"Бита за Рим (Венец из трав)" - читать интересную книгу автора (Маккалоу Колин)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


— Самое примечательное событие за последний год и три месяца, — сказал Гай Марий, — это слон, которого показывал Гай Клавдий на ludi Romani — Римских играх.

Лицо Элии вспыхнуло.

— Не правда ли, чудесно? — воскликнула она, потянувшись к блюду с крупными зелеными оливками, доставленными из Дальней Испании. — Ведь он умеет не только стоять, но и ходить на задних ногах. А танцует на всех четырех! Еще он сидит на кушетке и ест хоботом!

Окинув супругу презрительным взглядом, Луций Корнелий Сулла холодно произнес:

— Почему людей всегда так восхищает, когда животные подражают человеку? Слон — благороднейшее творение природы. Зверь, представленный Гаем Клавдием Пульхром, кажется мне двойной пародией: и на человека, и на слона.

Последовавшая за этими словами пауза, несмотря на ее чрезвычайно малую продолжительность, успела смутить всех присутствующих. Положение спасла Юлия: ее веселый смех отвлек внимание от злосчастной Элии.

— Что ты говоришь, Луций Корнелий! Он покорил всех, кто его видел! — пропела она. — Меня, к примеру, — совершенно! До чего умен, до чего деловит! А уж когда он поднял хобот и затрубил под барабан — о, это было просто чудо! К тому же, — добавила она, — ему никто не причинял боли.

— А мне понравился его цвет, — заявила Аврелия, которая сочла за благо внести в разговор свою лепту. — Он такой розовый!

Луций Корнелий Сулла проигнорировал эти речи: опершись на локоть, он завел беседу с Публием Рутилием Руфом.

Погрустневшая Юлия вздохнула.

— Полагаю, Гай Марий, — обратилась она к мужу, — нам, женщинам, пора удалиться, чтобы вы, мужчины, могли вволю насладиться вином. Примите наши извинения.

Марий протянул руку над узким столом, отделявшим его ложе от стула Юлии. Она с теплотой прикоснулась к ладони мужа, заставляя себя не печалиться при виде его искривленной улыбки. Столько времени минуло с тех пор, однако лицо Мария все еще несло следы коварного удара, который хватил его так некстати. Кое в чем она, как преданная и любящая жена, не могла признаться даже самой себе: после удара разум Гая Мария хоть немного, но все же помутился. Теперь он легко выходил из себя, придавал преувеличенное значение признакам неуважения к себе (хотя зачастую они существовали исключительно в его воображении), стал жестче к недругам.

Юлия поднялась, отняв у Мария руку с особенной улыбкой, предназначенной ему одному, и обняла Элию за плечи.

— Пойдем, дорогая, спустимся в цветник.

Элия встала. Аврелия последовала ее примеру. Трое мужчин прервали беседу в ожидании ухода женщин. Повинуясь жесту Мария, слуги проворно вынесли из столовой стулья, покинутые женщинами, и тоже удалились. В зале оставались только три ложа, составленные буквой П. Дабы облегчить течение беседы, Сулла переместился с места, которое занимал возле Мария на его ложе, на свободное третье ложе напротив Рутилия Руфа. Теперь все трое хорошо видели друг друга.

— Итак, Свинка возвращается домой, — произнес Луций Корнелий Сулла, удостоверившись, что презренная вторая жена не услышит его слов.

Марий беспокойно шевельнулся на среднем ложе, хмурясь, но не столь зловеще, как прежде, когда паралич превращал левую половину его лица в посмертную маску.

— Какой ответ тебе хотелось бы услышать от меня, Луций Корнелий? — спросил он наконец.

Сулла издал смешок:

— Наверное, честный. Впрочем, заметь, Гай Марий, в моих словах не содержалось вопроса.

— Понимаю. И тем не менее мне следует ответить.

— Верно. Позволь мне выразить ту же мысль иначе: каково твое отношение к тому, что Свинка возвращается из изгнания?

— Что ж, я не склонен петь от радости, — ответил Марий, бросая на Суллу проницательный взгляд. — А ты?

Возлежащий на втором ложе Публий Рутилий Руф отметил про себя, что эти двое уже не так близки, как прежде. Три — да что там, даже два года тому назад! — они бы не беседовали с такой настороженностью. Что же произошло? И кто в этом виноват?

— И да, и нет, Гай Марий. — Сулла заглянул в свой опустевший кубок. — Мне скучно! — признался он нехотя. — А с возвращением Свинки в Сенат можно ожидать занятных поворотов. Мне недоставало титанической борьбы между ним и тобой.

— В таком случае тебя ждет разочарование, Луций Корнелий. Когда Свинка вернется, меня в Риме не будет.

Сулла и Рутилий Руф разом привстали.

— Тебя не будет в Риме?! — переспросил Рутилий Руф срывающимся голосом.

— Именно, — подтвердил Марий и осклабился с мрачным удовлетворением. — Я как раз вспомнил обет, который я дал Великой Матери перед тем, как разбил германцев: в случае победы я совершу паломничество в ее храм в Пессинунте.

— Гай Марий, ты не можешь этого сделать! — молвил Рутилий Руф.

— Могу, Публий Рутилий! И сделаю!

Сулла опрокинулся на спину, хохоча.

— О, призрак Луция Гавия Стиха! — проговорил он.

— Кого-кого? — переспросил Рутилий Руф, неизменно готовый внимать слухам, чтобы потом их разболтать.

— Покойного племянника моей покойной мачехи, — объяснил Сулла, не переставая смеяться. — Много лет тому назад он перебрался в мой дом — тогда он принадлежал моей ныне покойной мачехе. Он намеревался избавиться от меня, излечив Клитумну от привязанности ко мне: он полагал, что сможет меня затмить. Но я просто уехал — вообще уехал из Рима. В результате он не мог затмить никого, кроме самого себя, в чем и преуспел. Ему потребовалось совсем немного времени, чтобы смертельно надоесть Клитумне. — Сулла перевернулся на живот. — Вскоре после этого он скончался. — Голос Суллы звучал задумчиво; продолжая улыбаться, он издал театральный вздох. — Я разрушил все его планы!

— Что ж, будем надеяться, что возвращение Квинта Цецилия Метелла Нумидийского Свинки окажется такой же бессмысленной победой, — ответил Марий.

— За это я и пью, — сказал Сулла и выпил.

Наступившую тишину было нелегко нарушить, поскольку былое согласие между собеседниками отсутствовало, и ответ Суллы не смог его вернуть. Возможно, размышлял Публий Рутилий Руф, былое согласие зиждилось на целесообразности и боевом братстве, а не на истинной, глубоко укоренившейся дружбе. Но как они могли предать забвению годы, проведенные в битвах с врагами Рима? Как могут позволить размолвке, порожденной пребыванием в Риме, затмить память о прошлом? Конец прежней жизни положили действия трибуна Сатурнина. Сатурнин, возжелавший сделаться правителем Рима; удар, постигший Мария так не вовремя… Нет, все это чепуха, сказал Публий Рутилий Руф самому себе. Оба — мужи, предназначенные для великих дел, таким негоже сидеть дома, забыв про службу. Случись война, которая потребовала бы от них вновь совместно взяться за оружие, или революция, подстрекаемая новым Сатурнином, — и они примутся дружно мурлыкать, как пара котов, вылизывающих друг дружке мордочки.

Разумеется, время не стоит на месте. Ему, Руфу, как и Гаю Марию, уже по шестьдесят, Луцию Корнелию Сулле — сорок два. Не имея привычки подолгу смотреться в зеркало, Публий Рутилий Руф не мог с уверенностью утверждать, что возраст не дает себя знать, однако по крайней мере зрение его не подводило: сейчас он отлично видел обоих — и Гая Мария, и Луция Корнелия Суллу.

В последнее время Гай Марий несколько отяжелел, чего не могла скрыть даже его новая тога. Впрочем, он всегда был крупным мужчиной. Это отнюдь не мешало гармоничности его телосложения. Даже сейчас излишек веса был равномерно распределен по плечам, спине, бедрам и брюшку, вовсе не казавшемуся оплывшим; дополнительный груз не столько отягощал его, сколько разглаживал морщины на его лице, которое стало теперь крупнее и округлее, а также отличалось — из-за поредевших волос — высоким лбом. И эти его знаменитые брови — кустистые, непокорные… Они всегда восхищали Публия Рутилия Руфа.

О, что за трепет вызывали брови Гая Мария в душах многочисленных скульпторов! Получив заказ на изготовление портрета Мария для какого-нибудь города, общины или просто незанятого пространства, куда просилась статуя, ваятели, жившие в Риме и вообще в Италии, еще не взглянув на Гая Мария, уже знали, с чем им предстоит столкнуться. Но какой ужас отражался на лицах хваленых греков, выписанных из Афин или Александрии, стоило им узреть брови Мария!.. Каждый делал все, что мог, однако не только скульптурные, но и живописные изображения лика Гая Мария неизменно превращались всего лишь в фон для его восхитительных бровей.

Как ни странно, самый лучший портрет друга, какой доводилось видеть Рутилию Руфу, представлял собой всего лишь набросок черными штрихами на внешней стене его, Рутилия Руфа, дома. Скупые линии: прихотливая кривая, отлично передающая толщину нижней губы, сияние глаз — как только черный цвет умудряется передать это сияние? — и, естественно, по дюжине мазков на каждую бровь. Как бы то ни было, это был именно Гай Марий во плоти и крови: его горделивость, его ум, его неукротимость, весь его уникальный характер. Только как описать это ни с чем не сравнимое искусство? Vultum in peius fingere — лицо, изображенное со злобой… Однако в своей карикатурности чрезвычайно правдивое. Увы, прежде чем Рутилий Руф сообразил, как снять кусок штукатурки, не дав ему рассыпаться на тысячу кусочков, прошел ливень — и самого похожего на оригинал портрета Гая Мария не стало.

Напротив, с Луцием Корнелием Суллой никогда не произошло бы ничего подобного, как бы ни старались живописцы из подворотни. Если бы не цвет лица, Сулла мало чем отличался бы от тысяч красавцев. Правильные черты истинного римлянина, о чем Гаю Марию не приходилось и мечтать. Однако в красках этот человек был воистину несравненным. В сорок два года у него совершенно не поредели волосы — и что это были за волосы! Рыжие? Золотистые? Густая, вьющаяся шевелюра — разве что длинновата. Глаза — голубой высокогорный лед, окруженный синевой набухшей грозой тучи. Сегодня его узкие, прихотливые брови, как и длинные, густые ресницы, имели добротный каштановый цвет. Однако Публию Рутилию Руфу доводилось лицезреть Суллу неподготовленным к приему посторонних, поэтому он знал, что тот их подкрасил стибиумом: на самом деле брови и ресницы Суллы были настолько светлы, что казались незаметными. А кожа его была мертвенно-бледной, словно напрочь лишенной пигмента.

При виде Суллы женщины утрачивали благоразумие, добродетельность, способность рассуждать. Они забывали осмотрительность, приводили в неистовство мужей, отцов и братьев, начинали бессвязно бормотать и хихикать — стоило ему бросить на них мимолетный взгляд. Какой способный, какой умный человек! Великий воин, непревзойденный администратор, муж несравненной храбрости; чего ему немного недостает — так это умения организовать себя и других. И все же женщины — его погибель. Так, по крайней мере, размышлял Публий Рутилий Руф. Уж его-то внешность, приятная, но ничем не выдающаяся, и мышиный окрас никогда не позволяли ему выделяться среди мириадов других людей. Сулла вовсе не был развратником; за ним не волочился шлейф обманутых женщин — опять же, насколько было известно Рутилию Руфу, его поведение всегда отличалось непоколебимой нравственностью. Однако не приходилось сомневаться, что человек, жаждущий добраться до вершины римской политической лестницы, имел гораздо больше шансов добиться своего, если не обладал внешностью Аполлона: неотразимые красавцы вызывали у соперников удвоенную зависть, не говоря уже о недоверии, а то и пренебрежении: мол, красавчики все неженки и любители наставлять ближнему рога.

Рутилий Руф погрузился в воспоминания. В прошлом году Сулла выставлял свою кандидатуру на выборах преторов. Казалось, победа была ему обеспечена: он отличился в боях, и о его доблести было хорошо известно, ибо Гай Марий позаботился, чтобы избиратели знали, какую неоценимую помощь оказывал ему Сулла в качестве квестора, трибуна и легата. Даже Катул Цезарь (вот уж у кого не имелось причин испытывать любовь к Сулле, который стал причиной его конфуза в Италийской Галлии) выступил с восхвалениями подвигов Суллы в Италийской Галлии в год разгрома германского племени кимбров. Позже, в те дни, когда государству угрожал Луций Апулей Сатурнин, именно Сулла, не ведающий усталости, энергичный и находчивый, вынудил Гая Мария покончить со смутой. Ибо Гай Марий только издал приказ, выполнение же этого приказа взял на себя Сулла. Квинт Цецилий Метелл Нумидийский — тот, кого Марий, Сулла и Рутилий Руф дружно именовали Свинкой — до своего изгнания неустанно разъяснял всем и каждому, что, по его мнению, счастливое завершение африканской кампании против царя Югурты является заслугой исключительно Суллы и что Марий неоправданно приписал победу себе. Ведь именно благодаря усилиям Суллы Югурта был пленен — а каждому известно, что война в Африке продолжалась бы до тех пор, пока Югурта остается на свободе. Катул Цезарь и некоторые другие ультраконсервативные предводители Сената согласились со Свинкой в том, что по справедливости именно Суллу следует благодарить за торжество в войне против Югурты. Звезда Луция Корнелия начала стремительное восхождение, и его избрание в число шести преторов не вызывало теперь сомнений. В пользу Суллы было и его поведение во всем этом деле — несравненная скромность и приверженность справедливости. До самого завершения избирательной кампании он настаивал, что пленение Югурты — заслуга Мария, поскольку сам он всего лишь подчинялся приказам полководца. Подобное поведение обычно вызывало одобрение избирателей: преданность командиру на поле брани и на Форуме ценилась неизменно высоко.

И все же, когда выборщики от центурий собрались на Марсовом поле и стали по очереди оглашать свой выбор, имени Луция Корнелия Суллы так и не прозвучало в числе шести удачливых кандидатов. Сулла был уязвлен таким итогом, тем более что некоторые избранники оказались не только без каких-либо личных достоинств, но и весьма скромного происхождения.

Почему? После голосования Сулла то и дело слышал этот вопрос, однако хранил молчание. Сам он, впрочем, знал причину своего провала; спустя некоторое время она перестала быть тайной для Рутилия Руфа и Мария. Все дело заключалось в некоем хрупком создании по имени Цецилия Метелла Далматика, особе всего девятнадцати лет от роду. Она приходилась супругой Марку Эмилию Скавру — консулу в год первого появления германцев, цензору в тот год, когда Метелл Нумидийский Свинка отправился в Африку сражаться с Югуртой, и принцепсу Сената с тех пор, как он стал консулом, то есть на протяжении последних семнадцати лет. Далматика предназначалась в жены сыну Скавра, однако тот наложил на себя руки после отступления Катула Цезаря из-под Тридента, не выдержав неминуемой огласки собственной трусости. Тогда Метелл Нумидийский Свинка, опекун семнадцатилетней племянницы, поспешно выдал ее за самого Скавра, несмотря на сорокалетнюю разницу в возрасте.

Никто, разумеется, не спрашивал у самой Далматики ее мнения относительно этого брачного союза, да оно и не сразу сложилось у нее. Сперва ей немного вскружили голову auctoritas и dignitas новоиспеченного супруга. К тому же она была рада вырваться из дома своего дядюшки Метелла Нумидийского, где в то время обитала его сестрица, чьи порочные наклонности и истеричность делали невыносимым соседство с ней. Однако вскоре молодой матроне суждено было встретиться с Суллой — и вспыхнуло почти неодолимое взаимное влечение, чреватое бедой.

Сознавая, сколь это опасно, Сулла даже не пытался углублять знакомство с юной супругой Скавра. У той, однако, были иные намерения. После почетных, в согласии с римским обрядом, похорон изуродованных тел Сатурнина и его приспешников, когда Сулла принялся пропагандировать себя на Форуме и в городе в преддверии кампании по избранию преторов, Далматика тоже зачастила на Форум. Куда бы ни направлялся Сулла, повсюду присутствовала Далматика, должным образом закутанная и скрывающаяся за постаментом или колонной, дабы не быть замеченной.

Сулла быстро научился избегать мест, подобных портику Маргарита, где дама из благородного семейства вполне может обходить ювелирные лавки и где, следовательно, их «случайная» встреча не имела бы предосудительного характера. Это уменьшало шансы Далматики вступить с ним в беседу. Однако ее поведение все равно воскрешало в памяти Суллы старый кошмар, когда Юлилла буквально погребла его под лавиной любовных весточек, которые она или ее служанка запихивали в складки его тоги при любой возможности. Что ж, тогда результатом стал брак — воистину нерасторжимый союз confarreatio, который, принеся обоим немало горестей, неудобств и унижений, завершился ее самоубийством. Так ужасно закончила жизнь эта женщина — одна из нескончаемой череды жаждущих приручить Суллу.

Вот поэтому-то Сулле и пришлось углубиться в зловонные, кишащие темными личностями переулки Субуры, чтобы выложить все единственной близкой душе, чья преданность была ему тогда столь необходима, — Аврелии, невестке его покойной супруги Юлиллы.

— Что же мне делать? — кричал он в отчаянии. — Я в ловушке, Аврелия! Повторяется история с Юлиллой: я не могу от нее избавиться!

