"Ангелам господства" - читать интересную книгу автора (Пахомова Светлана)Глава 1Близкая подруга моей мамы Ирина Евгеньевна в недавнем прошлом была примадонной оперного театра, который даже в эпоху бурного строительства развитого социализма в народе и театральном закулисье именовался Мариинкой. Она покинула прославленную сцену на пике сольной карьеры в наказанье за законные супружеские узы с полковником армянских кровей. Даже взрослым и талантливым подобная провинность сулила порицанье партсобраньем войсковых частей. За расторженье браков в предыдущих семьях им суждено было узнать, что такое рабочий поселок. Красавец-полковник с примадонной и сыновьями был сослан в наши берендеи. Молва предшествовала их прибытью, и, еще не исполняя ни единой ноты своим божественным сопрано, Ирина снискала почет, любовь и обожанье ореолом мученичества за любовь. Единогласно сорокатысячное населенье сочло ее своею героиней. А уж когда она запела… Вы представляете себе фан-клуб величиною в населенье? И стать ли затужить теперь о Мариинке? Затерянные в кряжистых лесах и зыбких топях, наши сельпо и гастрономы снабжались по московскому стандарту. В школах преподавали выпускники столичных университетов, за всяческие невнятные провинности распределенные сюда на прозябанье. Смешное географическое названье со штемпелем прописки в паспортах смущало приемные комиссии, ученые советы и жюри, когда они брались оценивать гениальность нашей доморощенной чади. Выпускники непризнанных ньютонов, выращенные на поставках фиников из братского Египта, рыбьем жире и останкинской колбасе, в лохматые годины перестройки вы станете адмиралами подводных флотилий, модельерами подиумов европейского класса и еще кем-то, кто ракеты в космос запускает, а те, кто сидел рядом с вами за партой и списывал, станут «новыми русскими», поскольку тоже ньютонов наслушались, в лучах ваших триумфов согрелись, и на круглосутках ясельных с вами пахнущие хлоркой горшки делили, но хамоватым натиском рванули с баулами — в Польшу, с мешками — за ваучерами, с валютой — за кордон. Потенциал подъема из болотных хлябей был безмерен, поскольку все в этой давильне густо замесили: двусмысленную однозначность партизанской славы и частный интерес к рецептам по засолке сала, непостижимые секреты пчеловодства в условиях таежных сосен и страсть мужчин к прыжкам на парашюте. Ирина была тем, о чем истосковались берендеи, — буржуазным раритетом социалистической элиты, трофеем эпохи войн по стиранию граней между городом и деревней, отверженной сливкой столичного общества. Справедливости ради надо заметить, что Ирина была не первой долей в звездной галактике Дворца Культуры. Не первой ссуженной носительницей дара. Пятилеткой раньше к нам на освоение хореографического творчества из Прибалтики рижским поездом прислали Ориадну Фирцевну с мужем и целым выводком диковинных собачек ручных, кусачих и ушастых. Их часто стравливали — Ирину с Ориадной, — и тогда Ирина, жалуясь, рыдала звучным сопрано в административном кабинете, где директор лично преподносил ей полстакана воды, нацеженной из сувенирного электросамовара, а Ориадна, бурча негодованья по-латышски, пускала вольно бегать своих собачек в четырех балетных залах. Они истошно лаяли, кусая за голые лодыжки малышню. Балетные пищали, взвизгивали звонким эхом, но жаловаться не могли — за это следовало исключенье. Из-за колонн вахтерши бдительно следили за происходящим, но не свидетельствовали родителям укушенных детей, пока не поступало одобренье сверху. Ату её! Ведь Ориадне предпочтением в заслуги зачислялся факт старта творческой карьеры в старом клубе с пропиской и начальным проживаньем в окраинных бараках. Кроме того, в окостеневшем круге завшивленного быта с опасностью отказа от прививок, истошным запахом солярки, лишенная возможности хоть как-то проявлять себя в своей культуре, она влияла без слов всем обликом своей натуры. Ее плиссе на платьях и балетная нога снискали где-то покровительства не меньше, чем Ирино сопрано в пышном бюсте. В отличие от примадонны, прима своим сухим и жестковатым нравом в бореньях с жизнью опиралась