы отправить Анджеле ежедневное письмо — при том, что это была одна из моих наиболее важных связей с миром. Да что там, единственная оставшаяся. Решение провести этот период одному, вдали от семьи, от тех, кто приносил бы радость, но с кем пришлось бы постоянно считаться, я принял инстинктивно, и это было разумное решение. Теперь мне не нужно было тревожиться о тех, кто, в свою очередь, беспокоился обо мне, и я мог сконцентрировать силы и внимание на положении, в котором оказался. Как старый фрегат, застигнутый бурей, выбрасывает за борт даже бочонки с порохом и ромом, чтобы не затонуть, я ограничил свои контакты с людьми до минимума и обрубил все ненужные связи, прежде поддерживаемые по привычке, для удобства или просто из вежливости. Мой мир стал миром молчания, праздных часов, ограниченных движений, бесполезного движения по кругу, хрупкого покоя, которого удавалось достигнуть, укрывшись от всех этих ветров, дующих за окнами. Я часами наблюдал, как меняется небоскреб на Ист-Сайд: черный на рассвете монолит в оранжевом небе; сизый — в ярком свете дня; великолепный, как горящая свеча, после захода солнца, когда на верхних этажах зажигались огни, превращая его в светильник для моих бессонных ночей. Случалось, что за целый день я не произносил ни слова, разве что нехотя выдавливал «добрый день» или «добрый вечер» портье-доминиканцу, когда шел на прогулку или за покупками. Я радовался тому, что в голове у меня пусто, а на сердце спокойно. И еще радовался тому, что никогда еще время не летело для меня так быстро, как сейчас. Быстро и вдобавок безболезненно — без тоскливого чувства, что оно улетает зря, без неудовлетворенного чувства долга. Мне нечем было заняться, не о чем мечтать, не на что надеяться. Мне оставалось только жить в молчании, в тишине. Как чудесно, что не нужно разговаривать, не нужно ходить с кем-то ужинать или обедать, не нужно больше играть роль, которую я исполнял всю жизнь. Какая радость, что я не обязан больше повторять один и тот же заезженный репертуар! Сколько их было в моей жизни, этих пустых разговоров! Скольких людей после очередного путешествия я развлекал за ужином дорожными впечатлениями, историями, сменявшими одна другую, как полная бутылка вина сменяет выпитую! Мне неприятна была моя прошлая журналистская жизнь, когда я постоянно добивался у кого-то приема: у министра или президента, чтобы взять интервью, или у посла, чтобы получить визу в его негостеприимную страну. Мне казалось, что профессия испортила меня: успеть вставить ногу, чтобы не захлопнули дверь; понравиться тому-другому, сделать так, чтобы тебя запомнили, впустили, приняли. Постоянная охота за информацией, случаями из жизни, а то и просто сказанной кем-то фразой, чтобы было чем начинить очередную статью. Все, с этим покончено, того, прежнего Тициано Терцани больше не было на свете, его смыло потоком красивой светящейся жидкости во время сеанса «химии». Не нужно больше звонить по телефону, не нужно ходить на «деловые завтраки». Что за нелепый обычай общаться, знакомиться с людьми, работать — поглощая при этом пищу! Почему, если с кем-то нужно увидеться, познакомиться с новым человеком, нужно непременно делать это, что-то пережевывая? Почему, к примеру, не прогуляться вместе по берегу реки или не поиграть в деревянные шары? Свою книгу «Прорицатель мне поведал…» я начал словами: «Жизнь всегда предоставляет подходящий случай, дело лишь в том, чтобы его распознать». Тогда, в 1993 году, я предугадал этот случай в предсказании, что должен погибнуть, если полечу самолетом, — и не полетел. Мне казалось, что рак тоже подобный случай. Я говаривал в шутку, что мечтаю закрыть свою журналистскую лавочку, опустить металлические шторы и вывесить табличку «Обед». И вот я сделал это. Я действительно «ушел на обед». У меня создалось впечатление, что я сам искал этой болезни. Вскоре я стал внешне похож на Марлона Брандо в фильме «Апокалипсис сегодня» и, как и его персонаж, чувствовал себя «улиткой, ползущей по лезвию бритвы». Объективно я был плох, но усилием воли убеждал себя, что дела не так уж скверны, что я в хорошей форме, — и это действительно помогало. В больницу я входил, держась, по возможности, прямо и улыбаясь. Интересующимся моим самочувствием я неизменно отвечал: «Великолепно», — и улыбка собеседника, которому не нужно было теперь меня утешать сочувственными банальностями, улучшала мой тонус. С другой стороны, что у меня оставалось, кроме этого выбора — быть или не быть жертвой? Я выбрал второе. Раз уж со мной такое произошло, следовало извлечь как можно больше пользы из этой ситуации. Чтобы постоянно напоминать себе об этом, я прикрепил над столом стихи, написанные в XIX столетии корейским дзэн-буддийским монахом: Я начал воспринимать болезнь как препятствие, поставленное на моем пути, чтобы я научился прыгать. Оставалось только выяснить, как же я способен прыгать — в высоту, вперед или, что еще хуже, только вниз. Может, в этой моей болезни было некое тайное послание; может, она пришла, чтобы я что-то понял! Я пришел к мысли, что рак стал воплощением моих подсознательных желаний. К тому времени я уже не один год старался вырваться из повседневности, замедлить ритм своих дней, открыть для себя другой взгляд на вещи: жить другой жизнью. Теперь так и получилось. Хотя физически я стал кем-то другим. В спортивном костюме, кроссовках, шерстяном берете и перчатках я шатался по городу и развлекался, представляя себе коллег, которых я мог бы встретить, оставшись неузнанным. Я спокойно мог бы встать на углу, протянуть руку и затянуть один из тех речитативов, которые сам слышал каждый день: «Эй, братец, монетки лишней не найдется?» или «Я ветеран вьетнамской войны. Ты мне не поможешь?» Уверен, если бы я так поступил, даже главный редактор «Шпигеля», приехавший в Нью-Йорк за рождественскими покупками, автоматически сунул бы мне монету, так и не поняв, что перед ним — я. Я? Какой «я», который именно? Безусловно, уже не тот прежний, с которым один из моих давних друзей постоянно общался тридцать лет. Сейчас он прилетел из Гонконга, знал, что я в Нью-Йорке и даже знал, по какой причине. Остановившись в гостинице в двух шагах от моего дома, он позвонил по телефону. «Я выйду к тебе навстречу. Иди в сторону Коламбус Серкус», — ответил я ему. Я заметил его сразу, еще издалека, но он не увидел меня в упор, а, поравнявшись, скользнул взглядом и двинулся дальше, продолжая высматривать меня в потоке встречных пешеходов. |
||
|