— Беда в том, что все они изнывают от скуки, — с прискорбием молвила Аврелия. — С их малышами возятся няньки, встречи с подругами интересны разве что неумеренным количеством сплетен, свои мечты они не хотят претворять в жизнь, а головы их чересчур пусты, чтобы они могли искать утешение в книгах. Большинство их не питает никаких чувств к мужьям, ибо их выдают замуж по расчету. Проходит год — и они готовы на любовную интрижку. — Вздох. — В конце концов, Луций Корнелий, в области любви они располагают свободой выбора — где еще она им предоставлена? Самые мудрые довольствуются рабами. Глупее другие, те, кто теряет голову и влюбляется всерьез. Именно это, на беду, и случилось с Далматикой. Глупышка потеряла голову! А причина ее безумия — ты.

Сулла закусил губу и принялся рассматривать свои руки, чтобы не выдать потаенных мыслей.

— Я ничуть не способствовал этому, — был его ответ.

— Об этом знаю я. А как насчет Марка Эмилия Скавра?

— О боги! Надеюсь, он ни о чем не догадывается.

— А я полагаю, что он неплохо осведомлен, — возразила Аврелия.

— Почему он не ищет встречи со мной? Может быть, мне самому следует к нему явиться?

— Об этом я и размышляю, — ответила хозяйка доходной инсулы, наперсница многих, мать троих детей, одинокая жена, кипучая душа в не ведающем суеты теле.

Она восседала у своего рабочего стола, просторного, но заваленного свитками и отдельными листочками; впрочем, на столе не было беспорядка: все свидетельствовало о великой занятости.

«Если она не сможет помочь, — размышлял Сулла, — то не поможет никто». Она была единственной, к кому он мог обратиться. Аврелия была искренним другом — и только. Метробий, другой давний и преданный друг Суллы, был еще и его любовником, со всеми осложнениями в области чувств. Накануне Сулла встречался с Метробием, и молодой греческий актер позволил себе едкое замечание по адресу Суллы и Далматики. Сулла был поражен: он впервые осознал, что о нем и Далматике судачит, должно быть, весь Рим, поскольку миры Метробия и Суллы почти не соприкасались.

— Так следует ли мне встретиться с Марком Эмилием Скавром? — повторил Сулла свой вопрос.

— Я бы предпочла, чтобы ты увиделся с Далматикой, только пока не соображу, как ты это сделаешь, — ответила Аврелия, закусив губу.

— Может быть, ты пригласишь ее сюда? — воодушевился Сулла.

— Об этом не может быть и речи! — возмутилась Аврелия. — Луций Корнелий, ты слывешь человеком с головой, однако порой здравый смысл тебе изменяет! Разве ты не понимаешь? Марк Эмилий Скавр наверняка выслеживает жену. Если что и спасало до сих пор твою белую шкуру, то только отсутствие у него твердых доказательств.

Ее собеседник показал длинные клыки, но то была не улыбка: на какое-то мгновение Сулла сбросил маску, и Аврелия вдруг увидела неведомого ей человека. Но возможно ли такое? Правильнее сказать, в глубине его души обретался некто, чье присутствие она чувствовала, но никогда прежде не видела. Некто, лишенный даже намека на человечность, оскаленное чудовище, способное только выть на луну. Впервые в жизни она перепугалась не на шутку.

По ее телу пробежала дрожь. Это насторожило чудовище и заставило его спрятаться; Сулла снова укрылся за маской и манерно застонал:

— Так что же мне делать, Аврелия? Что?

— Последний раз, когда я слышала от тебя упоминание о ней, — это было два года тому назад, — ты говорил, что влюблен, хотя встречался с ней всего единожды. Опять-таки очень похоже на Юлиллу, и тем непереносимее. Конечно, она ничего не знает о Юлилле — за исключением того обстоятельства, что у тебя в прошлом была жена, которая покончила с собой. Но именно это обстоятельство прибавляет тебе привлекательности в ее глазах. Ведь оно означает, что женщине опасно знать и любить тебя. Каков соблазн! Нет, я очень боюсь, что малютка Далматика безнадежно запуталась в твоих сетях, сколь ни случайно они были тобой раскинуты.

Она немного поразмыслила, потом посмотрела ему прямо в глаза.

— Ничего не говори, Луций Корнелий, и ничего не предпринимай. Дождись, чтобы Марк Эмилий Скавр сам явился к тебе. Так ты сохранишь невинность. Только постарайся, чтобы у него не оказалось доказательств ее неверности, пусть даже самого мелкого свойства. Запрети жене покидать дом в твое отсутствие, чтобы Далматика не могла подкупить твоих слуг и таким путем проникнуть к тебе. Беда в том, что ты не понимаешь женщин и не слишком их любишь. Поэтому тебе неведомо, как обходиться с их худшими проделками, и они навлекают на твою голову беду за бедой. Ее муж неминуемо объявится у тебя. Но будь добр к нему, заклинаю! Ему будет ох как неприятно наносить тебе визит — ведь он старик, взявший в жены молоденькую! Не потому даже, что он уже рогоносец, а из-за твоего безразличия. Поэтому ты должен предпринять все, что в твоих силах, чтобы не затронуть его гордость. В конце концов, по высоте положения с ним может сравниться один Гай Марий. — Она улыбнулась. — Знаю, именно с этим сравнением он и не согласится, но оно справедливо. Если ты стремишься стать претором, тебе нельзя оскорблять его.

Сулла выслушал совет, однако не совсем последовал ему. Итак, он обзавелся непримиримым врагом, ибо не проявил должной обходительности — и тем более не стремился сохранить в неприкосновенности гордость Скавра.

В течение шестнадцати дней после его встречи с Аврелией не происходило ничего, если не считать того, что теперь он держался настороже, опасаясь соглядатаев Скавра и стараясь, чтобы у того не появилось ни малейшего доказательства неверности жены. И друзья Скавра, и друзья самого Суллы обменивались понимающими ухмылками; они оказались бы тут как тут, лишь бы было на что поглазеть; однако Сулла нарочито не замечал их.

Хуже всего было то, что он по-прежнему вожделел Далматику — или любил ее, или был ослеплен ею, или все вместе. Одним словом, история с Юлиллой повторялась: боль, ненависть, желание ринуться на любого, кто встанет ему поперек дороги. Мечты о любовных ласках Далматики сменялись у него мечтами о том, как он сломает ей шею и заставит плясать в агонии по залитой луной травяной поляне в Цирцеях — о нет, так он убил свою мачеху! И все чаще Сулла выдвигал потайной ящичек шкафа, где хранилась посмертная маска его предка Публия Корнелия Суллы Руфина, фламина Юпитера, и вынимал пузырьки с ядами и коробочку со смертоносными порошками — так он убил Луция Гавия Стиха и силача Геркулеса Атланта. Грибы? Так он прикончил свою любовницу Никополис — отведай-ка их, Далматика!

Однако со времени смерти Юлиллы он набрался опыта и теперь лучше понимал собственную натуру; он не мог убить Далматику, — так же, как трудно ему было приговорить к смерти Юлиллу. С женщинами из древних, благородных семейств не существовало иного пути, кроме одного: довести дело до самого конца. И Сулла хорошо знал, что настанет день, когда они с Цецилией Метеллой Далматикой доведут до конца то, что он пока не решался даже начать.

Наконец Марк Эмилий Скавр постучался в его дверь — ту самую дверь, к которой прикасались многие из тех, кто потом превратились в тени, и которая, казалось, сама по себе источала ненависть. Скавру было достаточно дотронуться до этой двери, чтобы почувствовать себя отравленным; у него уже тогда мелькнула мысль, что встреча пройдет еще напряженнее, чем он предполагал изначально.

Усевшись в доме Суллы в кресло для клиентов, доблестный старик мрачно изучал бесцветное лицо хозяина дома своими изумрудными глазами, заставлявшими забыть про морщины на его лице и безволосый череп. Как бы ему хотелось не переступать этого порога, не ущемлять своей гордости необходимостью участвовать в откровенном фарсе!

— Насколько я понимаю, ты знаешь, зачем я явился сюда, Луций Корнелий, — молвил Скавр, глядя прямо в глаза хозяину дома.

— По-моему, знаю, — был краткий ответ Суллы.

— Я намерен принести извинения за поведение моей жены и заверить тебя, что после разговора с тобой приму все меры, чтобы впредь у нее не было возможности причинять тебе неудобства.

Уф! Кажется, произнеся заранее заготовленные слова, он остался жив, не скончался от стыда. Однако как ни бесстрастен был взгляд Суллы, старику все же почудилось в нем презрение; вполне вероятно, только почудилось, но именно это сделало его врагом Суллы.

— Мне очень жаль, Марк Эмилий.

Ну скажи хоть что-нибудь, Сулла! Сними тяжесть с души старого олуха! Не вынуждай его сидеть перед тобой униженным! Вспомни наущения Аврелии! Однако ему на ум не приходило ни единого спасительного словечка. Слова медленно выпекались у него в мозгу, однако язык как будто окаменел.

— Было бы лучше для всех, если бы ты покинул Рим. Удались на время, скажем, в Испанию, — снова заставил себя заговорить Скавр. — Я слышал, что Луцию Корнелию Долабелле требуется помощь опытного человека.

Сулла замигал в деланном изумлении.

— Неужто? Вот не предполагал, что дело приняло столь серьезный оборот! Однако, Марк Эмилий, для меня сейчас невозможно сорваться с места и упорхнуть в Дальнюю Испанию. Я уже девять лет заседаю в Сенате; настало время выдвинуть свою кандидатуру на должность претора.

Скавр судорожно проглотил слюну, но заставил себя продолжить учтивую беседу.

— Не в этом году, Луций Корнелий, — ласково произнес он. — На следующий год, годом позже… Но сейчас тебе следует покинуть Рим.

— Марк Эмилий, я не совершил ничего дурного!

— Нет, совершил, Сулла! Дурно уже то, что ты топчешь ногами римскую почву!

— Я уже на три года превысил возраст для избрания претором, мое время истекает. Я буду баллотироваться в этом году, а это означает, что мне надлежит оставаться в Риме.

— Прошу тебя пересмотреть это решение, — произнес Скавр, вставая.

— Не могу, Марк Эмилий.

— Если ты выдвинешь свою кандидатуру, Луций Корнелий, то, поверь, тебя будет ждать неудача. Как и на будущий год, годом позже и так далее, — предостерег Скавр, не повышая голоса. — Это я тебе обещаю. Запомни! Лучше покинь Рим.

— Повторяю, Марк Эмилий: я скорблю о происшедшем. Но я просто обязан остаться в Риме и добиваться избрания претором, — молвил Сулла.

Вот как обернулось дело. Оскорбленный в своих auctoritas и dignitas, принцепс Сената Марк Эмилий Скавр обладал достаточным влиянием, чтобы воспрепятствовать избранию Суллы. В списке фигурировали другие, гораздо более мелкие людишки: ничтожества, посредственности, дурачье. Что не помешало им стать преторами.

* * *

Публий Рутилий Руф узнал о сути дела от Аврелии, своей племянницы. Он, в свою очередь, пересказал историю Гаю Марию. То, что принцепс Сената Скавр воспрепятствовал избранию Суллы претором, ни для кого не было секретом; и тем не менее о причинах догадывались немногие. Некоторые утверждали, что виной всему было увлечение Далматики Суллой, однако после жарких дебатов общее мнение свелось к тому, что подобное объяснение слишком поверхностно. Сам Скавр представлял дело так, будто он дал ей достаточно времени, чтобы она самостоятельно осознала ошибочность своего поведения, а потом выяснил с ней отношения (по его словам, обходительно, но с должной твердостью), из чего опять же не делал тайны ни от своих друзей, ни на Форуме.

— Бедняжка, это должно было случиться, — сочувственно делился он с каким-нибудь сенатором, убедившись, что его слышат и другие, прохаживающиеся неподалеку. — Я, правда, надеялся, что она выберет кого-то другого, а не беспомощную креатуру Гая Мария, но, увы… Впрочем, готов признать: внешне он довольно привлекателен.

Цель была достигнута мастерски: знатоки политики на Форуме и члены Сената решили, что истинная причина неприятия Скавром кандидатуры Суллы заключается в известной всем и каждому связи между Суллой и Гаем Марием. Ведь Гай Марий избирался консулом шесть раз — беспрецедентный случай! — и карьера его была уже на изломе. Его лучшие дни остались в прошлом, и он уже не мог заручиться достаточным количеством голосов, чтобы быть избранным в цензоры. Это означало, что Гай Марий, заслуживший прозвище Третьего основателя Рима, так никогда и не достигнет величия наиболее знаменитых консуляров, которые затем все без исключения становились цензорами. В раскладе римской власти Гай Марий представлял собой битую карту, скорее любопытный экспонат, нежели реальную угрозу, человека, которого может превозносить разве что третий класс.

Рутилий Руф налил себе еще вина.

— Ты действительно намереваешься отправиться в Пессинунт? — спросил он Мария.

— Почему бы и нет?

— Как — почему? Я бы еще понял, если бы речь шла о Дельфах, Олимпии, даже Додоне. Но Пессинунт? Это же в глубине Анатолии, во Фригии! Самая заброшенная, самая суеверная и неудобная дыра на свете! Ни капли благородного вина, ни одной пристойной дороги — одни тропы для вьючных ослов! Сплошь грубые пастухи, галатийские дикари! Ну, Гай Марий! Уж не Баттака ли ты собрался лицезреть — в его расшитой золотом мантии и с драгоценными камнями в бороде? Так вызови его опять в Рим! Уверен, он будет только рад возможности продолжить знакомство с нашими матронами — некоторые из них до сих пор безутешно оплакивают его отъезд.

Марий и Сулла начали смеяться задолго до того, как Рутилий Руф закончил свою пламенную речь; напряженная обстановка, в какой до этого проходил вечер, неожиданно рассеялась, и они снова почувствовали себя вполне свободно в обществе друг друга.

— Ты хочешь взглянуть на царя Митридата, — произнес Сулла, и это был не вопрос, а утверждение.

У обоих его собеседников взлетели вверх брови.

Марий хмыкнул:

— Что за невероятное предположение? Откуда у тебя такая мысль, Луций Корнелий?

— Просто я хорошо тебя знаю, Гай Марий. Для тебя не существует ничего святого. Единственный обет, который я когда-либо от тебя слышал, заключался в обещании легионерам организовать им порку задниц; военные трибуны слышали от тебя то же самое. Может существовать всего одна причина, по которой тебе понадобилось тащиться в анатолийскую глушь, невзирая на ожирение и дряхлость: тебе приспичило взглянуть собственными глазами на то, что происходит в Каппадокии, и выяснить, насколько в этом замешан царь Митридат.

Говоря это, Сулла улыбался такой счастливой улыбкой, какая не озаряла его лик уже многие месяцы.

Марий в изумлении повернулся к Рутилию Руфу:

— Надеюсь, я не для каждого так открыт, как для Луция Корнелия!

Пришел черед Рутилия Руфа расплыться в улыбке.

— Сомневаюсь, чтобы кто-то еще мог разгадать даже часть твоих намерений. А я-то поверил тебе, старый безбожник!

Голова Мария помимо его воли (во всяком случае, такое впечатление создалось у Рутилия Руфа) повернулась в сторону Суллы, и они снова принялись обсуждать вопросы высокой стратегии.

— Беда в том, что наши источники информации крайне ненадежны, — с жаром принялся объяснять Марий. — Ну скажи, кто из стоящих людей бывал в тех краях за последние годы? Выскочки, мечтающие стать преторами, среди которых я никому не доверил бы написать подробный доклад. Что мы, собственно, знаем?

— Очень мало, — ответил ему увлекшийся Сулла. — С запада в Галатию несколько раз вторгался царь Вифинии Никомед, с востока — Митридат. Несколько лет назад старикан Никомед женился на матери малолетнего царя Каппадокии — по-моему, она состояла при сыне регентшей. Благодаря женитьбе Никомед стал именоваться царем Каппадокии.

— Стал-то он стал, — подхватил Марий, — но, полагаю, счел весьма неудачным поворотом событий то обстоятельство, что Митридат приказал убить ее и посадить на трон мальчишку. — Он тихонько засмеялся. — Царя Каппадокии Никомеда более не существует! Просто не понимаю, как он мог вообразить, будто Митридат позволит ему довольствоваться победой, при том, что убитая царица приходилась Митридату сестрой!

— Ее сын правит страной до сих пор, именуясь — о, у них такие чудные имена! — кажется, Ариаратом? — спросил Сулла.

— Точнее, Ариаратом Седьмым, — молвил Марий.

— Что же там, по-твоему, происходит на самом деле? — не отставал Сулла, заинтригованный очевидной осведомленностью Мария в запутанных родственных отношениях, бытующих на Востоке.

— Я ничего не знаю наверняка, не считая обычных трений между Никомедом Вифинийским и Митридатом Понтийским. Но сдается мне, что молодой царь Митридат Понтийский — занятный субъект. Мне и впрямь хочется с ним повидаться. В конце концов, Луций Корнелий, ему немногим более тридцати, а он уже расширил свои владения, ранее ограничивавшиеся одним Понтом, с таким размахом, что они включают теперь все земли, окружающие Эвксинское море. У меня заранее бегут мурашки по коже, ибо я предвижу, что он причинит некоторое беспокойство и Риму.

Решив, что настало время и ему принять участие в беседе, Публий Рутилий Руф с громким стуком поставил свой кубок на стол и воспользовался тем, что беседующие подняли на него глаза, чтобы заговорить:

— Если я не ошибаюсь, вы полагаете, что Митридат положил глаз на нашу провинцию Азия? — Он степенно кивнул. — Вполне резонно: ведь она так богата! Кроме того, это наиболее цивилизованная область земли — она была греческой с той поры, когда эллины стали эллинами! Только представьте себе: в нашей провинции Азия жил и творил Гомер!