не на каприз, а на пуанты: сиротский дом, балетный интернат, непостижимое искусство равновесий на точечных опорах и полное отсутствие поддержки — судьба как баллансе на коготках. Советским гражданам, трудящимся балета, едва ли отводилось право на лакомства — достойный быт, уход и счастье в личной жизни. Борьба за эти блага, доступные житейски многим советским людям — директорам заводов, завхозам плодоовощных угодий, прорабам, слесарям-универсалам и их аналогам — вперед планеты всей перешагнула через время. И дело здесь не в том, что наш балет — самое чувственное действо от царизма до социализма, а в том, что прочих бесит, когда они летают. Из жути пролетарского барака звезда Балтийского балета высвобождалась очень споро — как феникс в ритме фуэтэ. По ниточке, тончайшей, остевой, на цыпочках в остроге лабиринта обком-партком- завком, с клубком дрожащей псины на ладони Ориадна успешно завершила соло «первичный пай в копэратив». И гордо их покинула — товарищей-секретарей всех «комов», и перестала узнавать. Войти в друзья к властям дозволено не всяким одаренным, обратно выйти — единицам. «Мини нас пуще всех напастей и барский гнев, и барская любовь!» — она всегда ворчала этот тезис, готовя вальс с мазуркой на концерт. Спустя большую толику событий я стану слыть звездой экрана и, чтобы избежать тоски от изоляции известностью и сплетен, начну уроки вышивки на курсах одиноких дам, куда актриса местного театра, давненько слывшая красоткой, чтобы зазря не погибала прелесть, возьмет меня припрятать и учить. Здесь, в арендованной портняжной мастерской, где лоскутом немецких гобеленов, польским брокатом и сирийской бахромой с афганистанского базара не хвастались из-под полы, не спекулировали, а только восхищались, сверяя то, что удалось пощупать, с тем, что посчастливилось увидеть в журналах, привезенных из портов, с экранными изображеньями певиц и сведеньями от портних: «как это отшивают». С крутого берега подобного вопроса не открывалось ничего, кроме безбрежного сожаления о полном отсутствии фантазии. Здесь появление моё с подшивками пятигодичных в русских переводах «PRAMO» и «BURDA-MODEN» было воспринято как пропуск в ближний круг. С такими выкройками и коллекцией отрезов валютной стоимости по окрестным меркам дозволялось приблизиться к обкомовским матронам. Машутка верно рассчитала, куда меня упрятать с глаз вожделеющих сатрапов, — в курятник их орлиц. На положении Машуткиной пестуньи, соприкасаясь с вертикалью власти через ее кухонно-спальное звено, я четко понимала, что Мария — исчезающая величина академического театра. Её учителя, великим деланьем все испытав, уже пустились в мир иной, то, что осталось в мемуарах, — сильно изъедено цензурой, а артистизм и постановка стали изустным знанием, которое передавалось камерно в отдельных мастерских, как в храмах Шаолиня. Своим непостижимым предчувствием Машутка поняла, что свойственная мне доверчивость с экранной популярностью несовместима. Завистники испепелят любой успех, если поймают на наивности, беспомощности, боли. Её помощь присутствием — из чувства житейского попечения — была компенсацией нерастраченной материнской заботы. На областных подмостках Машутка исполняла роли костюмированных притворщиц из имперской знати — Цариц, Великих Герцогинь и Королеву-мать, а в молодости — амазанок и сильфид, в каникулярные периоды — Зиму и Вьюгу, для послужных регалий — партизанских Варек, с победой приходящих из разведки. Это притягивало жен райисполкомов желанием набраться обворожительных, изысканных манэр и жестов волевых, морально безупречных. Чтоб оттенить дистанцию, Машутка говорила по-французски, с большой приятностию пела романсы под аккомпанемент гитары и дивным голосом вещала невероятные истории любви известнейших актеров и певцов. Шокированные этим расстояньем в познании звездных величин, супружные матроны отдалялись сами на расстоянье нескольких парсеков от неземной звезды — Машутки, и оттуда, из обморока, дробили впечатленье пересказом до мелких сплетен. И снова возвращались по субботам в портняжный клубный женсовет, чтобы набраться впечатлений. Как