"Фазиль Искандер. Мой дядя самых честных правил" - читать интересную книгу автора

не подать руки, хотя и понимал, что его разыгрывают.
Больше всего на свете он любил сладости, из всех сладостей - воду с
сиропом. Если нас посылали с ним на базар и мы проходили мимо ларька с
фруктовыми водами, он, обычно не склонный к сантиментам, трогал меня рукой
и, показывая на цилиндрики с разноцветными сиропами, застенчиво говорил:
"Коля пить хочет".
Приятно было угостить взрослого седоглавого человека сладкой водичкой и
чувствовать себя рядом с ним человеком пожившим, добрым и снисходительным к
детским слабостям.
А еще он любил бриться. Правда, это удовольствие ему доставляли не так
уж часто. Примерно раз в месяц. Иногда его посылали в парикмахерскую, но
чаще его брила сама тетка.
Бритье он воспринимал серьезно. Сидел не морщась и не шевелясь, пока
тетка немилосердно скребла его намыленную, горделиво приподнятую голову. В
такие минуты можно было из-за теткиной спины показывать ему язык, грозить
кулаком, он не обращал никакого внимания, погруженный в парикмахерский кейф.
И это несмотря на то, что борода и особенно волосы на голове, как бы
возросшие на целинных землях, густо курчавились и отчаянно сопротивлялись
бритве. Иногда тетка просила меня подержать ему ухо или натянуть кожу на
шее. Я, конечно, охотно соглашался, понимая всю недоступность такого
удовольствия в обычных условиях. С несколько преувеличенным усердием я
держал его большое смуглое ухо, заворачивая его в нужном направлении и
рассматривая шишки мудрости на его голове.
Обычно похожий на добродушного пасечника с курчавой бородой, после
бритья он резко менялся: лицо его принимало брезгливо-надменное выражение
римского сенатора из учебника по истории древнего мира. В первые дни после
бритья он становился замкнутым и даже высокомерным, потом постепенно римский
сенатор уходил в глубь бороды и выступал добродушный демократизм
деревенского пасечника.
Я бы не сказал, что он страдал манией величия, но, проходя мимо
памятника в городском сквере, он испытывал некоторое возбуждение и, кивая на
памятник, говорил: "Это я". То же самое повторял, увидев портрет человека,
поданный крупным планом в газете или журнале. Ради справедливости надо
сказать, что он за себя принимал любое изображение мужчины в крупном плане.
Но так как в этом виде почти всегда изображался один и тот же человек, это
могло быть понято как некоторым образом враждебный намек, опасное
направление мыслей и вообще дискредитация. Бабушка пыталась отучить его от
этой привычки, но ничего не получалось.
- Нельзя, нельзя, комиссия,- грозно говорила бабушка, тыкая пальцем в
портрет и отлучая дядю от него, как нечистую силу.
- Я, я, я,- отвечал ей дядя радостно, постукивая твердым ногтем по
тому же портрету. Он ничего не понимал.
Я тоже ничего не понимал, и опасения взрослых мне казались просто
глупыми.
Комиссии дядя действительно боялся. Дело в том, что соседи,
исключительно из человеколюбия, время от времени писали анонимные доносы.
Одни из них указывали, что дядя незаконно проживает в нашем доме и что он
должен жить в сумасшедшем доме, как и все нормальные сумасшедшие. Другие
писали, что он целый день работает и надо проверить, нет ли здесь тайной
эксплуатации человека человеком.