— Мне было бы еще легче представить это себе, если бы ты взялся аккомпанировать себе на арфе, — со смехом произнес Сулла.

— Нет, серьезно, Луций Корнелий! Вряд ли царь Митридат склонен шутить, когда речь заходит о нашей провинции Азия; поэтому и нам следовало бы отложить шутки в сторону. — Рутилий Руф прервался, восхищаясь собственным красноречием, что лишило его возможности сохранить за собой инициативу в разговоре.

— Я тоже не сомневаюсь, что Митридат не станет пускать слюни, если ему предоставится возможность завладеть Азией, — подтвердил Марий.

— Но он — человек Востока, — сказал Сулла не терпящим возражений тоном. — А все восточные цари трепещут при одном упоминании имени Рима, который наводил страх даже на Югурту, для которого Рим служил куда большим препятствием, чем для любого восточного владыки. Вспомните, сколько он стерпел оскорблений и поношений, прежде чем решился выступить против нас! Мы буквально принудили его к этому!

— А мне представляется, что Югурта всегда был настроен воевать с нами, — не согласился Рутилий Руф.

— Неверно, — бросил Сулла, хмурясь. — Мое мнение таково: он мечтал объявить нам войну, однако сознавал, что это не более чем мечта. Мы сами заставили его обратить против нас оружие, когда Авл Альбин вторгся в Нумидию, желая разграбить ее. По сути, с этого начинаются все наши войны. Жадный до золота полководец, которому не следовало бы доверять командование даже детским парадом, оказывается во главе римских легионов и начинает грабеж — не в интересах Рима, а просто чтобы набить собственную мошну. Карбон и германцы, Цепион и германцы, Силан и германцы — перечень можно продолжать до бесконечности.

— Ты отклоняешься от темы, Луций Корнелий, — мягко остановил его Марий.

— Верно, я увлекся. — Сулла, нисколько не устыдившись, адресовал престарелому полководцу покровительственную улыбку. — Во всяком случае, мне кажется, что положение на Востоке весьма схоже с положением в Африке, каким оно было до того, как разразилась война с Югуртой. Нам отлично известно, что Вифиния и Понт — исконные враги, а также что оба царя — Никомед и Митридат — спят и видят, как бы расширить свои земли, по крайней мере в Анатолии. В Анатолии же остались два жирных куска, из-за которых оба владыки исходят слюной: Каппадокия и наша провинция Азия. Царь, завладевший Каппадокией, получает свободный доступ в Киликию с ее баснословно плодородными почвами. Царь, захватывающий римскую Азию, приобретает ни с чем не сравнимый сухопутный проход во Внутреннее море, с полсотни отличных портов и невероятно богатые участки земли. Царь должен обладать нечеловеческой флегматичностью, чтобы не жаждать обоих приобретений.

— В общем, Никомед Вифинийский меня не беспокоит, — прервал его Марий. — Он повязан Римом по рукам и ногам и не помышляет рыпаться. Я также полагаю, что Азия, по крайней мере пока, находится вне опасности, чего не скажешь о Каппадокии.

Сулла кивнул:

— Вот именно. Провинция Азия принадлежит Риму. Не думаю, что царь Митридат настолько отличается от прочих восточных правителей, чтобы, пренебрегая страхом перед Римом, рискнуть вторгнуться в нашу Азию, каким бы неумелым ни было тамошнее управление. Зато Каппадокия Риму не принадлежит. И хотя она относится к сфере наших интересов, у меня создается впечатление, что и Никомед, и молодой Митридат возомнили, будто Каппадокия слишком удалена от Рима и слишком мало для него значит, чтобы нельзя было попытать там военного счастья. С другой стороны, они подбираются к ней как воришки, скрывая истинные намерения за подставными фигурами и родственниками на троне.

Марий проявил готовность к спору:

— Я не назвал бы женитьбу старого царя Никомеда на царице-регентше Каппадокии воровской уловкой!

— Твоя правда. Но надолго ли их хватило? Царь Митридат настолько разъярился, что поднял руку на собственную сестру! Никто не успел и глазом моргнуть, а он уже водворил на каппадокийский трон ее несмышленыша-сынка!

— К несчастью, официально мы состоим в союзе с Никомедом, а не с Митридатом, — вздохнул Марий. — Остается сожалеть, что меня не было в Риме, когда все это устраивалось.

— Брось! — негодующе воскликнул Рутилий Руф. — Вифинийские цари носят официальный титул наших друзей и союзников более пятидесяти лет! Во время нашей последней войны с Карфагеном царь Понта тоже был нашим официальным другом и союзником. Но отец нынешнего Митридата перечеркнул возможность дружбы с Римом, купив у отца Мания Аквилия Фригию. С тех пор у Рима прервались с Понтом всякие связи. Кроме того, мы не можем предоставить статус друзей и союзников обоим находящимся в распрях царям. Во всяком случае, в том, что касается Вифинии с Понтом, Сенат пришел к выводу, что предоставление дружеского и союзнического статуса обоим царям еще более осложнит их отношения. Это само по себе означало бы предпочтение Никомеду Вифинийскому, ибо Вифиния всегда вела себя по отношению к Риму более лояльно, нежели Понт.

— О, Никомед — просто старая курица! — нетерпеливо воскликнул Марий. — Он сидит на троне более полувека, и надо еще учесть, что он сковырнул с него своего папочку, уже не будучи младенцем. Так что ему сейчас наверняка за восемьдесят. Он только усугубляет положение в Анатолии.

— Усугубляет, видимо, тем, что ведет себя как старая курица. Ты это хотел сказать? — Рутилий Руф сопроводил свою реплику проницательным взглядом, сделавшим его очень похожим на его племянницу Аврелию, — таким же прямым, хоть и не столь твердым. — А тебе не кажется, Гай Марий, что и мы с тобою приближаемся к возрасту, когда сможем претендовать на звание старых глупых кур?

— Не хватало только взъерошенных перьев! — с ухмылкой вмешался Сулла. — Я уловил смысл твоих слов, Гай Марий. Никомед совсем дряхл, независимо от того, способен он править или нет, — кстати, нам приходится предположить, что очень даже способен. Его двор отличается наибольшей эллинизированностью среди прочих восточных дворов, однако Восток остается Востоком. Это означает, что стоит ему хотя бы раз пустить старческую слюну, и сынок моментально спихнет его с трона. Итак, Никомед бдителен и хитер. Однако он склонен к ссорам и вообще брюзга. Теперь перенесем взор на другую сторону границы, в Понт: там правит боевитый молодец, которому от силы тридцать лет, напористый и полный мужества. Ну разве можно ожидать, что Никомед сможет противостоять Митридату?

— Вряд ли, — согласился Марий. — Думаю, мы имеем основания предполагать, что если дело у них дойдет до драки, то силы окажутся неравны. Никомед едва цепляется за край трона, он отжил свое; Митридат же — завоеватель! Вот видишь, Луций Корнелий, сколь велика необходимость моей встречи с этим Митридатом! — Он прилег на ложе, опираясь на левый локоть, и устремил на Суллу пристальный взгляд. — Поезжай со мной, Луций Корнелий! Что ты теряешь? Еще один год скуки в Риме, при том, что Свинка станет орудовать в Сенате, а его Поросенок припишет себе все заслуги в триумфальном возвращении своего папаши.

Но Сулла покачал головой:

— Нет, Гай Марий.

— Я слышал, — молвил Рутилий Руф, кусая ногти, — будто официальное письмо, призывающее Квинта Цецилия Метелла Нумидийского Свинку покинуть место ссылки на Родосе, подписано нашим старшим консулом Метеллом Непотом, а также самим Поросенком, скажите пожалуйста! И ни малейшего упоминания о народном трибуне Квинте Клавдии, добившемся прекращения ссылки! Подпись сенатора-молокососа, тем более выступающего здесь как частное лицо!..

— Бедняга Квинт Клавдий! Надеюсь, Поросенок хорошо ему заплатил за труды. — Гай Марий взглянул на Рутилия Руфа: — А род Цецилиев Метеллов совершенно не меняется, сколько бы ни минуло лет, верно? Когда я был народным трибуном, они и меня топтали ногами.

— И вполне заслуженно, — отрезал Рутилий Руф. — Вся твоя деятельность заключалась в том, чтобы затруднять жизнь любому Цецилию Метеллу в тогдашней политике. А потом они вообразили, что окончательно запутали тебя в своих сетях. Но ты… О, как разъярен был Далматик!

При звуке этого имени Суллу передернуло, и он почувствовал, как его щеки заливает краска. Ее отец, покойный старший брат Свинки! Что сейчас с ней, Далматикой? Как поступил с ней Скавр? Со дня той встречи со Скавром у себя дома Сулла ни разу ее не видел. Ходили слухи, что Скавр вообще запретил ей высовывать нос из дому.

— Между прочим, — заметил Сулла, — я слышал из одного надежного источника, что Поросенок скоро весьма выгодно женится.

Вечер воспоминаний был немедленно прерван.

— А я ничего такого не слышал! — проговорил несколько обескураженный Рутилий Руф: он считал наиболее надежными источниками сведений в Риме свои собственные.

— И тем не менее это святая правда, Публий Рутилий.

— Так просвети меня!

Сулла бросил в рот миндальный орешек и, прежде чем заговорить, некоторое время жевал.

— Славное вино, Гай Марий, — одобрил он, наполняя свой кубок из кувшина и отпуская слуг. Потом он разбавил вино водой.

— О, прекрати его дразнить, Луций Корнелий! — взмолился Марий. — Публий Рутилий — самый отчаянный сплетник в Сенате.

— С этим я готов согласиться. Будь иначе, мы не получали бы в Африке и Галлии столь забавные письма, — улыбнулся Сулла.

— Кто она? — вскричал Рутилий Руф, не желая отступать.

— Лициния Младшая, дочь нашего претора по делам римских граждан Луция Лициния Красса Оратора собственной персоной.

— Да ты смеешься! — отпрянул Рутилий Руф.

— Вовсе нет.

— Но она совсем ребенок!

— Я слышал, что накануне свадьбы ей как раз стукнет шестнадцать.

— Чудовищно! — промычал Марий, сводя брови.

— О, этому нет оправдания! — искренне опечалился Рутилий Руф. — Восемнадцать — вот подходящий возраст для замужества, и ни днем раньше! Мы — римляне, а не восточные дикари, лакомые до малолетних девчонок!

— В конце концов, самому Поросенку немногим больше тридцати, — отмахнулся Сулла. — Что тогда сказать о жене Скавра?

— Чем меньше говорить об этом, тем лучше! — отрезал Публий Рутилий, беря себя в руки. — Учти, Красс Оратор заслуживает всяческого восхищения. В этой семейке хватило бы денег на сотню приданных, однако он все равно отлично пристроил своих дочек. Старшая — за Сципионом Назикой, ни больше ни меньше, а младшую теперь выдают за Поросенка, единственного сыночка и наследничка. Я склонен осуждать скорее Лицинию Старшую: надо же, выйти в семнадцать лет за такого грубияна, как Сципион Назика! Представляете, она уже беременна!

Марий хлопнул в ладоши, подзывая слугу.

— Отправляйтесь-ка вы по домам, друзья! Раз беседа вырождается в бабьи сплетни, то, значит, все прочие темы уже исчерпаны. «Беременна»! Твое место — на женской половине, Публий Рутилий!

* * *

Все гости явились к Марию на ужин с детьми, и все дети уже спали, когда компания разошлась. Держался один Марий-младший; остальных родителям пришлось увозить домой. На лужайку вынесли просторные носилки: одни для детей Суллы — Корнелии Суллы и Суллы-младшего, другие для троих детей Аврелии — Юлии Старшей (по прозвищу Лия), Юлии Младшей (по прозвищу Ю-ю) и Цезаря-младшего. Пока взрослые негромко переговаривались в атрии, слуги осторожно переносили спящих детей в носилки.

Мужчина, хлопотавший над Цезарем-младшим, сначала показался Юлии незнакомым, но затем она порывисто ухватила Аврелию за руку и с ужасом выдохнула:

— Это же Луций Декумий!

— Он самый, — удивленно ответила Аврелия.

— Как ты можешь, Аврелия!

— Глупости, Юлия! Для меня Луций Декумий — надежная опора. Как тебе известно, мою инсулу никак нельзя назвать милым и респектабельным жилищем. Скорее это притон воров, разбойников — словом, разного сброда. Это продолжается уже семь лет. Мне не часто доводится выбираться из дому, но когда это происходит, Луций Декумий и двое его братьев всегда спешат на мой зов, чтобы отнести меня домой. Между прочим, Цезарь-младший спит очень чутко. Но если им занимается Луций Декумий, он никогда не просыпается.

— Двое его братьев? — ужаснулась Юлия. — Ты хочешь сказать, что в твоем доме есть еще люди, подобные ему?

— Нет! — с досадой бросила Аврелия. — Я говорю о его товарищах из братства перекрестка. — У Аврелии неожиданно испортилось настроение. — Сама не знаю, зачем я посещаю эти семейные сборища, хоть и изредка! И почему ты никак не поймешь, что я отлично управляюсь со своими делами и вовсе не нуждаюсь во всех этих причитаниях?

Юлия не вымолвила больше ни единого словечка, пока они с Гаем Марием не улеглись, предварительно отдав все распоряжения по дому, отпустив слуг, заперев наружные двери и воздав должное троице божеств, покровительствующих любому римскому дому: Весте — богине домашнего очага, Пенатам, ведающим припасами, и Ларам, охраняющим семью.

— Аврелия была сегодня несносной, — проговорила она.

Марий чувствовал себя усталым — теперь это случалось с ним куда чаще, нежели прежде, и вызывало у него чувство стыда. Вместо того, чтобы поступить так, как ему больше всего хотелось, — перевернуться набок и уснуть, он лежал на спине, обняв жену, и участвовал в разговоре о женщинах и домашних проблемах.

— Что? — переспросил он.

— Не мог бы ты вернуть Гая Юлия домой? Аврелия превращается в старую весталку: она такая кислая, надутая, иссушенная. Вот именно, иссушенная! Этот ребенок — слишком большая обуза для нее.

— Какой ребенок? — промямлил Марий.

— Ее двадцатидвухмесячный сын, Цезарь-младший. О, Гай Марий, это удивительное дитя! Я знаю, что время от времени дети, подобные ему, появляются на свет, но сама не только никогда не встречалась ни с чем подобным, но даже и не слышала, чтобы матери хвастались такими способностями у своих детей. Любая мать радуется, когда ее семилетний сын узнает, что такое dignitas и auctoritas, после первой прогулки с отцом по Форуму. А кроха Аврелии уже знает все это, хотя еще ни разу не видал своего отца! Поверь мне, муженек, Цезарь-младший — воистину удивительный ребенок!

Собственная речь распалила ее; к тому же ей пришла в голову еще одна мысль, от которой она и вовсе не могла лежать спокойно.

— Кстати, вчера я разговаривала с женой Красса Оратора, Муцией, и она поведала, что Красс Оратор хвастается, будто сын одного его клиента — точь-в-точь Цезарь-младший. — Она подтолкнула Мария в бок локтем. — Да ты знаешь эту семейку, Гай Марий: ведь они из Арпина.

Гай Марий не очень внимательно следил за ее рассказом, однако удар локтем несколько взбодрил его, и он спросил:

— Из Арпина? Кто же это?

Арпин был его родиной, там находились владения предков Гая Мария.

— Марк Туллий Цицерон. Плебей, которому патронирует Красс Оратор, и сын плебея носят одно и то же имя.

— К несчастью, я и впрямь знаком с этой семьей. В некоторой степени они — наша родня. Те еще сутяги! Лет сто назад они украли у нас кусок земли и выиграли дело в суде. С той поры мы не разговариваем.

Его веки опять сомкнулись.

— Понятно. — Юлия подвинулась ближе. — В общем, мальчугану восемь лет, и он так разумен, что будет обучаться на Форуме. Красс Оратор предсказывает, что он произведет там фурор. Думаю, Цезарь-младший в восьмилетнем возрасте от него не отстанет. Марий протяжно зевнул. Жена снова толкнула его локтем:

— Эй, Гай Марий, ты вот-вот уснешь! Ну-ка, очнись!

Он послушно распахнул глаза и издал клокочущий звук:

— Что, хочешь прокатить меня по Капитолию?

Она со смешком улеглась.

— В общем, я не встречала этого малолетнего Цицерона, зато мне знаком мой племянник, Гай Юлий Цезарь-младший, и можешь мне поверить: он… ненормальный. Я знаю, что обычно так именуют умственно отсталых, но, полагаю, этому словечку можно придать и противоположный смысл.

— С возрастом ты становишься все более болтливой, Юлия, — не выдержал замученный женой муж.

Юлия не обратила внимания на его жалобу:

— Цезарю-младшему нет еще двух лет, а он тянет на все сто! Взрослые слова, правильные фразы — и при этом он соображает, что говорит!

Неожиданно сон у Мария сняло как рукой, он забыл про усталость. Приподнявшись на локте, он посмотрел на лицо жены, освещенное мягким светом ночника. Ее племянник! Племянник по имени Гай! Сбывалось пророчество сирийки Марфы, которое он услыхал при первой же своей встрече с этой старухой во дворце Гауды в Карфагене. Она предсказала ему, что он станет Первым Человеком в Риме и семь раз будет избран консулом. Однако, добавила она, ему не суждено остаться величайшим римлянином. Таковым станет племянник его жены по имени Гай! Тогда он сказал себе: «Только через мой труп! Меня никто не затмит». Однако вот он, этот ребенок, подтверждающий пророчество!