будто вышиванье в пяльцах способствовало восприятью женственных манер и правил власти для персоны. Я начиналась на экране. Мне нужен был простор для становленья, иммунитет от пагубного мира и знания о том, чего никто не знает, — об эфире. В неведомом экранном зазеркалье творилось дело, кому-то мнившееся волшебством. Природа недружелюбия к успеху мне до сих пор не ясна, тогда же, в лохматые реформы, устоять, не кануть — было почти немыслимо. Иммунитет для самосохранения судьба дарила. Чужие города в судьбе — побег в географические дали… Ты — человек, растенье без корней. Цепляясь кроной за млечную пыльцу себе подобных, управишься с кромешным прорастаньем в высокую духовность сквозь строй замшелых трухляков, сквозь сухостой — в лазурь хоралов? Это позднее перестройки обзовут «степень способности к контактности по уровням сознанья», а в те поры у нас поветрие тончайших фитонцидов, на уровне духовного общения, стояло как задача выжить, спасти себе подобное — талант. Воспоминания Машутки о восхождении ее пути на сцене мне распахнут секрет: как избежать клешни властей попридержащих, и что предпринимать, когда однажды вечерком тебя — под благостным предлогом похвалы за проявление таланта — для близкого знакомства пригласят в обком (сенат, дворец, администрацию, палаты, вигвам вождя, хату кума головы, правителя колхозных корифеев)… Прислужники из кабинета испарятся, а на столе для заседаний будет гореть один приемник, багрово-синим освещая дряхлеющее всемогущество и предназначенную славе красоту. Они обычно задают вопрос единственного свойства: «Что тебе надо?» — и крайне редко: «Чем тебе помочь?» Запомни, всякий раз это — ловушка, где самое неописуемое — брешь паузы, наполненной их ожиданьем твоего ответа. Лучистое молчанье доброты — как храмовая тишина, они её боятся, в этот момент их щупальца бессильны пустить тебя в растрату, умножить тленье, в жертву обратить. Когда эта минута постигла Машеньку, она спаслась натренированной находчивостью на подмостках, способностью менять ходы событий новорожденной репликой из цитадели праведных путей, не замутняя свой разум головокруженьем перспективы стать содержанкой безжалостного деспота, — человекоорудием инфантильной пошлости, где буржуазный дух неутолимой жадности, этической сниженности как цепная реакция перекинется на все, что она любила, чем дорожила, что берегла как ценность. Что есть, то было или будет. Когда вечерним часом тебе предложат разменять себя на корысть, понадобится весь твой разум, защита ангелов и мастерство актрисы, чтоб вырваться из этих пут. Обкомовские жены: сословная аристократия буфетчиц, переквалифицированных в поварихи с дальнейшим получением диплома выпускниц пединститута малокомплектных сельских школ, но это — после брака. Они настойчиво манили в баню, свежеотстроенную с ледяной купелью и многоярусной парилкой, где самовар рябинками и сало под самогон, настоянный на облепихе. Душевно все: не жалуешь — не пей. Всегда загадкой оставалось: чего зазвали? Вопросов не было, ответов тоже нет. Спустя рождение еще младенца — выясняю: желали посмотреть, во что же пялятся мужья на голубом экране, ведь ежели её раздеть — такая ж точно, на что хоть там смотреть? Придуривается она всегда и в бане: когда мочалкой трется — ногу на цыпку ставит. Таких балетных извращений в помойном зале мне не простили. Со слов неведомой кумы, которая в роддоме акушеркой, пустили слух, что новорожденный хворает, и это следствие балетных упражнений, а роженицу обуяла лихая звездная болезнь — вернулась на экран с декрета. Мужья опять тефтели не едят — задвиньте вы ее к едрени за кадр, или куда у вас там можно? В прайм-тайм, во-во, чтоб аппетит не портила, чтоб спать спокойно, квашонку с ночи замесить и холодца к утру наделать, гурцов у матери тем летом мало закатали, а я с утра напарила свеклы — хотела винегрет, а вижу — мало будет, борща кастрюлю еще сварю — пускай едят, а это повезем на шашлыки — в посадках там мы собираемся в субботу, с собаками, с детями, на машинах, а эту уберите, чтоб звука ее не было, а то расскажем, сами знаете кому, и вас с работы снимут. Как