"Сергей Яковлев. Письмо из Солигалича в Оксфорд" - читать интересную книгу автора

в сад было что-то от старого
дворянского быта, что-то тургеневское, а за дверью - и розы, и японская
вишня, цветущие в конце ноября, - подумать только! Еще смешнее я вел себя
в редакции Би-би-си. Русский человек за границей глупеет: в этом я
убедился несколько раньше на примере моих добрых знакомых из прошлого
века. Достоевский, как только оказывался на чужбине, проклинал холод в
домах, отсутствие горячего самовара и вообще немецкую тупость. Чаадаев, по
обыкновению, шутил: Здесь доктора запрещают думать об чем бы то ни было,
всякая дума, говорят, беда, того и смотри желчь...
- но это было горькой правдой. В редких письмах - поверхностные
впечатления туриста да бесконечные просьбы о деньгах. На безденежье во
время путешествий жаловались оба.
И когда присылка денег почему-либо задерживалась, письма шли чаще, а
тон их становился покаянно-гневливым. Только русские писатели умели так
гордо каяться и так униженно гневаться...
По возвращении в Россию картина жизни переворачивается. Явь еще живых
воспоминаний перемешивается с кошмарным сном реальности. Время
останавливается, будто раздумывая, куда ему теперь двигаться: вперед или
назад. Ум и душа, выветренные за долгое отсутствие, словно обмерзают. И
медленно, медленно начинают оттаивать. Это сопряжено с ощущением
невыносимой душевной боли.
Лет двадцать назад один модный и, как водится, полузапрещенный писатель
говорил мне, что нам остается, мол, делить общую с народом судьбу.
Это было как раз тогда, когда я, стиснув зубы, скитался по вокзалам и
отогревался в метро, а у него тоже все не ладилось: его перестали
печатать, он лишилс жилья, был одинок и несчастен и перебивался кое-как у
друзей. Я, помню, был польщен приглашением навестить его однажды
похмельным утром в чужой квартире на Кутузовском проспекте и бережно
подхватывал каждое оброненное им слово.
Делить вот так, имея репутацию элитарного прозаика, чьи сочинения
охотно издаются на Западе, в квартире, пускай и чужой, но в престижном
районе, с оставшейся со вчера на дне бутылки водкой к пустому утреннему
кофе - о да, да! Я был почти еще юнец, пригретый почти классиком. Сколь
счастлив должен быть народ, удостоенный света такой высокой и яркой
личности, думал я тогда, сколь внушительны блики, отраженно бросаемые на
судьбу этой личности самой трагедией народа!
Несколько позже Достоевский своим бесконечным докапыванием до истины
(не страдания сломили нас; нет, нечто другое изменило взгляд наш, наши
убеждения и сердца наши) развернул передо мной более удручающую картину:
Это нечто другое было непосредственное соприкосновение с народом,
братское соединение с ним в общем несчастии, понятие, что сам стал таким
же, как он... Довольно бы, кажется, куда уж дальше. Это вам не кофе с
водкой. Нет, он добивает: ...с ним сравнен и даже приравнен к самой низшей
ступени его!
- Чем отличается самоунижение от самоуничижения? - спрашивал меня,
помню, лукавый профессор Макмерри у вас за чаем. Сам он пил чай по-русски,
с лимоном...
А еще позже я понял, что нет ничего безысходнее жизни. Никого не
заставишь хотеть дурной судьбы. Ссылки на то, что она дана нам одна на
всех, могут лишь подогреть волю к сопротивлению и укрепить в несчастном