Марий снова лег, чувствуя, как ломят от усталости суставы. Слишком много времени и энергии потратил он, становясь Первым Человеком в Риме, чтобы теперь скромно отойти в сторонку и наблюдать, как блеск его имени будет затмевать новоиспеченный аристократ, входящий в силу, когда он, Гай Марий, старик или вообще мертвец, уже не сможет этому сопротивляться. Как ни велика была его любовь к жене, тем более что именно ее аристократическое происхождение обеспечило ему первое избрание консулом, он все равно не мог смириться с тем, чтобы ее племянник, представитель ее рода, вознесся выше его.

Консулом он становился уже шесть раз, а значит, его ждет седьмое избрание. Никто из римских политиков, впрочем, не верил всерьез, что Гай Марий сможет обрести былую славу, которая сопутствовала ему в безмятежные годы, когда центурии голосовали за него, причем трижды in absentia, то есть в отсутствие, раз за разом подтверждая свою убежденность, что лишь он один, Гай Марий, в силах уберечь Рим от германцев. Что ж, он действительно не раз спасал сограждан. И какова их благодарность? Стена оппозиционности и осуждения, козни. Враждебность Квинта Лутация Катула Цезаря, Метелла Нумидийского Свинки, многочисленной и влиятельной фракции в Сенате, объединившейся вокруг идеи ниспровержения Гая Мария. Ничтожества с громкими именами, ужаснувшиеся тем обстоятельством, что их возлюбленный Рим спасен презренным «новым человеком» — италийским деревенщиной, по-гречески не разумеющим, как определил его Метелл Нумидийский Свинка много лет назад.

Но нет, битва еще не окончена. Невзирая на удар, Гай Марий станет консулом в седьмой раз, чтобы остаться в анналах величайшим римлянином за всю историю Республики. Не собирается он допускать, чтобы золотоволосый красавчик, потомок богини Венеры, занял в исторических книгах более почетное место, нежели он, Гай Марий — римлянин Гай Марий.

— Я тебя прижму, паренек! — произнес он вслух и ущипнул Юлию.

— Что ты имеешь в виду? — удивилась она.

— Через несколько дней мы уезжаем в Пессинунт — ты, я и наш сын.

Юлия села в постели.

— О, Гай Марий, неужели? Какая прелесть! Ты уверен, что берешь с собой и нас?

— Уверен, жена. Плевать я хотел на условности. Наше отсутствие продлится два-три года, а в моем возрасте это слишком большой срок, чтобы обходиться без жены и сына. Будь я моложе — другое дело. Поскольку я предпринимаю путешествие как частное лицо, официальных препятствий тому, чтобы я взял с собой семью, не существует. — Он прищелкнул языком. — Я сам отвечаю за все последствия.

— О, Гай Марий! — Иных слов у нее не нашлось.

— Мы посетим Афины, Смирну, Пергам, Никомедию, сотни иных мест.

— И Тарс? — с живостью спросила она. — О, мне всегда так хотелось повидать мир!

Ломота в суставах не прошла, зато снова навалилась сонливость. Веки его опять опустились, нижняя челюсть отвалилась.

Юлия еще какое-то время щебетала, а потом, исчерпав восторженные выражения, обхватила колени руками и, со счастливой улыбкой обернувшись к Гаю Марию, нежно произнесла:

— Любовь моя, ты?..

Ответом ей был храп. Научившись за двенадцать лет супружества смирению, она легонько покачала головой и, не переставая улыбаться, повернулась на правый бок.

* * *

Затушив последние искры восстания рабов на Сицилии — все до единого, Маний Аквилий возвратился домой если не триумфатором, то, во всяком случае, героем, заслужившим овацию в Сенате. То, что он не мог претендовать на триумф, объяснялось особенностью поверженного им неприятеля — обращенных в рабство гражданских лиц, которых никак нельзя было объявить солдатами вражеской армии; гражданские войны и войны с рабами занимали в воинском кодексе Рима особую нишу. Получить приказ Сената усмирить выступление было не менее почетно и предвещало не менее захватывающие приключения, чем столкновение с вражеской армией, однако права требовать триумфа такой полководец лишен. Триумф позволял народу Рима лицезреть военные трофеи: пленников, сундуки с деньгами, всевозможное награбленное добро, от золотых гвоздей, выдранных из царских ворот, до мешочка с корицей и ладаном. Любая добыча обогащала римскую казну, и народ получал возможность собственными глазами лицезреть, сколь прибыльное занятие война — конечно, для римлян, и римлян победоносных. Но при подавлении выступлений рабов и гражданских смут не было никакой добычи, а считать приходилось одни потери. Все, что ранее захватывалось противником, приходилось возвращать законным владельцам; государство не имело права даже на жалкие проценты.

И все же повод для торжественной встречи был использован сполна. Процессия продвигалась вдоль той же дороги, по которой обыкновенно следовали войска во время триумфа. Правда, военачальник не ехал в древней триумфаторской колеснице, лицо его не несло триумфальной раскраски, и одеянию его было далеко до триумфаторского; не было слышно звуков труб, играли лишь флейты, чьи звуки не вселяли и десятой доли истинного воодушевления. В жертву главному божеству была принесена овца, а не бык, следовательно, и оно разделило с военачальником недовольство недостаточно пышной церемонией.

Однако Маний Аквилий не имел причин роптать. Организовав себе торжественный прием, он снова занял место в Сенате и, будучи консуляром — бывшим консулом — был приглашен высказывать свое мнение прежде такого же, как он, консуляра, не праздновавшего, однако, ни триумфа, ни овации. Испытывая на себе отголоски отвращения, которое вызывал к себе его отец, тоже Маний Аквилий, он в свое время не рассчитывал подняться и до консула. С некоторыми фактами тем более трудно смириться, когда семейство не отличается особым благородством; позорный же факт состоял в том, что отец Мания Аквилия, воспользовавшись разрухой от войн, последовавших за смертью пергамского царя Аттала III, продал более половины территории Фригии отцу теперешнего понтийского царя Митридата за золото, которое осело в его кошельке. Территория эта, вместе с остальными владениями царя Аттала, должна была бы отойти римской провинции Азия, ибо царь Аттал завещал Риму все свое царство. Но тогда отсталая Фригия, из невежественных жителей которой получались весьма дурные рабы, показалась Манию Аквилию-старшему не больно существенной потерей для Рима. Однако по-настоящему влиятельные лица в Сенате и на Форуме не простили Мания Аквилия-старшего и не забыли этого происшествия даже к тому времени, когда на политической арене появился Маний Аквилий-младший.

За титул претора велась нешуточная борьба, на которую ушло почти все оставшееся у семьи понтийское золото, а его и оставалось немного, поскольку папаша не отличался ни бережливостью, ни осмотрительностью. Поэтому Маний Аквилий-младший поспешил воспользоваться возможностью прогреметь, едва таковая подвернулась. После того как германцы разгромили Цепиона и Маллия в Заальпийской Галлии и вознамерились хлынуть в долину Родана, а оттуда в Италию, именно претор Маний Аквилий предложил избрать Гая Мария консулом in absentia, чтобы противопоставить угрозе должный отпор. Этот его поступок превратил Гая Мария в должника Аквилия, и Гай Марий был только рад избавиться от этого бремени.

Как следствие, Маний Аквилий служил при Марии легатом и оказал ему немалую помощь в разгроме германцев при Аквах Секстиевых. Доставив весть об этой столь желанной победе в Рим, он был избран младшим консулом в бытность Мария консулом в пятый раз. По истечении года пребывания в консульском ранге он повел в Сицилию два своих отлично вымуштрованных легиона, состоящих из одних ветеранов, дабы усмирить восстание рабов, продолжавшееся уже не один год и наносившее большой урон снабжению Рима хлебом.

Вернувшись и организовав себе овацию, он надеялся выставить свою кандидатуру на выборах цензоров, когда подоспеет время выбирать очередную пару. Однако по-настоящему влиятельные лица в Сенате и на Форуме тоже не дремали. Попытка Луция Апулея Сатурнина завладеть Римом привела к закату звезды самого Гая Мария, и Маний Аквилий остался без поддержки. В результате он был привлечен к суду за злоупотребления народным трибуном, имевшим влиятельных друзей среди всадников, служивших как присяжными, так и председателями судов; звали трибуна Публий Сервилий Ватия. Не будучи выходцем из Сервилиев-патрициев, он происходил из видного плебейского семейства и был честолюбив.

Суд состоялся на Форуме, пребывавшем в волнении; в волнение его привела череда событий, начиная с выступления Сатурнина, хоть все надеялись, что после его смерти на Форуме больше не будет царить насилие, приводящее к гибели магистратов. Однако ни насилию, ни даже убийствам не был положен конец, а все из-за сына Метелла Нумидийского Свинки — Поросенка, который постарался притянуть к ответу заклятых врагов своего отца. Своей отчаянной борьбой за возвращение отца из ссылки он заслужил более благозвучное прозвище, нежели Поросенок: теперь он именовался Квинтом Цецилием Метеллом Пием, ибо «Пий» значит «почтительный». После успешного завершения этой борьбы Метелл Пий Поросенок намеревался обречь врагов своего отца на страдания. К числу врагов относился и Маний Аквилий — безусловный ставленник Гая Мария.

На плебейском собрании обычно присутствовало народу мало; место в нижней части Римского Форума, где должен был заседать суд, привлекло немногих.

— Все это дело не стоит выеденного яйца, — говорил Публий Рутилий Руф Гаю Марию, когда они явились послушать выступления в последний день суда над Манием Аквилием. — Ведь это была война с рабами! Сомневаюсь, чтобы он нашел, чем поживиться, от Лилибея до самых Сиракуз. Кроме того, не станешь же ты утверждать, что жадные сицилийские земледельцы не следили за Манием Аквилием! Так что ему не удалось бы прикарманить и бронзовой монетки!

— Просто Поросенок целит таким манером в меня, — ответил Гай Марий, пожимая плечами. — Об этом известно и Манию Аквилию. Ему пришлось поплатиться за то, что он поддерживал меня.

— А также за то, что его папаша загнал половину Фригии, — подсказал Рутилий Руф.

— Верно, и за это.

Разбирательство велось по новым правилам, установленным покойным Гаем Сервилием Главцией, который постановил вернуть суды всадникам, то есть оставить сенаторам возможность выступать только в качестве ответчиков. Жюри присяжных состояло из тщательно отобранных виднейших представителей римского делового мира в количестве пятидесяти одного человека; обвинение и защита уже обращались к суду, были выслушаны и свидетели. На последний день было намечено двухчасовое выступление обвинения и трехчасовое — защиты, после чего присяжным надлежало незамедлительно огласить свой приговор.

Сервилий Ватия блестяще выступил от имени государства: сам он был недурным законником, его помощники тоже оказались на высоте; однако не было сомнений, что публика — а ее в последний день разбирательства собралось побольше, чем в предшествующие, — дожидается залпов тяжелой артиллерии, то есть речей адвокатов Мания Аквилия.

Первым говорил косоглазый Цезарь Страбон — молодой, въедливый, великолепно образованный и от природы наделенный красноречием. За ним последовал человек, заслуживший своей одаренностью прозвище «Оратор», — Луций Корнелий Красс. Красс Оратор уступил место еще одному Оратору — Марку Антонию. Для того чтобы называться Оратором, мало было упражняться в красноречии на публике; требовалось также тончайшее знание риторических приемов и последовательности этапов выступления, приводящей к намеченной цели. Красс Оратор отличался несравненной осведомленностью в судопроизводстве, но Антоний Оратор побивал его красноречием.

— Все мимо, — высказался Рутилий Руф, когда Красса Оратора сменил Антоний Оратор.

Марий что-то невнятно проворчал в ответ; он внимательно слушал речь Антония Оратора, желая убедиться, что не даром тратил деньги. Не сам же Маний Аквилий оплачивал услуги таких видных адвокатов! Всякому было известно, что расходы несет Гай Марий. Согласно законам и традиции, адвокаты не претендовали на оплату своих услуг. Однако им не возбранялось принимать дары — как свидетельство высокой оценки их усилий. По мере того как Республика старела, находилось все меньше желающих оспаривать неписаное правило, согласно которому адвокатов следовало одаривать. Сперва в качестве даров преподносились произведения искусства и предметы мебели; адвокату, нуждающемуся в наличности, приходилось продавать подарки. В конце концов все свелось к тому, что в качестве подарков стали преподноситься деньги. Об этом, естественно, никто не упоминал, и все делали вид, что такой практики не существует вовсе.

— Как же коротка ваша память, досточтимые заседатели! — восклицал Антоний Оратор. — Постарайтесь же припомнить события, происходившие всего несколько лет назад, когда в нашем возлюбленном римском Сенате толпились capite censi, когда в животах этих людей было столь же пусто, как и в их амбарах. Помните ли вы, как некоторые из вас, — на скамье присяжных обязательно сидело не менее полудюжины зерновых магнатов, — брали за четверик зерна не менее пятидесяти сестерциев — так мало пшеницы оставалось в ваших закромах? А малоимущие день ото дня становились все многочисленнее, они взирали на нас и глухо ворчали. А все потому, что Сицилия, наша зерновая корзина, лежала в руинах, превратившись в Илиаду скорби…

Рутилий Руф вцепился Марию в руку и в ужасе застонал:

— И он туда же! Да сожрут черви этих воров, не гнушающихся чужими находками! Ведь это моя фраза! Илиада скорби! Вспомни-ка, Гай Марий, как я употребил это выражение в письме, которое отправил тебе в Галлию много лет назад! Как я потом страдал, узнав, что его стащил у меня Скавр! И что же теперь? Фраза у всех на языке, и приписывают ее именно Скавру!

— Тихо! — прикрикнул на него Марий, не желая упустить ни слова из речи Марка Антония.

— …Еще более скорбную из-за невиданных упущений правительства! Теперь мы наконец-то знаем имя основного провалившегося администратора, не так ли? — Юркие красные глазки уперлись в одну из наиболее безразличных физиономий во втором ряду присяжных. — Не припоминаете? Ну так я освежу вам память! Молодые братья Лукуллы разоблачили его, лишили гражданства и отправили в изгнание. Я имею в виду, конечно же, авгура Гая Сервилия. На Сицилии уже четыре года кряду не собирали урожая, когда туда прибыл досточтимый консул Маний Аквилий. Позвольте напомнить вам, что на Сицилии выращивается половина потребляемого нами хлеба.

Сулла привстал с места, кивнул Марию, а потом перенес внимание на Рутилия Руфа — тот по-прежнему кипел.

— Ну, как тебе процесс?

— О судьбе Мания Аквилия ничего нельзя сказать определенно. Присяжным хочется найти лазейку и все же осудить его, поэтому, полагаю, они своего добьются. Это преподаст славный урок любому ротозею, который рискнет оказать поддержку Гаю Марию.

— Цыц! — опять шикнул на него Марий.

Рутилий Руф отошел от него, чтобы не мешать, и потянул за собой Суллу.

— Ты ведь и сам поддерживаешь теперь Гая Мария не столь рьяно, как прежде, Луций Корнелий?

— Мне надо думать о карьере, Публий Рутилий, и я сомневаюсь, что ей пойдет на пользу, если я буду поддерживать Гая Мария.

Рутилий Руф согласно кивнул:

— Да, это вполне понятно. Но, друг мой, он не заслуживает такого отношения к себе! Напротив, следует, чтобы все близкие подперли этого гиганта плечами.

Что он несет, этот Рутилий Руф? Суллу передернуло, но он постарался не показывать, как больно ему слышать подобные речи.

— Тебе хорошо говорить! Ты — консуляр, ты познал величие. А я еще нет! Можешь называть меня предателем, если тебе так больше нравится, но клянусь тебе, Публий Рутилий, что тоже покрою себя славой! И да помогут боги тем, кто встанет мне поперек дороги!

— В том числе Гаю Марию.

— В том числе и ему.

Рутилий Руф больше ничего не сказал, а только удрученно покачал головой. Сулла тоже немного помолчал. Потом произнес:

— Я слышал, что кельтиберы замахиваются на большее, чем может выдержать наш наместник в Ближней Испании. Долабелла в Дальней Испании так завяз с лузитанами, что не может выступить ему на помощь. Видимо, Титу Дидию придется в его консульский срок отправиться в Ближнюю Испанию.

— А жаль, — откликнулся Рутилий Руф. — Мне нравится стиль Тита Дидия, пусть он и «новый человек». Разумные законы — это то, чего мы все дожидались, тем более что их предлагает консул.

— Значит, по-твоему, наш любимый старший консул Метелл Непот не совсем удачно разрабатывал законы? — с улыбкой спросил Сулла.

— Здесь я с тобой одного мнения, Луций Корнелий. Чем был озабочен Цецилий Метелл, занимаясь совершенствованием государственного механизма, если не собственным положением? Зато два скромных закона Тита Дидия важны и благотворны. Теперь отпадает необходимость проталкивать законопроекты через собрания, раз между обнародованием и ратификацией должны истечь три полных рыночных дня. Пропала и нужда сводить вместе совершенно несвязанные материи, отчего закон терял всякую ясность. Даже если в текущем году в Сенате и комициях больше не произойдет ничего стоящего, мы хотя бы можем довольствоваться законами Тита Дидия, — с удовлетворением заключил Рутилий Руф.

Однако Суллу законы Тита Дидия не интересовали.