бегут ко мне спасатели со студий — невольные свидетели угроз редакторам по телефону, не для того, чтобы спасти прайм-тайм, где все рекламное пространство забили сотовые сети, а исключительно взглянуть на памперсного принца, чтоб подтвердить и опровергнуть впредь что угодно. Пристольной челядью администраций редакторы и журналисты оборотились скоро — пока я вскармливала грудью. Их было просто не узнать, моих знакомых, — коллег, учеников, продюсеров, партнеров и операторов. Народ их силился понять — и недоумевал: что есть число четвертой власти? Сословие правленья — бормотосы. Я в ужасе прозрела. Забыла о пластических подмогах Ориадны — бульварным дефиле по ниточке уж слишком далеко в проулки лабиринтов власти мою персону затянуло печное поддувало местных ртов. Да, хороша нога балетная, теперь от пакостей улыбка бабье-летняя. Смотрю себя в те дни в эфире: изображение дрожит, как от обид душа. Вращает целлулоид плёнки бобина старого магнитофона. Такие технологии теперь — пещерный век. А вот когда мы начинали в альтернативном телевидении работать, за видеомагнитофон в провинциальном центре гараж давали, а порой — квартиру. С ума сходил народ от новых технологий. Фанатели. Иммунитета не было на дефицит. Как крепко намагнитилось на плёнку время! Теперь есть повод узнавать себя, а это много — сохраниться. Период спекуляции «хорошей школой» у злых соперников прошёл. Теперь отважно указует конкурсным сравнением время — до институтов так и не дошло. Свидетельства пережитого — нематериальные архивы. И зависть прежняя у них в глазах. Изглоданы по мукам души. Таланты — завистью, бездарности — по мелочам. В альтернативной журналистике эфира блистали те, кому давалось в дар, в наследство наблюденье за лоскутом изящного пути — предпараллельно уходящих судеб. А времена всегда одни. Опыт пришел, но, как всегда, в такой момент, когда не может быть полезен. Мне удержать бы равновесные балансы советов прима-балерины и драматической актрисы. Машутка ясно предрекала: когда горит один приемник, просто спроси: «А как здоровье вашей жены?» Он сразу включит лампу. А я пустилась на поиск полемических путей с экрана в дискуссиях о сущем и о вящем, борясь своим искусством, доказуя словом и воспитуя личным примером непогрешимости в поступках. К лику святых они таких не причисляют. Всё оказалось хорошо, но глупо. В такие дебри словесов они и отродясь не забредали, они пахали на земле и наслажденьев наших не вкушали. На своей пашне хозяин — аки князь: увидел, что блестит, — потри: а вдруг, да золото? Потерли — а это лампа Аладдина, а из нее такое фуэте в народ! Не ногу — шею поломать… Им легче натравить своих супружниц, как свору Ориадниных собак, чем оплеухою по морде во весь экран словить вопрос «а вы-то, в сущности, здоровы?» — и в паузу всем станет ясно, о каковом здоровье речь. В подобных перепадах самовыраженья лишь молчаливое искусство танца ответных оплеух не получало. Теперь с отрадой как не вспомнить кирпичный дом с универмагом, на площади перед Дворцом культуры, где Ориадне, в одночасье, поклонники из свит номенклатуры вручили ордер на жилье. Слова опасней дел, а золото — молчанье. Теперь уж мне за двадцать, признаюсь: в балетные я сильно припозднилась, а в журналистах — крыши не видать. Качает молох перестройки мой маятник годов, но только не под весом силы тяжести грехов и злых поступков, а посвистом из властных уголков. Неравнодейственная сила сметает помощи протянутую руку, и мир, затерянный в воспоминаньях, на чашечках весов мне предстает. Семидесятые — лучший десяток искусства социалистического реализма. Ремесленники самодеятельности на поприще культуры процветали. Грань самодеятельности и уровень искусства обозначали пустоты словоблудья столичных критиков, которых зритель не читал. Голодным валом жажды впечатлений толпы трудящихся накатывали в залы. Смотрели все, желали видеть все, на всех всего не доставало, много читали, стремились в спорт и слушали «Маяк». Чтобы отрыв людей искусства от пролетарского народа не вызвал деградацию культуры, в семидесятые госаппарат устроил нечто наподобие великой кадровой доктрины. Как мне казалось, напоминавшую движенье «Красного креста». Сброс профессионалов сцены с подмостков на периферию сопровождался таким же сказочным мотивом, как призыв завкомов к инженерам: «Кто коммунисты — все в колхоз». Ряды интеллигенции в глубинке пополнились синхронно. Кадры военизированных специализаций — тяжелой индустрии, медицины — подвигнулись партийным рычагом и административной наковальней. А где найти тот серп и молот, которым править разношерстных графоманов? Да «Пролеткультовской метлой». В полет свободных культов не пускают — они способны воспарить. Пришлось организовывать предоставление защиты жертвам графоманской катастрофы и бдительно сопровождать их вывоз с театра военных действий под крыши сельских клубов с амбарными замками на крючках. После изгнания из Мариинки Ирину с мужем и детьми устроили в штабном домишке при военной части на полном пайковом обеспеченье и гарантированно обещали жилплощадь на большом проспекте. А из лесу к Дворцу ее возил УАЗик, стеснявшийся устраивать парковку при публике, но лихо и с крутого разворота вываливавший примадонну на гранитные ступеньки, — в шиньонах теремом, покрытых оренбургской шалью, начесанной массажной щеткой для волос, в кротовой шубке — удаче постблокадных спекулянтов, умевших сохранять меха в условиях сырого петербуржья от царских лет до наших дней через колыску революций. И сильно я подозреваю, что тяжелый перстень из очень желтого металла и дутой формы, с белым камнем, напоминавшим мне гречишное зерно в отсутствии других ассоциаций в воображении провинциальной барышни, как раз и был того происхожденья, которое его хозяйке давало не на жизнь, а саму жизнь. Алмаз величиной с гречишное зерно давал такие всполохи по классу, что аккомпаниаторы теряли в партитурах ноты от искр на полированном фоно. Ирина дирижировала детям и пела в луче от бриллианта и слезы. После урока класс пустел, и в тишине за окнами спускался снег, на подоконниках цвели неприхотливые герани, из коридора доносился звук падающей швабры, звон оцинкованной жестянки и плеск воды, пролитой через край, — уборщицы сметали пыль вдоль коридоров и мыли классы, раздвигая парты — официальная забота государства о юности и о счастливом детстве. Потом заменят парты на столы, уборщиц упразднят, назначат классных дам, зарегестрируют лицеи, где старшеклассники начнут соревноваться в спеси величиной наследства пап и мам. Звук падающей швабры приближался, от громыханья деревянных парт дрожали листья на геранях. Мы поджидали маму с педсовета, Ирина их старалась избегать. Её коробило от завучей, директоров и председателей месткомов. Пока учителя в спортзале совещались — корили хулиганов, подсчитывали двоечников и составляли протокол, — Ирина выдавала мне секреты: как выжить и прослыть успешной и респектабельной в уюте из горошкового ситца ивановских мануфактур. «Когда ты вырастишь, белёсенькая мушка, ты выйдешь замуж за вояку, тебя, такую шустренькую, сразу заберут, и будешь с ним переезжать по городам и весям. Бараки и казармы, перегороженные простынями, белить и клеить не надейся, стремись переезжать как можно чаще — это для повышения по службе главный козырь. И помни: жена военного всегда на званье выше, соответствуй. Ремонты в общежитьях — пустая трата времени и сил. Сделай как я: на мужнины подъемные купи ковров четыре штуки, в комиссионке люстру хрустальную с подвесками и три шкатулки. При переезде на любое место раскатывай ковры по новым стенам, кроме дверной стены, четвертый же ковер клади на пол. До блеска начищенную люстру — на потолок, в замену лампы Ильича, — и вот он, твой чертог дворцовый. По мере переездов шкатулки наполняй перстнями, сережками, браслетами, и девочку рожай, чтобы невесткам не досталось. На всяком месте переезда своди знакомства с хорошими портными и ювелирами, не покупай шкафы и мебельные гарнитуры, пока не обретешь свою квартиру, — пусть в части выдают солдатские кровати, они не требуют паковки в переезд. Но главное, на чем должна всемерно экономить жена военного, тем более актриса на гастролях, — это нервы. Теории ковров при переездах меня