— Ты совершенно прав, Рутилий Руф, но я толкую не об этом. Если Тит Дидий отправится в Ближнюю Испанию разбираться с кельтиберами, то я присоединюсь к нему в качестве старшего легата. Я уже переговорил с ним об этом, и он отнесся к моему предложению более чем одобрительно. Война обещает быть длительной и непростой, так что от нее есть основания ожидать и трофеев, и укрепления собственной репутации. Кто знает, вдруг мне отдадут под командование целую армию?

— Ты уже завоевал репутацию дельного полководца, Луций Корнелий.

— Но одно дело — тогда, другое — теперь! — нетерпеливо воскликнул Сулла. — Они все забыли, эти болваны-избиратели, у которых денег куда больше, чем здравого смысла! Пойми, что происходит: Катул Цезарь предпочел бы, чтобы я подох, только бы не открывал рта и не заговаривал о неповиновении; Скавр карает меня вообще непонятно за что! — Он осклабился. — На месте этой парочки я бы поостерегся! Если наступит день, когда я решу, что они навеки разлучили меня с креслом из слоновой кости, я заставлю их пожалеть о том, что они вообще родились на свет!

«И я склонен верить ему, — пронеслось в голове у Рутилия Руфа, по всему телу которого пробежал холодок. — О, этот человек опасен! Лучше бы ему убраться куда подальше».

— Что ж, отправляйся в Испанию с Дидием, — произнес он вслух. — Ты прав, лучшей дороги к креслу претора не сыскать. Начать с начала, приобрести новую репутацию… Жаль только, что ты не можешь участвовать в выборах на должность курульного эдила. Ты так блестяще работаешь на публику, что в организации игр тебе не было бы равных. После этого ты бы прошел в преторы как по маслу.

— На должность курульного эдила у меня нет денег.

— Тебе помог бы Гай Марий.

— Я не стану его просить. По крайней мере, так я смогу сказать, что все, что имею, заработал сам. Никто мне ничего не давал — я все брал сам.

Эти слова заставили Рутилия Руфа вспомнить слух, пущенный Скавром о Сулле во время избирательной кампании последнего: якобы для того, чтобы раздобыть требуемую сумму для всаднического имущественного ценза, он убил любовницу, а потом, чтобы пролезть в сенаторы, расправился и с мачехой. Рутилий Руф, как правило, не доверял слухам о сожительстве с матерями, сестрами и дочерьми, о половых связях с мальчиками и приготовлении пищи из экскрементов. Однако порой Сулла говорит такое!.. Поневоле задумаешься…

Суд приближался к развязке: речь Марка Антония Оратора подходила к концу.

— Перед вами — необыкновенный человек! — надрывался он. — Перед вами — образцовый римлянин, солдат, отмеченный доблестью, патриот, верящий в величие Рима! Чего ради такому человеку отнимать у крестьян последнюю миску супа, обкрадывать слуг и хлебопеков? Я адресую этот вопрос вам, досточтимые заседатели! Доходили ли до вас ранее рассказы о приписываемых ему чудовищных растратах, убийствах, насилиях, присвоении чужого? Нет! Просто вас заставили сидеть и слушать мелких людишек, оплакивающих утрату горсти бронзовых монет, рыбешки и тому подобных мелочей!

Он глубоко вздохнул и расправил плечи, чтобы выглядеть еще внушительнее, чему вполне способствовала внешность всех представителей рода Антониев: вьющиеся золотистые волосы, внушающее доверие простое лицо. Заседатели все как один были околдованы этим человеком.

— Они у него на крючке, — безмятежно прокомментировал Рутилий Руф.

— Мне куда интереснее, что он собирается сделать с ними дальше, — отозвался Сулла с озабоченным видом.

Публика издала изумленный крик: Антоний Оратор кинулся на Мания Аквилия, сорвал с него тогу, потом с невероятной легкостью разорвал его тунику. Маний Аквилий предстал перед судом едва прикрытым.

— Глядите! — гремел Антоний. — Разве перед вами белоснежная кожа saltatrix tonsa? Где обрюзглость домоседа и папенькиного сынка? Нет, вместо всего этого вы видите шрамы! Шрамы, оставленные войной, десятки шрамов! Это тело воина, храброго, самоотверженного человека, превосходного римлянина, военачальника, пользовавшегося столь безоглядным доверием Гая Мария, что тот поручил ему зайти противнику в тыл! Вид этого тела свидетельствует, что его обладатель — не из тех, кто в панике удирает с поля боя, едва его коснется кончик вражеского меча, едва ему в ногу ткнется чужое копье или мимо просвистит камень. Это тело человека, который, относясь к тяжелым ранам как к безделицам, продолжает упорно разить неприятеля. — Руки адвоката, парившие в воздухе, беспомощно упали. — Хватит. Хватит наконец. Я жду вашего решения, — закончил он свою речь.

Приговор прозвучал: ABSOLVO.

— Притворщики! — поморщился Рутилий Руф. — И как это заседатели их не раскусили? Туника у него рвется, как бумага, и он щеголяет перед всем миром в набедренной повязке — дивись, Юпитер! О чем это говорит?

— О том, что Аквилий с Антонием заранее обо всем договорились, — сказал Марий, широко улыбаясь.

— А мне это говорит о том, что Аквилий не рискнул покрасоваться без набедренной повязки, — вставил Сулла.

Отсмеявшись, Рутилий Руф обратился к Марию:

— Луций Корнелий сообщил мне, что намерен отбыть вместе с Титом Дидием в Ближнюю Испанию. Что ты на это скажешь?

— Скажу, что это самое лучшее, что сейчас может предпринять Луций Корнелий, — спокойно ответил Марий. — Квинт Серторий выставляет свою кандидатуру на выборах военного трибуна, поэтому, полагаю, в Испанию отправится и он.

— Ты как будто не очень удивлен?

— Совсем не удивлен. Новость об Испании уже завтра станет всеобщим достоянием. В храме Беллоны собирается Сенат. Мы отправим Тита Дидия воевать с кельтиберами, — объяснил Марий. — Он — человек достойный, толковый воин и довольно талантливый полководец. Особенно когда его противники — галлы, к какой бы разновидности они ни принадлежали. Да, Луций Корнелий, для успеха на выборах лучше тебе направиться в Испанию в роли легата, нежели скитаться по Анатолии в компании с частным лицом.

* * *

«Частное лицо» отбыл в Тарент на следующей неделе, сперва находясь в некоторой растерянности, поскольку впервые в жизни отправился в путешествие в сопровождении жены и сына. Воину подобает путешествовать налегке, с максимально возможной скоростью, и не давать в пути спуску лентяям-солдатам. Однако Гаю Марию предстояло вскоре выяснить, что жены придерживаются на сей счет иных воззрений. Юлия изъявила намерение захватить с собой половину челяди, в том числе кухарку, готовившую только для детей, учителя Мария-младшего и девицу, творившую чудеса с прической Юлии. Пришлось брать с собой все игрушки Мария-младшего, все его учебники, а также личную библиотеку его учителя, одежду на все случаи жизни и различные предметы, которых, как была уверена Юлия, не существует вне Рима.

— Нас всего трое, а мы отягощены большим количеством скарба и прислужников, нежели парфянский царь, отправляющийся из Селевкии-на-Тигре в Экбатану, — ворчал Марий, видя по прошествии трех дней, что, следуя по Латинской дороге, они добрались только до Анагнии.

Однако он мирился с этим еще три недели, пока они, измученные жарой, не дотащились до Венузии (что на Аппиевой дороге), где обнаружилось, что постоялого двора, способного вместить всю их челядь и скарб, просто не существует.

— Я положу этому конец! — взревел Марий после того, как наименее необходимые слуги и ненужные вещи были отправлены на другой постоялый двор и они с Юлией остались наедине — настолько, насколько это возможно в суете заведения, служащего кровом для путешествующих по Аппиевой дороге. — Либо ты, Юлия, умеряешь свои аппетиты, либо я отправлю тебя и Мария-младшего проводить лето в Кумы. Нам еще много месяцев не грозит пребывание в нецивилизованных краях, поэтому во всей этой рухляди нет необходимости. И в стольких людях — тоже! Особая кухарка для Мария-младшего — не слишком ли?

Юлия выбилась из сил и была готова заплакать. Чудесный отдых превратился в кошмар, конца которому не предвиделось. Выслушав ультиматум мужа, она едва не согласилась на дезертирство в Кумы. Но потом вспомнила, что в этом случае проведет в разлуке с Марием много лет, а разве можно так надолго разлучать отца с сыном? К тому же в чужих краях для Гая Мария возрастала опасность нового удара.

— Но, Гай Марий, я никогда прежде не пускалась в длительные путешествия, не считая поездок на наши виллы; когда мы отправляемся туда с Марием-младшим, то берем с собой все то, что взяли сейчас. Я тебя прекрасно понимаю и очень бы хотела пойти тебе навстречу. — Она уронила голову на руки и смахнула слезу. — Но беда в том, что я понятия не имею, с чего начать.

Марий и подумать не мог, что когда-либо услышит от жены признание в неумении справиться с обстоятельствами. Понимая, каких усилий стоили ей эти слова, он попросту сгреб ее в охапку и чмокнул в макушку.

— Не тревожься, я сам обо всем позабочусь, — пообещал он. — Но в этом случае мне хотелось бы кое на чем настоять.

— Я на все согласна, Гай Марий!

— Если выяснится, что я выбросил нечто представляющееся тебе необходимым или отослал действительно незаменимого человека, прошу тебя не говорить мне о моем просчете. Ни единого слова! Понятно?

Просиявшая Юлия обняла его крепче.

— Понятно, — отозвалась она.

После этого их продвижение ускорилось, причем Юлия с удивлением обнаружила, до чего ей стало удобно. По мере возможности римская знать останавливалась во время путешествий на виллах у друзей или у друзей этих друзей — в последнем случае им открывали двери рекомендательные письма. За подобное гостеприимство полагалось впоследствии расплачиваться ответным гостеприимством, поэтому путешественники нигде не чувствовали себя незваными гостями. Впрочем, за Беневентом им пришлось довольствоваться постоялыми дворами, ни один из которых, как вынуждена была признать Юлия, не смог бы вместить ее с прежней свитой.

Что причиняло им страдания, так это безумная жара, ибо южная часть Апеннинского полуострова отличалась засушливостью и отсутствием тени вдоль главных дорог. Впрочем, чудесно обретенная способность передвигаться быстрее довольно часто дарила встречи с источниками, купальнями на речках и банями, каковые можно было найти даже в захолустных городишках.

После долгого зноя тенистые плодородные долины вокруг Тарента — плоды греческой колонизации — пришлись как нельзя более кстати, а сам Тарент и подавно. Этот город все еще оставался более греческим, нежели римским, хотя и утратил былое значение конечного пункта Аппиевой дороги. Теперь большинство путников устремлялись дальше, в Брундизий, основной порт, связывавший Италию с Македонией. Белые стены домов резко контрастировали с голубизной неба и моря, зеленью полей и лесов и ржавым цветом окружающих скал. Строгий Тарент как будто радовался прибытию великого Гая Мария. Гостей поместили в прохладном и весьма удобном доме главного этнарха, который, впрочем, уже стал римским гражданином и притворялся, что ему больше нравится, когда его именуют дуумвиром.

Как и во многих других городках, расположенных вдоль Аппиевой дороги, здесь к Марию пришли видные горожане с намерением побеседовать о Риме, Италии и напряженных отношениях, сложившихся у Рима с его италийскими союзниками. Тарент был колонией, живущей в соответствии с латинским правом, то есть здешние старшие магистраты — двое дуумвиров — должны были непременно сделаться римскими гражданами и передать это гражданство по наследству своим потомкам. Однако город имел греческие корни и по древности был равен Риму, а то и превосходил его. Здесь когда-то находился аванпост Спарты, и остатки спартанских нравов до сих пор полностью не исчезли.

Марий узнал, что здесь многие, особенно не принадлежащий к привилегированным слоям люд, горько завидуют новому конкуренту — Брундизию и симпатизируют жителям других городов италийского союза.

— Слишком много солдат, выставляемых членами италийского союза для службы в римской армии, гибнут из-за глупости военачальников, — горячо доказывал Марию этнарх. — Земля их приходит в запустение, род прерывается. Лукания, Самния, Апулия обеднели. Италийские союзники вынуждены самостоятельно вооружать свои легионы и платить за их службу Риму. Ради чего, Гай Марий? Чтобы Рим мог держать открытой дорогу между Италийской Галлией и Испанией? Какое до этого дело апулийцу или лукану? Разве он когда-либо воспользуется этой дорогой? Или ради того, чтобы Рим мог доставлять из Африки и Сицилии пшеницу и кормить римлян? Много ли этого хлеба попало в голодную годину в рот самниту? Уже много лет римские граждане в Италии не платят Риму никаких прямых налогов. А мы в Апулии, Калабрии, Лукании и Бруттии все платим и платим! Наверное, нам полагается испытывать благодарность к Риму за Аппиеву дорогу — во всяком случае, Брундизий вам действительно благодарен. Но часто ли Рим назначает совестливых кураторов, которые поддерживали бы дорогу в достойном состоянии? Есть один участок — вы наверняка по нему проезжали, — где покрытие смыло двадцать лет назад! И что же, дорогу починили? Ничего подобного! Починят ли? Опять-таки нет! А Рим продолжает взимать с нас десятину и тянуть налоги, забирает нашу молодежь, которая воюет за тридевять земель отсюда, защищая интересы Рима, и гибнет, после чего объявляются богатые римские землевладельцы, оттяпывающие у нас все больше земли. Они пригоняют рабов, чтобы те присматривали за их тучными стадами; рабы работают закованными в цепи, спят взаперти и мрут, как мухи: неважно, хозяин купит еще! На нас он ничего не тратит, в нас не вкладывает ни гроша. Мы не видим ни сестерция из тех денег, что он здесь зарабатывает, поскольку он не нанимает наших людей. Настало время, Гай Марий, чтобы Рим проявил больше щедрости или отпустил нас на все четыре стороны.

Марий выслушал эту длинную и пламенную речь бесстрастно: это было просто еще одно излияние из множества тех, что преследовали его повсюду вдоль Аппиевой дороги.

— Я сделаю все, что в моих силах, Марк Порций Клеоним, — серьезно ответил он. — Если начистоту, то я уже много лет стараюсь что-то изменить. То, что я добился так мало, объясняется главным образом тем, что многие члены Сената никогда не путешествуют так, как это делаю я, и никогда не беседуют с местными жителями; более того — помоги им, Аполлон! — они слепцы! Тебе наверняка известно, что я все время возвращаюсь к теме непростительного расточительства по отношению к жизни римских солдат. Как мне представляется, времена, когда нашими армиями командовали бездарности, остались в прошлом. Если кто и преподал римскому Сенату соответствующий урок, то это был я. С тех пор как Гай Марий, «новый человек», показал всем этим благородным римлянам, беспомощным на поле битвы, что означает командовать войском, я замечаю, что Сенат стал более склонен доверять командование «новым людям», доказавшим свой ратный талант.

— Все это прекрасно, Гай Марий, — негромко произнес Клеоним, — но только это не поднимет наших мертвых из могил и не вернет наших сыновей на заброшенную землю.

— Знаю.

Когда корабль вышел в море и распустил свой большой квадратный парус, Гай Марий оперся о борт и устремил взор на Тарент. Так он стоял до тех пор, пока город и его окрестности не поглотило голубое марево. Мысли его были заняты невзгодами италийских союзников. Возможно, они задевают его за живое потому, что его самого часто называют италиком, то есть неримлянином? Или потому, что он, при всех своих ошибках и слабостях, наделен чувством справедливости? А может, причина в том, что он не в силах выносить выпирающую отовсюду бездарность? В одном он был непоколебимо убежден: настанет день, когда италийские союзники заставят Рим считаться с собой. Они потребуют предоставления римского гражданства всем без исключения жителям Апеннинского полуострова, а возможно, и Италийской Галлии.

Взрыв смеха отвлек его от этих мыслей. Гай Марий отошел от борта и обнаружил, что его сын — неплохой моряк: корабль бойко бежал вперед, подгоняемый ветерком, и плохого моряка наверняка стошнило бы. Юлия тоже выглядела неплохо.

— Вся моя семья привержена морю, — сказала она, когда Марий подошел к ней ближе. — Это не распространяется разве что на моего брата Секста — все дело, вероятно, в его одышке.

Корабль, на котором они плыли в Патры, постоянно сновал между двумя берегами, принося владельцам немало денег, выручаемых за перевозку пассажиров и грузов. Марию была предоставлена сносная каюта. Впрочем, он не сомневался, что Юлия ждет не дождется, когда они сойдут на берег. Зная, что Марий намеревался продолжить морское путешествие по Коринфскому заливу, его супруга, очутившись в Патрах, отказалась двигаться дальше, пока они не совершат сухопутное паломничество в Олимпию.

— Как странно, — рассуждала она, трясясь на ослике, — что величайший храм Зевса находится на этом захолустном Пелопоннесе! Почему-то мне всегда казалось, что Олимпия — это у подножия горы Олимп.

— Греки есть греки, — ответил Марий, которому не терпелось как можно быстрее оказаться в провинции Азия, но не хватило духу отказать Юлии в столь естественной просьбе. Путешествие в компании женщины все меньше отвечало представлениям Гая Мария о том, чем надлежит заниматься в пути.

Однако в Коринфе он оживился. Когда за полвека до этого Муммий сровнял город с землей, все его сокровища были переправлены в Рим. Город так и не поднялся из руин. Вокруг могучей скалы под названием Акрокоринф хлопали на ветру дверьми брошенные, разваливающиеся дома.

— Это — одно из тех мест, где я намеревался поселить своих ветеранов, — поведал Марий с легкой грустью, когда они бродили по пустынным улицам Коринфа. — Ты только посмотри! Тут как раз недостает жителей! Столько пригодной для возделывания земли, порт на берегу Эгейского моря и порт на берегу Ионического, все предпосылки для процветания торговли. А как они со мной поступили? Отвергли мой земельный закон!

— Потому что его предлагал Сатурнин, — вставил Марий-младший.

— Совершенно верно. А также потому, что болваны в Сенате не смогли понять, как это важно — предоставить солдатам из простонародья землицу, на которой они могли бы провести остаток дней. Никогда не забывай, Марий-младший, что простонародье не располагает ни деньгами, ни какой-либо собственностью. Я открыл для неимущих путь в армию, я влил в жилы Рима свежую кровь, сделав пригодным для больших дел сословие, прежде остававшееся совершенно никчемным. Между прочим, солдаты из простонародья оказались мужественными воинами: они продемонстрировали это в Нумидии, в Аквах Секстиевых, при Верцеллах. Они сражались не хуже, если не лучше, чем солдаты старой выучки, хотя те тоже не подкачали. Что же теперь, отмахнуться от них, смыть в сточную канаву? Нет, их нужно усадить на землю. Я знал, что ни первый, ни второй классы никогда не позволили бы им селиться на собственно римских землях в Италии, поэтому и выступил с законопроектами о поселении ветеранов в подобных местах, где как раз требуются новые жители. Они бы принесли в наши провинции римский дух. К сожалению, предводители собрания и всадников считают Рим исключительным явлением, чьи привычки и образ жизни не следует распространять по миру.

— Квинт Цецилий Метелл Нумидийский, — с отвращением проговорил Марий-младший.

В доме, где он вырос, это имя никогда не произносилось с любовью. Напротив, он никогда не слышал его без прозвища «Свинка». Однако Марий-младший поостерегся называть так этого человека в присутствии матери, которая ужаснулась бы, услыхав от сына подобное словечко: «свинка» было выдуманным нянюшками эвфемизмом для обозначения половых органов девочки.

— Кто еще? — спросил его Марий.

— Принцепс Сената Марк Эмилий Скавр, великий понтифик Гней Домиций Агенобарб, Квинт Лутаций Катул Цезарь, Публий Корнелий Сципион Назика…

— Прекрасно, достаточно. Они вызвали противодействие своих клиентов-плебеев и сколотили фракцию, с которой не удалось сладить даже мне. Потом — это случилось в прошлом году — они изъяли из употребления даже названия законов Сатурнина.

— Его закон о зерне и его земельные законопроекты, — подхватил Марий-младший, который теперь, вдали от Рима, отлично находил общий язык с отцом и все время старался добиться от него похвалы.

— За исключением моего первого земельного закона, по которому моим солдатам из простонародья позволено селиться на островах у африканского побережья, — напомнил ему Марий.

— Кстати, муж мой, я кое-что хотела тебе сказать, — спохватилась Юлия.

Марий со значением посмотрел на Мария-младшего, но Юлия продолжала:

— Как долго ты собираешься держать на этом острове Гая Юлия Цезаря? Может, пора уже возвратить его домой? Ради Аврелии и детей ему следовало бы вернуться.

— Он нужен мне на Церцине, — жестко отрезал Марий. — Военачальник из него неважный, но никто никогда не работал над аграрными проектами так упорно и с таким успехом, как Гай Юлий. Пока он остается на Церцине, работа идет, жалоб почти не поступает, и результаты превосходны.

— Но так долго! — не уступала Юлия. — Три года!

— Пускай потрудится еще столько же. — Марий не собирался сдаваться. — Ты знаешь, как медленно продвигаются обычно земельные дела: наблюдай, возмещай убытки, разбирай бесконечные споры, преодолевай сопротивление местных жителей… А Гай Юлий делает это просто мастерски! Нет, Юлия, ни слова больше! Гай Юлий останется там, где он сейчас находится, пока не закончит порученное ему дело.

— Тогда мне жаль его жену и детей.

* * *

Впрочем, Юлия заступалась за Аврелию напрасно: ту вполне устраивала ее участь, и она почти не скучала по супругу. Объяснялось это вовсе не отсутствием любви и не пренебрежением супружеским долгом. Просто во время его отлучек она могла заниматься собственным делом, не опасаясь его неодобрения, жесткой критики, а то и запрета — только этого ей не хватало!

Когда они, поженившись, поселились в просторной квартире на первом этаже большого жилого дома — инсулы, доставшейся Аврелии в качестве приданого, она обнаружила, что супруг ожидает, что они будут вести точно такой же образ жизни, какой вели бы, если бы обитали в частном доме на Палантинском холме, — изящный, утонченный и совершенно бесцельный. Именно такую жизнь она яростно критиковала, беседуя с Корнелием Суллой. Это было бы настолько скучно, что любовная интрижка сделалась бы неизбежной. Аврелия пришла в отчаяние, узнав, что Цезарь не одобряет ее общения с жильцами, занимающими все девять этажей; что супруг предпочел бы, чтобы она прибегала к услугам агентов для сбора квартирной платы.

Однако Гай Юлий Цезарь был патрицием древнего аристократического происхождения и имел немало обязанностей. Прикованный к Гаю Марию — и родственными связями, и безденежьем, — Цезарь начал свою государственную карьеру на службе Гая Мария в качестве военного трибуна в легионах; наконец, побыв квестором и став членом Сената, он был направлен в качестве земельного уполномоченного ведать заселением острова Церцина у африканского побережья ветеранами Гая Мария из простонародья. Все эти занятия вынуждали его подолгу находиться вдали от Рима. Впервые он отлучился надолго уже вскоре после женитьбы. Его союз с Аврелией был вознагражден двумя дочерьми и сыном, однако отец не присутствовал при рождении своих детей и не видел, как они растут. Он ненадолго появлялся дома, жена беременела — и он снова отбывал на долгие месяцы, а то и на годы.

К тому времени, когда великий Гай Марий женился на сестре Цезаря Юлии, в доме Юлиев Цезарей иссякли последние деньги. Старшая ветвь рода решила вопрос просто: успешное усыновление младшего сына богатым патрицием дало средства дорастить двух оставшихся сыновей до консульства; попавшего в хорошие руки младшего звали Квинт Лутаций Катул Цезарь. Но отец Цезаря (Цезарь-дед, как его называли теперь, через много лет после его кончины) был вынужден заботиться о двух сыновьях и двух дочерях, денег же хватало всего на одного сына. К счастью, его посетила блестящая идея предложить худородному, но сказочно богатому Гаю Марию выбрать себе в жены ту из двух его дочерей, которая придется ему по вкусу. Денег Гая Мария хватило на приданое обеим дочерям, а также на шестьсот югеров земли вблизи Бовилл, перешедший таким образом во владение Цезаря; доход оказался достаточным для того, чтобы получить место в Сенате. Деньги Гая Мария сглаживали все препятствия на пути представителей младшей ветви Юлиев Цезарей — ветви Цезаря-деда.

Сам Гай Юлий Цезарь — супруг Аврелии — оказался достаточно благороден и справедлив, чтобы испытывать искреннюю благодарность к Гаю Марию, хотя его старший брат Секст предпочел задрать нос и после женитьбы постепенно отдалиться от остального семейства. Цезарь знал, что, не будь денег Мария, он не смог бы претендовать на избрание в Сенат и не был бы в состоянии обеспечить будущее своему потомству. Без этих денег Цезарю никогда бы не позволили взять в жены красавицу Аврелию, представительницу древнего и богатого рода, о руке которой мечтали очень многие.

Безусловно, осуществи Марий должный нажим, Цезарь с супругой могли бы перебраться в собственное жилище на Палатине или в Каринах. Более того, дядя и отчим Аврелии Марк Аврелий Котта уже предлагал пустить часть приданого на приобретение такого жилища. Однако молодая пара предпочла последовать совету Цезаря-деда и отвергла роскошь. Приданое Аврелии было истрачено на приобретение инсулы — доходного дома, в котором нашлось место и для хозяев — на то время, пока Цезарь не достигнет ступеней карьеры, которые позволили бы ему купить особняк в более престижном районе. Более престижным им показался бы почти любой другой район, поскольку инсула Аврелии находилась в сердце Субуры, самого густонаселенного и бедного района Рима, зажатого между Эсквилином и Виминалом и кишащего самым разнообразным людом, относящимся в основном к четвертому и пятому классам.


[Иллюстрация "Инсулла Аврелии"][3]


И все же Аврелия нашла в своей инсуле дело по душе. Как раз тогда, когда Цезарь впервые отлучился надолго, а ее первая беременность благополучно завершилась, она с головой ушла в заботы домовладелицы. Разогнав агентов, она стала самостоятельно вести учет, приобретая все больше друзей среди нанимателей. Она действовала со знанием дела, никого не боялась и даже сама призвала к порядку членов сомнительного братства, которое помещалась в стенах инсулы. Это братство существовало по разрешению городского претора и имело официальной целью ведать религиозными и торговыми делами перекрестка, прилегающего к инсуле Аврелии, включая фонтан и храм в честь местных Ларов. Распорядителем этой подозрительного братства и предводителем ее завсегдатаев был некий Луций Декумий, чистокровный римлянин, но лишь четвертого класса. Когда Аврелия занялась управлением инсулой, она обнаружила, что Луций Декумий и его приспешники собирают дань со всей округи, терроризируя окрестных лавочников. Ей удалось положить этому конец, а заодно обрести друга в лице Луция Декумия.

Не имея достаточно собственного грудного молока, Аврелия отдавала своих детей на выкармливание другим матерям из инсулы, тем самым открывая крохотным патрициям двери в мир, о существовании коего они иначе не могли бы и догадываться. Результат можно было предвидеть: задолго до поступления в школу все трое умудрились овладеть, хотя и в разной степени, греческим, еврейским, сирийским и несколькими галльскими наречиями, а также тремя степенями латыни: той, на которой изъяснялись их благородные предки, той, которой пользовались низшие сословия, и жаргоном, свойственным исключительно Субуре. Они собственными глазами видели, как живет римский люд, пробовали всевозможную пищу, которую чужеземцы находили вкусной, и поддерживали превосходные отношения с членами братства Луция Декумия.

Аврелия пребывала в убеждении, что все это не причинит детям ни малейшего вреда. Впрочем, она не была бунтаркой, не помышляла о реформаторстве и придерживалась правил, действующих в ее сословии. При всем этом она была привержена честному труду, отличалась любопытством и отнюдь не была безразлична к ближнему. Еще в юности, когда Аврелия знать не знала забот, ее вдохновлял пример матери Гракхов Корнелии, которую она считала истинной героиней и величайшей женщиной в истории Рима. Теперь, в зрелом возрасте, Аврелия руководствовалась более осязаемыми ценностями, среди которых главную роль играл здравый смысл. Именно здравый смысл подсказывал ей, что болтающие на нескольких языках маленькие патриции — это вовсе не плохо. Более того, она полагала, что для них послужит превосходной жизненной школой общение с теми, кому недоступно величие, которое по праву рождения принадлежит ее детям.

Чего Аврелия действительно опасалась, так это возвращения Гая Юлия Цезаря, мужа и отца; на самом деле он никогда не был толком ни тем, ни другим. Если бы эти роли были ему знакомы, он бы, возможно, играл их безупречно, однако он даже не пытался попробовать сделать это. Будучи истинной римлянкой, Аврелия не знала — и не хотела знать, — прибегает ли он к услугам других женщин, чтобы удовлетворять свои естественные потребности, хотя, ведая, что представляет собой жизнь ее жильцов, понимала: любовь зачастую делает женщин истеричками, а то и толкает на убийство из-за ревности. Аврелии подобное казалось необъяснимым, однако она признавала это как данность и могла лишь благодарить богов за то, что те наделили ее трезвым умом и научили обуздывать свои чувства; ей и в голову не приходило, что и среди женщин ее сословия есть немало таких, которым знакомы припадки ревности и отчаяния.

Нет, окончательное возвращение Цезаря чревато неприятностями. Аврелия была в этом твердо убеждена. Впрочем, она не портила себе настроение тревожными ожиданиями, а получала от жизни удовольствие, не слишком тревожась ни за здоровье своих маленьких аристократиков, ни за язык, на котором они щебечут. В конце концов, разве не так же обстоит дело на Палатине и в Каринах, где женщины доверяют детей нянькам со всех концов света? Разница в том, что там никто не знает, к чему это приведет; дети становятся умелыми притворщиками, склонными открывать душу не матерям, которых мало знают, а совсем другим женщинам.

Впрочем, маленький Юлий Цезарь был совсем особенным ребенком и при этом весьма трудным; даже неглупая Аврелия предвидела большие неприятности, ибо посвящала достаточно много времени раздумьям о способностях сына. В гостях у Юлии она призналась ей и Элии, что этот малыш сводит ее с ума; теперь она радовалась, что проявила тогда слабость, поскольку результатом явилось предложение Элии отдать ребенка на воспитание учителю.

Аврелия, как и все, слыхала о существовании исключительно одаренных детей, однако давно уже решила, что такие рождаются не у сенаторов, а в гуще простонародья. Родители малолетних умников часто обращались к ее дяде и отчиму Марку Аврелию Котте с просьбой помочь своим необыкновенным детям сделать первые шаги в жизни с большим толком; за это родители и отпрыск будут обязаны ему по гроб жизни. Котте такие просьбы приходились по душе, поскольку ему нравилась мысль, что он и его сыновья смогут пользоваться преданностью облагодетельствованных ими одаренных свыше существ. При этом Котта был человеком практичным и разумным; как-то раз Аврелия подслушала, как он говорил Рутилий, своей жене:

— К сожалению, дети не всегда оправдывают возлагаемые на них надежды. Либо огонек сразу начинает гореть слишком ярко и преждевременно гаснет, либо их захлестывает тщеславие и самоуверенность, чреватые крахом. Некоторые, правда, оказываются полезными. Такие дети — сокровища. Именно поэтому я никогда не отказываюсь помогать родителям.

Аврелия не знала, как Котта и Рутилия относятся к собственному одаренному внуку юному Цезарю, поскольку не рассказывала им о его способностях и вообще старалась скрывать от них мальчика. Собственно, она прятала юного Цезаря почти от всех. Его таланты повергали ее в трепет и заставляли втайне мечтать о его ослепительном будущем. Однако куда чаще это становилось для нее причиной глубокого уныния. Если бы она знала все его слабости и недостатки, то легко бы их исправила. Но кто может похвастаться, что знает душу ребенка, которому еще не исполнилось и двух лет? Прежде чем позволить ему удовлетворять жизненное любопытство, Аврелия хотела лучше разобраться в его натуре, почувствовать себя в его обществе более уверенно. Она никак не могла избавиться от опасения, что ему не хватит силы и решительности, чтобы не растерять задатки, щедро отмеренные ему природой.

Сын отличался чувствительностью — это ей было известно. Обескуражить его не составляло ни малейшего труда. Однако он быстро приходил в себя. Природа наделила его жизнерадостностью, какой сама Аврелия никогда не обладала. Его энтузиазм был воистину безграничным, мозг работал так стремительно, что впитывал информацию, как огромная рыба, способная выпить море, в котором живет. Больше всего Аврелию беспокоила его доверчивость, стремление маленького Цезаря подружиться с кем угодно, его нежелание прислушиваться к ее наставлениям помедлить и поразмыслить получше, понять, что мир существует не только для того, чтобы удовлетворять его желания, ибо вмещает немало опасных людей.

Одновременно она понимала, что такое копание в душе малыша не имеет смысла. Хотя ум мальчика мог переварить невероятно много, но жизненного опыта ему недоставало. Пока юный Цезарь представлял собой всего лишь губку, впитывающую любую влагу, в которую погружался; если же субстанция оказывалась недостаточно жидкой, он принимался за нее, стараясь довести до необходимой кондиции. Конечно, у него имелись недостатки и слабости, но Аврелия не знала, носят ли они постоянный характер или же являются всего лишь проходящими фазами ответственного процесса познавания. К примеру, он был неотразимо очарователен и, зная это, пользовался своей неотразимостью, подчиняя людей своей воле. Его беспомощной жертвой становилась среди прочих тетушка Юлия, неспособная противиться его уловкам.

Матери не хотелось воспитывать мальчика лицемером, уповающим на такие низкие приемы. Самой Аврелии (по ее собственному глубочайшему убеждению) обаяние не было присуще ни в малейшей степени, поэтому она испытывала презрение к привлекательным людям, ибо знала, как легко они добиваются желаемого и как мало ценят его, добившись. Обаяние было для нее признаком легковесности, которая никогда не позволит мужчине стать подлинным лидером. Юному Цезарю придется от него избавиться, иначе ему не добиться успеха среди римлян, которые выше прочего ставят именно серьезность. Кроме того, мальчик был просто хорошеньким — еще одно нежелательное качество. Но как сделать некрасивым красивое лицо, тем более что красота унаследована от обоих родителей?

Итогом всех этих тревог, ответ на которые могло дать одно лишь время, было то, что Аврелия привыкла к жесткому обращению с сыном: его ошибки она была менее склонна прощать, чем проступки его сестер; вместо бальзама она обрабатывала его раны солью и с готовностью критиковала и клеймила его. Все остальные люди, с которыми ему приходилось сталкиваться, превозносили его, а сестры и кузины откровенно баловали; мать же чувствовала, что кому-то нужно находиться рядом с ложкой дегтя наготове. Если никто, кроме нее, не желал взять на себя эту неблагодарную роль, то Аврелия была согласна сыграть ее самостоятельно. Мать Гракхов Корнелия пошла бы на это без колебаний.