учила Клавочка. Шульженко…» За дверью шмякнула рогожная ветошка и глухо застучала швабра, попеременно ударяясь снаружи класса о дверные косяки. И я спросила: — А бывает способ артисткой стать, а замуж не ходить? — Да сколько хочешь, только ненадолго — сразу сожрут. По мокрым коридорам шаги стучали и раздавались голоса: «Мы — образцовопоказательная школа, у нас дружина имени героя-разведчика и соответственный отбор, куда смотрели в МГУ при отчисленьи наших медалистов? Смотрите, вот наша ученица!» В проем распахнутой двери вписался наш директор школы — косая сажень, военный летчик, оторопь комсоргов и пионерских вожаков. Я из-за парты встала, Ирина обмерла и вырез платья прикрыла бриллиантовой ладонью. — Это тебя прозвали академик? Директор по слогам от притолоки отслоился и пропустил вперед чужого дядю в сером костюме из ткани, не напоминавшей наш камвольный комбинат. Но в роговых очках струился добрый взгляд, и замешательство мое тихонько растворилось. Ирина тихим стоном дала понять, что ей известно, зачем сюда пришли, но нет догадки, как меня избавить, в шоке она — покорный зритель и слуга. Добрый дядя вполголоса спросил директора: — В котором классе этот ребенок? Директор жестом сдвинутых на переносицу бровей повиновал меня к ответу. — В шестом. — А кем ты хочешь стать? — Артисткой! Взгляд опустился под оправу, нос выдохнул смешок, и все исчезли. — Из класса выходите, я буду убирать! — Швабра в дверях стояла повелительно, как посох. Уборщицы — директоры вечерних смен. Когда меня, на третьем курсе, спихнули замуж за вояку в штатском, конфуз родителей сменился на довольство. Мы пили чай в отцовском доме, усталость дальнего пути тихонько таяла от блюдечка черничного варенья. Мать с удовольствием рассказывала зятю курьезы моего взросленья, и помянула гибридным прозвищем: «артистка-академик». Все засмеялись, по стенным коврам от хрусталя огромной люстры качнулся легкий пересвет. И мне вдруг вспомнился момент, который для них я умолчала навсегда. В тот день нас, шестиклассников, забросили довеском в Планетарий — в зале публичного лектория были свободные места, а выступал великий Тихомиров. Нас рассовали по углам и приказали стихнуть. Очень веселенький дедок читал, рассказывал и поминутно вовлекал в беседу передние ряды. Мне было скучно, мне не досталось пончиков с повидлом на прошлой школьной перемене. И теперь на разворачиваемый рулон бумаги с изображеньем колбы, на веревке подвешенной за горлышко, хотелось не глядеть. — В колбе — вода! — причмокнул академик, и захотелось пить. — Она раскачивается в горизонтальном положеньи по сторонам! Из боковых отверстий течет струя! Мне захотелось побежать и в незнакомом коридоре по запаху найти с табличкой дверь. А старичок не унимался: — Кто на доске напишет формулу маятниковых колебаний? В аудитории отозвались дипломники физматов. Великий академик всполошился за будущие поколения потомков: — Какая неуч, где ваши знанья и почему молчат выпускники десятых классов школ?! Под купол Планетария вспугнутой голубиной стаей взлетел бумажный шорох. Мэтр сердился. Унять его негодованье спешили наперегонки. Утихомирилось. Отхлынули от доски, затертой мокрой тряпкой. И вижу я: коротенькая формула, всего на несколько значений, а отражает такое сложное движенье. Я была счастлива: большие формулу нашли, теперь и нас домой отпустят. Там будет есть, и пить, и…все ребенку. И вдруг я слышу как со стороны свой голос: — А почему вы в знаменателе поставили делить на двойку? Ублагостлевленный до святого довольства академик вздрогнул и медленно вошел в проход по залу, откуда раздались смешки и шиканье на нарушение порядка. — Здесь надо разделить на полтора, а то и меньше. Я эту формулу не знаю, но на шатанье колбы влияет сила земного притяженья — гравитация. Я это прочитала у Стругацких, ее надо как-то исчислить и вычесть из числителя, потом, я думаю, внизу, делить на знаменатель полтора, поскольку в крайнем левом и в крайнем правом положеньях ваша колба будет давать не две струи, а только нижнюю одну! Смех в зале был похож на тектонический обвал. Откинулись портьеры на дверях и