* * *

Поиски педагога, которому можно было бы доверить воспитание ребенка (мальчику еще несколько лет полагалось бы оставаться на попечении женщин), не вызывали у Аврелии страха; напротив, такое занятие было ей как раз по душе. Жена Суллы Элия очень не советовала ей останавливать выбор на воспитателе-рабе — это еще более усложнило задачу Аврелии. Не испытывая большого уважения к Клавдии, жене Секста Цезаря, она не собиралась спрашивать совета у нее. Если бы сыном Юлии занимался педагог, Аврелия непременно обратилась бы к ней, однако Марий-младший, единственный ребенок в семье, посещал школу, чтобы не лишаться общества мальчишек своего возраста. Точно так же собиралась в свое время поступить с сыном и Аврелия; однако теперь она понимала, что об этом не может быть и речи. Среди сверстников ее сын мог превратиться либо в мишень для насмешек, либо в предмет всеобщего обожания, а она считала недопустимым и то, и другое.

Испытывая потребность посоветоваться, Аврелия отправилась к своей матери Рутилий и единственному брату матери Публию Рутилию Руфу. Дядя Публий неоднократно приходил ей на помощь в прошлом, в том числе при решении проблемы замужества.

Она отправила всех троих детей на тот этаж своей инсулы, где проживали евреи, — их любимое убежище в этом многолюдном, шумном доме, а сама, усевшись в носилки, приказала доставить себя в дом отчима; спутницей она выбрала преданную служанку из галльского племени арвернов по имени Кардикса. Естественно, к моменту, когда Аврелия решит покинуть дом Котты на Палатине, у дверей ее будет поджидать Луций Декумий со своими подручными: к тому времени стемнеет, и хищники Субуры выйдут на промысел.

Аврелия так успешно скрывала ото всех необыкновенные таланты своего сына, что ей оказалось нелегко убедить Котту, Рутилию и Публия Рутилия Руфа, что этот человечек, которому еще не исполнилось и трех лет, остро нуждается в наставнике. Потребовалось дать десятки терпеливых ответов на десятки недоверчивых вопросов, чтобы родственники наконец поверили.

— Я не знаю подходящего человека, — молвил Котта, ероша свои редеющие волосы. — Твои братья Гай и Марк занимаются сейчас с риторами, а Луций-младший ходит в школу. На самом деле тебе лучше всего было бы обратиться к одному из торговцев наставниками-рабами — Мамилию Малку или Дуронию Постуму. Однако раз ты непременно хочешь приставить к нему свободного педагога, то я просто не знаю, что тебе посоветовать.

— Дядюшка Публий, а ты? Ты уже давно сидишь и помалкиваешь, — сказала Аврелия.

— Что верно, то верно! — воскликнул сей мудрый муж без всякого раскаяния.

— Не значит ли это, что у тебя есть кто-то на примете?

— Возможно. Только сперва мне самому хотелось бы взглянуть на Цезаря-младшего, желательно при таких обстоятельствах, которые помогли бы мне составить собственное мнение. Ты скрывала его от нас — не пойму зачем.

— Такой славный мальчуган! — с чувством вздохнула Рутилия.

— С ним одни неприятности! — Ответ матери был лишен всякого намека на сентиментальность.

— В общем, я думаю, что всем нам настало время взглянуть на Цезаря-младшего, — заключил Котта, который с возрастом располнел и оттого страдал одышкой.

Аврелия всплеснула руками в таком смятении и оглядела родственников с таким волнением во взоре, что все трое в удивлении разинули рты. Они знали ее с младенчества, но никогда еще не видели в такой растерянности.

— О, только не это! — вскричала она. — Нет! Как вы не понимаете? То, что вы предлагаете, как раз причинит ему огромный вред. Мой сын должен воспринимать себя совершенно обычным ребенком! Разве ему не повредит, если сразу трое взрослых начнут глазеть на него и дивиться его разумным ответам? Он возомнит себя невесть кем!

Рутилия раскраснелась и поджала губы.

— Милая девочка, ведь он мой внук! — выпалила она.

— Да, мама, отлично знаю. Ты обязательно увидишь его и сможешь задать ему любые вопросы — но сейчас еще не время! И не толпой! Пока я бы просила дядю Публия зайти к нам без сопровождения.

Котта толкнул жену локтем.

— Здравая мысль, Аврелия, — проговорил он как можно приветливее. — В конце концов, ему скоро исполнится два года. Аврелия может пригласить нас к нему на день рождения, Рутилия. Вот тогда и увидим собственными глазами, что это за чудо, а ребенок даже и не заподозрит, с какой целью мы нагрянули.

Подавив досаду, Рутилия кивнула:

— Как пожелаешь, Марк Аврелий. Тебя это устраивает, дочь?

— Да, — буркнула Аврелия.

* * *

Публий Рутилий Руф сразу же пал жертвой обаяния юного Цезаря, все более искусно пользовавшегося своей способностью очаровывать людей, счел его замечательным ребенком и едва дождался момента, чтобы поделиться своим восторгом с его матерью.

— Не припомню, когда я чувствовал такую симпатию к кому-либо, за исключением тебя, когда ты, отвергнув всех служанок, которых тебе предлагали родители, сама нашла себе Кардиксу, — с улыбкой проговорил он. — Тогда я подумал, что ты — бесценная жемчужина. Но теперь я узнал, что моя жемчужина произвела не лучик света, а прямо-таки кусочек солнца.

— Оставь в покое поэзию, дядя Публий! — отрезала озабоченная мамаша. — Я позвала тебя не за этим.

Однако Публию Рутилию Руфу представлялось крайне важным довести до ее сознания свою мысль, поэтому он уселся с ней рядом на скамью во дворике-колодце, устроенном посредине инсулы. Местечко было чудесным, поскольку второй обитатель первого этажа, всадник Гай Матий, увлекался выращиванием цветов и достиг в этом деле совершенства. Аврелия называла свой двор-колодец «вавилонскими висячими садами»: с балконов на всех этажах свисали различные растения, а вьющийся виноград за долгие годы оплел весь двор до самой крыши. Дело было летом, и сад благоухал ароматами роз, желтофиоли и фиалок; вокруг было полным-полно самых разных цветов.

— Дорогая моя малышка-племянница, — заговорил Публий Рутилий Руф серьезным голосом, взяв ее за руки и заглядывая в глаза, — попытайся меня понять. Рим уже не молод, хотя пока что я не утверждаю, что он впал в старческое слабоумие. Но прикинь: двести сорок четыре года им правили цари, затем четыреста одиннадцать лет у нас была Республика. История Рима насчитывает уже шестьсот пятьдесят пять лет, и все это время он становился все могущественнее. Но многие ли древние роды все еще способны рождать консулов, Аврелия? Корнелии, Сервилии, Валерии, Постумии, Клавдии, Эмилии, Суплиции… Юлии не давали Риму консулов уже четыре сотни лет, хотя думаю, что при жизни теперешнего поколения в курульном кресле все же побывает несколько Юлиев. Сергии слишком бедны, поэтому им пришлось заняться разведением устриц; Пинарии так бедны, что готовы на что угодно, лишь бы разбогатеть. У плебейского нобилитета дела идут лучше, чем у патрициев, и мне кажется, что если мы не проявим осторожность, то Рим окончательно перейдет во владение «новых людей», не имеющих великих предков, не чувствующих связи с корнями Рима и поэтому безразличных к тому, во что Рим превратится. — Он усилил хватку. — Аврелия, твой сын — представитель старейшего и знаменитейшего рода. Среди доживающих свой век патрицианских родов одни Фабии могут сравниться с Юлиями, но Фабиям уже три поколения приходится брать приемных детей, чтобы не пустовало курульное кресло. Истинные Фабии настолько выродились, что прячутся от людских глаз. И вот перед нами — Цезарь-младший, выходец из древнего патрицианского рода, не отстающий умом и энергией от «новых людей». Он — надежда Рима, такая твердая, какой я уж и не надеялся увидеть. Я верю: для того, чтобы вознестись еще выше, Рим должен управляться чистокровными патрициями. Я бы никогда не мог высказать этого Гаю Марию, которого люблю, но, любя, осуждаю. За свою феноменальную карьеру Гай Марий причинил Риму больше вреда, чем пятьдесят германских вторжений. Законы, которые он попрал, традиции, которые он уничтожил, прецеденты, которые он напек! Братья Гракхи по крайней мере принадлежали к нобилитету и относились к проблемам Рима хотя бы с подобием уважения к неписаным правилам, которые завещаны нам предками. Другое дело Гай Марий: он пренебрег этими правилами и сделал Рим добычей разномастных шакалов, существ, не имеющих и капли родства со старой доброй волчицей, вскормившей Ромула и Рема.

Речь эта показалась Аврелии такой увлекательной и необычной, что она слушала ее с широко распахнутыми глазами, даже не замечая, как сильно сжал Публий Рутилий Руф ее руку. Наконец-то ей предлагали нечто существенное, путеводную нить, держась за которую она с юным Цезарем могла рассчитывать выбраться из царства теней.

— Ты обязана ценить достоинства юного Цезаря и делать все, что в твоих силах, чтобы направить его по пути величия. Ты должна внушить ему целеустремленность, осознание задачи, которую не сможет выполнить никто, кроме него, — сохранение римских традиций и возрождение былого могущества старой крови.

— Понимаю, дядя Публий, — важно ответствовала она.

— Хорошо, — кивнул он и, вставая, потянул ее за собой. — Завтра, в три часа пополудни, я пришлю тебе одного человека. Приготовь мальчика.

Так сын Аврелии стал воспитанником некоего Марка Антония Нифона. Галл из Немауза, он был внуком выходца из племени саллувиев, которое ревностно охотилось за головами во время беспрерывных набегов на эллинизированное население Заальпийской Галлии; в конце концов деда и отца будущего воспитателя поймали отчаявшиеся массилиоты. Дед, проданный в рабство, вскоре умер, отец же был достаточно молод, чтобы с честью выдержать переход от роли варвара, охотящегося за головами врагов, к роли слуги в эллинской семье. Паренек оказался смышленым, поэтому умудрился накопить денег и купить себе свободу, после чего женился. В жены он взял гречанку-массилиотку скромного происхождения, чей отец охотно дал согласие на брак, несмотря на варварскую наружность жениха — могучее телосложение и ярко-рыжие волосы. Таким образом, его сын Нифон вырос среди свободных людей и быстро проявил склонность к учебе, свойственную и его отцу.

Гней Домиций Агенобарб, создававший римскую провинцию на Средиземноморском побережье Заальпийской Галлии, назначил своим старшим легатом одного из Марков Антониев, а тот использовал отца Нифона в качестве переводчика и писца. После победоносного завершения войны с арвернами Марк Антоний пожаловал отцу Нифона римское гражданство. Это был наилучший способ выразить свою благодарность — Антонии славились щедростью. Хотя ко времени поступления на службу к Марку Антонию отец Нифона уже был свободным человеком, римское гражданство позволило ему стать членом Антониева сельского племени.

Нифон еще в детстве отличался интересом к географии, философии, математике, астрономии и инженерному делу. Когда он надел тогу взрослого мужчины, отец посадил его на корабль, отплывавший в Александрию, мировой центр учености. Там, в знаменитой библиотеке музея, он набирался ума под руководством Диокла — самого главного библиотекаря.

Однако лучшие годы александрийского книгохранилища уже миновали, и никто из библиотекарей не мог сравниться с великим Эратосфеном. Когда Марку Антонию Нифону исполнилось двадцать шесть лет, он решил поселиться в Риме и преподавать там. Сперва он заделался грамматиком и учил юношей риторике; потом, устав от чванства юной поросли благородных римлян, открыл школу для мальчиков помладше. Марк Антоний Нифон тотчас добился успеха и весьма скоро мог себе позволить без стеснения взимать самую высокую плату. Он с легкостью оплачивал просторное учебное помещение из двух комнат на тихом шестом этаже инсулы вдали от гомона Субуры, а также еще четыре комнаты этажом выше в том же пышном сооружении на Палатине — там он жил. Нифон содержал еще четырех рабов, которые обходились ему недешево; двое ухаживали лично за ним, а двое помогали в преподавании.

Публия Рутилия Руфа учитель встретил смехом, заверяя гостя, что не намерен отказываться от столь доходного занятия ради хлопот с сосунком. Рутилий Руф сделал следующий ход: он предложил педагогу готовый контракт, включавший проживание в роскошных апартаментах в более фешенебельной инсуле на Палатине и более щедрую оплату его трудов. Однако Марк Антоний Нифон не соглашался.

— Хотя бы зайди взглянуть на ребенка, — не вытерпел Рутилий Руф. — Когда под самый твой нос подносят столь лакомую приманку, надо быть олухом, чтобы отворачиваться.

Стоило преподавателю повстречаться с юным Цезарем, как он сменил гнев на милость. Теперь Рутилий Руф услышал от него следующее:

— Я берусь быть наставником юного Цезаря не потому, что он — это он, и даже не из-за его чудесных способностей, а потому, что он очень мне понравился, а его будущее внушает мне страх.

* * *

— Ну и ребенок! — жаловалась Аврелия Луцию Корнелию Сулле, когда тот заглянул к ней в конце сентября. — Семья собирает последние деньги, чтобы нанять для него самого лучшего наставника, и что же? Наставник становится жертвой его обаяния!

— Гм, — откликнулся Сулла.

Он объявился у Аврелии не для того, чтобы выслушивать жалобы на ее отпрысков. Дети утомляли Суллу, как бы смышлены и очаровательны они ни были; оставалось гадать, почему он не зевает в присутствии собственного потомства. Нет, у его прихода была иная цель: он собирался оповестить Аврелию о своем отъезде.

— Значит, и ты меня покидаешь, — заключила она, угощая его виноградом из своего двора-сада.

— Да, и, боюсь, очень скоро. Тит Дидий намерен отправить войско в Испанию морем, а для этого самое лучшее время года — начало зимы. Я же отправлюсь туда сухопутным путем, чтобы все подготовить.

— Ты устал от Рима?

— А ты бы не устала на моем месте?

— О да!

Он беспокойно поерзал и в отчаянии стиснул кулаки.

— Я никогда не доберусь до самого верха, Аврелия!

Но она только посмеялась:

— Ты обязательно превратишься в Октябрьского Коня, Луций Корнелий. Твой день непременно наступит!

— Но, надеюсь, не буквально, — усмехнулся и он. — Мне бы хотелось сохранить голову на плечах — а это Октябрьскому Коню не под силу. И почему бы это, хотелось бы мне знать? Беда всех наших ритуалов заключается в том, что они настолько дряхлы, что мы даже не понимаем языка, на котором возносим свои молитвы. И уж тем более не знаем, зачем запрягаем в повозки боевых коней попарно, чтобы потом принести в жертву правого коня из пары, одержавшей победу. Что до сражения… — В саду было так светло, что зрачки Суллы превратились в точечки и он стал похож на незрячего пророка; его взор, устремленный на Аврелию, выражал пророческое страдание, которое было вызвано не бедами прошлого или настоящего, а провидением будущего. — О, Аврелия! — вскричал он. — Почему мне не удается обрести счастье?

У нее сжалось сердце, ногти вонзились в ладони.

— Не знаю, Луций Корнелий.

Воздействовать на него обыкновенным здравым смыслом — что может быть нелепее? Однако ничего другого она не могла ему предложить.

— Думаю, тебе необходимо серьезное занятие.

Ответ Суллы был сух:

— Вот уж точно! Когда я занят, у меня не остается времени на раздумья.

— И я такая же, — ответила Аврелия ему в тон. — Но в жизни должно быть еще кое-что.

Они сидели в гостевой ложе рядом с низкой стеной внутреннего сада, по разные стороны стола; их разделяло блюдо, полное зрелого винограда. Гость уже умолк, а Аврелия все рассматривала его. Какой привлекательный мужчина! Аврелия почувствовала себя несчастной — это случалось с ней нечасто, поскольку она умела владеть собой. «У него такой же рот, как у моего мужа, — подумала она, — такой же красивый…»

Сулла неожиданно поднял глаза, застав ее врасплох; Аврелия залилась густой краской. Что-то изменилось в его лице, трудно определить, что именно, но оно стало отражать его истинную сущность. Сулла протянул к ней руку, лицо его озарилось неотразимой улыбкой.

— Аврелия…

Она ответила на рукопожатие и затаила дыхание; у нее кружилась голова.

— Что, Луций Корнелий? — услыхала она собственный голос.

— Хочешь сойтись со мной?

У Аврелии пересохло в горле, и она почувствовала, что должна сделать судорожный глоток, иначе лишится чувств, однако даже это оказалось свыше ее сил; его пальцы, которые она ощущала на своей ладони, походили на последние ниточки ускользающей жизни: стряхни она их — и ей не выжить…

После Аврелии никак не удавалось вспомнить, когда Сулла успел обойти стол, но лицо его внезапно оказалось совсем близко от ее лица, и блеск его глаз, его губ уже казался ей мерцанием, исходящим из глубины отполированного мрамора. Аврелия зачарованно наблюдала, как перекатываются мускулы под кожей его правой руки, и дрожала — нет, мелко вибрировала, — чувствуя себя слабой и беззащитной…

Закрыв глаза, она ждала. Когда его губы прикоснулись к ее губам, Аврелия впилась в него таким пылким поцелуем, словно в ней накопился вековой голод; в ее душе поднялась буря чувств, какой она еще не знала. Аврелия ужаснулась самой себе, осознавая, что вот-вот превратится в пылающие уголья.

Спустя мгновение между ними лежало уже все пространство комнаты: Аврелия прижималась спиной к ярко расписанной стене, словно желая уменьшиться в размерах, а Сулла стоял возле стола, тяжело дыша; его волосы горели на солнце ослепительным огнем.

— Я не могу! — тихо вскрикнула она.