обнаружили недоуменное лицо хранителя инопланетных артефактов. Он перепуганно глядел на стенды, но экспонаты были целы. Моим раскладам по физическим понятьям не рассмеялся только академик. Мгновенно понял. Взглянул на доску, обернулся и спросил: — Сколько тебе лет? Под мой ответ все в зале стихло. — Если бы ты жила в Москве, я сделал бы из тебя академика, успел бы. Он сделал мне подарок на прощанье — тайно, под слово о молчанье, он показал мне эксперимент новейших разработок, способный быть внедренным, когда его уже не будет, а мне сровняется полвека. «Шнур-крокодил». Теперь, когда пишу, у нас весна начала третьего тысячелетья. Я до сих пор молчу, мне далеко до полувека, а присвоенье званья случилось восемь лет тому назад. Закономерность из нелепиц. Физическое чудо бытия. А двадцать лет тому назад на мамином столе чай остывал, на скатерть капало черничное варенье и — ныне бывший — муж смеялся, все были счастливы, полны надежд. Я угодила папе с мамой, составив партию с военным, уже ношу его ребенка, директор школы поздравлял, Чернобыль грянет только через год, лесные ягоды еще съедобны, а у меня каприз сквозь токсикоз — я выступаю на столичной сцене, пусть на студенческой, но в роли Орлеанской Анны, и тщательно скрываю свой декрет. Покуда пили чай — узнали новость: Ирина собрала свои ковры! За сроком давности им амнистировали все проступки и снова возвращают в Ленинград! На радостях Ирина танцевала на вечере для тех, кому за тридцать, и уронила равновесие вдвоем с партнером, когда её всем миром с шиньонами и брошками под клич команды «Навались, и… раз» десантом отделяли от паркета, возникла драка. Ревнивый муж крушил поклонников своей певицы, и те дрались за примадонну — давно всем было невдомек, что зело трепетная нервная система Иры уже сбоит в голосовом регистре. Те структуры, которые давали добро на возвращенья через восемь лет, отлично знали, что ей в свет рампы больше не подняться, когда-то нанесенная обида за годы пребыванья в берендеях проникла в ее пение. Необратимый триммер голоса для нежного сопрано — приговор. Всласть нарыдавшись, Ирина ехала обсмеивать случившееся к маме. Подруги пришивали крючки на полуграции Ирины, полопавшиеся в катастрофическом паденьи. Их вечно неулаженные вовремя обиды в унынье повергали даже кошку с канарейкой. Я паковала чемодан. Вечерний поезд номер сто исправно выносил в столицу берендеев, хотя промышленно завязаны мы были на Петрополь. Муж-зять, как Карлсон, нахлебавшийся варенья, с утра отдал швартовы к месту службы. Я так его любила, что благополучно забывала при первой мысли о театре. Опомнившись от пришивных крючков и поведя вокруг рукою с бриллиантом: «на пальце носит пианино», — прочла я мысль моей великодушной мамы, — Ирина удостоила меня очередной нотацией о разнице столичных театральных школ. Приматом Ленинградской школы я так была сыта, что радовалась их отбытью с разбежкой транспортных путей в более дальнем направленье. Приоритеты тогдашней московской театральной школы состояли в полнейшем нигилизме по отношенью к классикам театра. Дискуссии о разнице переживанья и представленья расценивались как культурный спорт. Палка есть нечто одноконечное или двухконечное? Палка есть нечто бесконечное! И так далее, по сучкам, по задоринкам. В одном сходились молодые нигилисты безусловно, что нет учебников по режиссуре — профессии двадцатого столетья (за нами были только космонавты) — и в том, что потому его и нет, что это ремесло дальнейшего тысячелетья, он вообще не может быть никем написан, поскольку это был бы самоучитель волшебства, его бы не одобрили к изданью, вот методички о постановке гала-открытия олимпиады и первомайских демонстраций трудящихся, есть мнение, выносят в обсужденье программы двадцать седьмого съезда и т. д. Такая вера окрыляла, учила паузу держать при исполненьи гимнов. Мой скорый сотый привычным рейсом шел на Москву. На встречном ветре листвой строчила, просеивалась серо морось, косила по стеклу. На станциях соединялась в каплю, возобновлялся стук колес — и по окну чертила переливчатую струйку, как оброненную слезу в откос. |
||
|