— Тогда ты никогда в жизни не обретешь покоя!

Стараясь — невзирая на клокочущую в нем ярость — не сделать ничего, что выглядело бы смехотворно, Сулла величественно завернулся в сползшую на пол тогу и решительными шагами, каждый из которых напоминал Аврелии, что он больше никогда не вернется, удалился с высоко поднятой головой, словно победитель, покидающий поле сражения.

* * *

Однако участь победителя в несостоявшейся схватке его не удовлетворяла: он понимал, что потерпел поражение, и пылал от негодования. Сулла несся домой, подобно урагану сметая прохожих. Да как она посмела! Как посмела сидеть перед ним с таким голодным взглядом, зажечь его поцелуем — и каким поцелуем! — а потом пойти на попятный? Можно подумать, что она хотела его меньше, чем он — ее! Надо было прикончить ее, свернуть ей хрупкую шею, отравить, чтобы ее личико разбухло от яда, придушить, чтобы насладиться зрелищем вылезающих из орбит глаз! Убить ее, убить, убить, убить! Об этом стучало его сердце — ему казалось, что оно колотится у него в ушах; об этом гудела кровь, бурлившая в жилах и заставлявшая раскалываться череп. Убить, убить, убить ее! Его неуемная ярость объяснялась в значительной степени тем, что он отлично отдавал себе отчет: он не сможет убить ее, точно так же, как не мог убить Юлиллу, Элию, Далматику. Почему? Что такого таилось в этих женщинах, чего не было в Клитумне и Никополис?

Когда Сулла, словно камень, брошенный из пращи, влетел в атрий, слуги разбежались, жена беззвучно удалилась к себе, и дом, каким огромным он ни был, ушел в себя, как улитка в раковину. Ворвавшись в кабинет, Сулла подскочил к деревянному ларчику в форме храма, где хранилась восковая маска его предка, и вытащил ящик, укрытый под миниатюрной лестнией. Первым предметом, который ухватили его цепкие пальцы, была бутылочка с прозрачной жидкостью; бутылочка легла ему на ладонь, и он уставился на жидкость, безмятежно переливающуюся за зеленым стеклом.

Луций Корнелий Сулла не знал, сколько времени провел так, разглядывая бутылочку на ладони. При этом в его мозгу не вызрело ни единой мысли: от ступней до корней волос его захлестывала злоба. Или, может, то была боль? Горе? Безграничное, чудовищное одиночество? Только что его сжигал огонь; но почти мгновенно он оказался в объятиях холода, среди безжалостного льда. Только остынув, Сулла сумел взглянуть правде в глаза: он, привыкший видеть в убийстве утешение и весьма удобный способ решения проблем, не находил в себе сил расправиться с женщиной, принадлежащей к одному с ним классу. Юлиллу и Элию он по крайней мере сделал несчастными и тем добыл для себя успокоение. Более того, участь Юлиллы удовлетворила его, ибо он послужил причиной ее смерти: он не сомневался, что, не стань она свидетельницей его встречи с Метробием, она бы по-прежнему пьянствовала и сжигала его огнем своих огромных желтых глаз, в которых навечно застыл бессловесный упрек. Однако в случае с Аврелией он и надеяться не смел на то, что она горюет по нему после того, как он покинул ее дом. Стоило ему выйти от нее на улицу, как она наверняка справилась с огорчением и нашла утешение в работе. До завтра она окончательно выкинет его из головы. В этом — вся Аврелия! Пусть сгинет! Да сожрут ее черви! Мерзкая свинья!

Разразившись бессмысленными проклятиями, Сулла поймал себя на том, что его настроение понемногу улучшается. Впрочем, проклятия здесь были совершенно ни при чем. Странно, но боги не обращали ни малейшего внимания на огорчения и страсти человеческие, а ему самому не дано наслать смерть на предмет ненависти, мысленно обрушивая на него свой безудержный гнев. Аврелия по-прежнему жила в его душе, и ему было необходимо избавиться от этого образа, прежде чем он отбудет в Испанию, чтобы посвятить все усилия карьере. Ему требовалась какая-то замена экстазу, который охватил бы его, если бы ему удалось взломать стены цитадели, каковой являлась непреклонная воля Аврелии. И неважно, что до того, как он заметил вожделение в ее взоре, ему и в голову не приходило пытаться соблазнить ее; порыв был настолько силен, что ему никак не удавалось прийти в себя.

Все дело в Риме! В Испании Сулла излечится. Но как обрести успокоение сейчас? На поле боя его никогда не постигало столь жгучее разочарование — то ли потому, что там некогда заниматься самокопанием, то ли потому, что там находишься в окружении смерти, то ли потому, что в пылу битвы легче убедить себя, что движешься к великой цели. Но в Риме — а он проторчал в Риме уже почти три года! — Сулла безумно тосковал, а против тоски у него было всего одно средство, опробованное в прошлом, — убийство в буквальном или хотя бы метафорическом смысле этого слова.

Оцепенев от внутреннего холода, он погрузился в мечты: перед его мысленным взором проплывали лица его жертв и тех, кого ему хотелось видеть жертвами: Юлилла, Элия, Далматика, Луций Гавий Стих, Клитумна, Никополис, Катул Цезарь — как было бы славно навеки потушить взор этого надменного верблюда! — Скавр, Метелл Нумидийский Свинка. Свинка… Сулла медленно встал, медленно задвинул потайной ящичек. Однако бутылочка осталась у него в кулаке.

Водяные часы показывали полдень. Шесть часов прошло, шесть осталось. Кап-кап-кап… Более чем достаточно, чтобы нанести визит Квинту Цецилию Метеллу Нумидийскому Свинке.

* * *

Вернувшийся из изгнания Метелл Нумидийский превратился в человека-легенду. Он с замиранием сердца признавался себе, что, не будучи еще стариком и не собираясь умирать, уже стал на Форуме преданием. Из уст в уста передавался рассказ о его консульской карьере, достойной Гомеровой лиры; о том, с каким бесстрашием он предстал перед Луцием Эквицием, о перенесенных им ударах судьбы, о том, с какой смелостью он испрашивал себе новых испытаний. В легенду превратились его ссылка и то, как его изумленный сын считал бесконечные денарии, когда над Гостилиевой курией заходило солнце, а Гай Марий ждал момента, чтобы поклясться в приверженности второму земельному закону Сатурнина.

«И все же, — размышлял Метелл Нумидийский, простившись с последним в этот день клиентом, — я войду в историю как величайший представитель великого рода, наибольший Квинт из всех Цецилиев Метеллов». Эта мысль заставляла его раздуваться от гордости и счастья. Он вернулся домой, где встретил необыкновенно радушный прием. Чувство небывалого довольства переполняло Метелла. Да, его война с Гаем Марием длилась долго! Однако ей все-таки настал конец. Он победил, а Гай Марий остался в проигрыше. Никогда больше Риму не придется страдать от подлостей Гая Мария.

Слуга поскребся в дверь таблиния.

— Да? — отозвался Метелл Нумидийский.

— Тебя хочет видеть Луций Корнелий Сулла, господин.

Когда Сулла вошел в дверь, Метелл Нумидийский уже шел навстречу гостю с приветственно протянутой рукой.

— Дорогой Луций Корнелий, какая это радость — увидеться с тобой! — проговорил он, источая радушие.

— Да, мне давно уже пора лично засвидетельствовать тебе уважение, — ответил Сулла, усаживаясь в кресло для клиентов и напуская на себя виноватый вид.

— Вина?

— Благодарю.

Стоя у столика, на котором возвышались два кувшина и несколько кубков из чудесного александрийского стекла, Метелл Нумидийский спросил, глядя на посетителя и поднимая брови:

— Стоит ли разбавлять хиосское вино водой?

— Разбавлять хиосское — преступление, — ответил Сулла с улыбкой, свидетельствующей о том, что он успел освоиться в гостях.

Хозяин не двинулся с места.

— Твой ответ — ответ политика, Луций Корнелий. Не думал, что ты принадлежишь к этой когорте!

— Квинт Цецилий, пусть в твоем вине не будет воды! — вскричал Сулла. — Я пришел к тебе в надежде, что мы сможем стать добрыми друзьями.

— В таком случае, Луций Корнелий, станем пить наше хиосское неразбавленным.

Метелл Нумидийский взял в руки два кубка: один поставил на стол рядом с Суллой, другой забрал себе; усевшись, он провозгласил:

— Я пью за дружбу!

— И я. — Пригубив вина, Сулла нахмурился и посмотрел Метеллу Нумидийскому прямо в глаза. — Квинт Цецилий, я отправляюсь в качестве старшего легата в Ближнюю Испанию вместе с Титом Дидием. Понятия не имею, сколько времени продлится мое отсутствие, однако мне представляется, что оно затянется на годы. Вернувшись, я намерен немедленно баллотироваться в преторы. — Откашлявшись, он отпил еще. — Тебе известна подлинная причина моего провала в прошлом году?

Уголки рта Метелла Нумидийского слегка растянулись в улыбке, однако недостаточно, чтобы Сулла понял, что это за улыбка: насмешливая, злобная или благодушная.

— Да, Луций Корнелий, знаю.

— Что же именно ты знаешь?

— Что ты сильно огорчил моего большого друга Марка Эмилия Скавра, испугавшегося за свою жену.

— Вот как! Значит, моя связь с Гаем Марием тут ни при чем?

— Луций Корнелий, столь здравомыслящий человек, как Марк Эмилий, никогда бы не покусился на твою государственную карьеру из-за твоего боевого содружества с Гаем Марием. Хотя сам я не был здесь и не мог быть свидетелем событий, у меня сохранилась достаточно тесная связь с Римом, чтобы понимать, что в то время ты был уже не так крепко привязан к Гаю Марию, — добродушно объяснил Метелл Нумидийский. — Поскольку вы больше не родня друг другу, я вполне могу это понять. — Он вздохнул. — Однако тебе не повезло: едва ты успешно порвал с Гаем Марием, как чуть не стал причиной беды в семействе Марка Эмилия Скавра.

— Я не совершил ничего недостойного, Квинт Цецилий, — процедил Сулла, стараясь не давать волю раздражению, но все больше укрепляясь в мысли, что этой тщеславной посредственности лучше не жить.

— Я знаю, что о недостойных поступках речи не было. — Метелл Нумидийский осушил свой кубок. — Можно только сожалеть, что, когда дело доходит до женщин, даже самые старые и мудрые головы одолевает головокружение.

Стоило хозяину обозначить свое намерение подняться, как Сулла резво вскочил на ноги, схватил со стола оба кубка и отошел, чтобы наполнить их.

— Дама, которую мы оба подразумеваем, приходится тебе племянницей, Квинт Цецилий, — проговорил Сулла, стоя к собеседнику спиной и загораживая своей тогой стол.

— Только поэтому мне и известна вся эта история.

Протянув Метеллу Нумидийскому кубок, Сулла снова уселся.

— Считаешь ли ты, будучи ее дядей и хорошим другом Марка Эмилия, что я действовал правильно?

Хозяин пожал плечами, отпил вина и скривился.

— Если бы ты был каким-то выскочкой, Луций Корнелий, то не сидел бы сейчас передо мной. Но ты — выходец из древнего и славного рода, ты — один из патрициев Корнелиев, к тому же наделен несомненными способностями. — Переменив выражение лица, он отпил еще вина. — Если бы в то время, когда моя племянница загорелась к тебе страстью, я находился в Риме, то обязательно поддержал бы своего друга Марка Эмилия в его попытках уладить дело. Насколько я понимаю, он просил тебя покинуть Рим, но ты ответил отказом. Не слишком осмотрительно с твоей стороны.

Сулла искренне рассмеялся.

— Просто я полагал, что Марк Эмилий не допустит менее благородных поступков, нежели мои.

— О, насколько ты выиграл бы, проведя несколько лет на Римском Форуме в годы юности! — воскликнул Метелл Нумидийский. — Тебе недостает такта, Луций Корнелий.

— Видимо, ты прав. — Сулле еще никогда в жизни не приходилось играть такой странной роли, как сейчас. — Но я не могу пятиться назад. Я стремлюсь только вперед.

— Ближняя Испания под командованием Тита Дидия — что ж, это определенно шаг вперед.

Сулла еще раз встал, чтобы наполнить оба кубка.

— Прежде чем покинуть Рим, мне необходимо обрести здесь по крайней мере одного доброго друга, — молвил он. — Говорю от чистого сердца: мне хотелось бы, чтобы этим другом стал ты. Невзирая на твою племянницу, на твою тесную связь с принцепсом сената Марком Эмилием Скавром. Я — Корнелий, а это означает, что я не могу просить тебя принять меня в роли клиента. Могу предложить тебе только дружбу. Что скажешь?

— А вот что: оставайся ужинать, Луций Корнелий.

Итак, Луций Корнелий остался ужинать, чем доставил хозяину несравненное удовольствие, ибо Метелл Нумидийский первоначально намеревался отужинать в одиночестве, несколько утомленный своим новым статусом живой легенды Форума. Темой разговора была неустанная борьба его сына за прекращение отцовской ссылки на Родосе.

— Ни у кого еще не бывало лучшего сына, — говорил возвратившийся изгнанник, уже чувствуя влияние вина, которого он употребил немало, начав задолго до ужина.

Улыбка Суллы была воплощением обаяния.

— Против этого я не в силах возразить, Квинт Цецилий. Ведь я имею удовольствие считать твоего сына своим другом. Мой собственный сын — пока ребенок. Впрочем, слепое отцовское обожание подсказывает мне, что и моего сына будет нелегко одолеть.

— Он — Луций, как и ты?

Сулла непонимающе заморгал.

— Разумеется.

— Странно, — произнес нараспев Метелл Нумидийский. — Разве в твоей ветви Корнелиев не называют первенцев Публиями?

— Поскольку мой отец мертв, Квинт Цецилий, я не могу задать ему этого вопроса. Не помню, чтобы он при жизни был хоть раз достаточно трезв, чтобы мы могли поговорить о семейных традициях.

— Это не столь важно. — Немного поразмыслив, Метелл Нумидийский сказал: — Кстати, об именах. Ты, видимо, знаешь, что этот… италик всегда дразнил меня Свинкой?

— Я слышал это твое прозвище от Гая Мария, — серьезно ответствовал Сулла, наклоняясь, чтобы в очередной раз наполнить вином из замечательного стеклянного кувшина оба кубка. Какое везение, что Свинка питает пристрастие к стеклу!

— Отвратительно! — поморщился Метелл Нумидийский, имея в виду прозвище.

— Именно отвратительно! — поддакнул Сулла, наслаждаясь. — Свинка… Свинка…

— Мне потребовалось немало времени, чтобы привыкнуть и изжить обиду.

— И неудивительно, Квинт Цецилий, — ответил Сулла с невинным видом.

— Детский жаргон! Нет чтобы смело обозвать меня cunnus! Италик… — Внезапно Метелл Нумидийский порывисто выпрямился, провел рукой по лбу и тяжело задышал. — Что-то мне не по себе. Никак не могу отдышаться…

— Попробуй дышать глубже, Квинт Цецилий!

Метелл Нумидийский стал послушно глотать ртом воздух, но, не чувствуя облегчения, проговорил:

— Мне плохо…

Сулла подвинулся к краю ложа, чтобы нащупать ногами сандалии.

— Принести тазик?

— Слуги! Позови слуг! — Он схватился руками за грудь и упал спиной на ложе. — Мои легкие!

К этому времени Сулла достиг края ложа и наклонился над столиком.

— Ты уверен, что дело именно в легких, Квинт Цецилий?

Метелл Нумидийский корчился от боли, оставаясь в полулежачем положении; одну руку он по-прежнему прижимал к груди, другая, со скрюченными пальцами, ползла по кушетке к Сулле.

— У меня кружится голова! Не могу дышать…

— На помощь! — взвизгнул Сулла. — Скорее на помощь!

Комната в одно мгновение наполнилась рабами. Сулла действовал с непоколебимым спокойствием и уверенностью: одних он послал за врачами, другим велел подложить Метеллу под спину подушки, чтобы он не опрокинулся.

— Скоро все пройдет, Квинт Цецилий, — ласково проговорил он и, снова садясь, как бы невзначай отпихнул ногой столик; оба кубка, а также графины с вином и с водой упали и разлетелись на мелкие осколки. — Вот тебе моя рука, — сказал он раскрасневшемуся и перепуганному Метеллу. Подняв глаза на беспомощно стоящего рядом слугу, Сулла распорядился: — Прибери-ка здесь! Не хватало только, чтобы кто-нибудь порезался!

Он не отпускал руки Метелла Нумидийского, пока раб подбирал с пола осколки и вытирал лужу; не отпустил он его руки и тогда, когда в комнате появились новые люди — врачи и их помощники. К моменту прихода Метелла Пия Поросенка Метелл Нумидийский уже не мог отнять у Суллы руку, чтобы поприветствовать своего горячо любимого сына.

Пока Сулла держал Метелла Нумидийского за руку, а Поросенок безутешно рыдал, врачи взялись за дело.

— Настойка гидромеля с иссопом и толченым корнем каперсника, — решил Афинодор Сикул, считавшийся непревзойденным целителем в самой аристократической части Палатина. — Кроме того, мы пустим ему кровь. Пракс, подай мне, пожалуйста, ланцет.

Однако Метелл Нумидийский дышал слишком прерывисто, чтобы суметь проглотить медовую настойку; из вскрытой вены хлынула ярко-алая кровь.

— Но это вена, вена! — пробормотал Афинодор про себя. Повернувшись к остальным лекарям, он произнес: — До чего яркая кровь!

— Он так сопротивляется, Афинодор! Неудивительно, что кровь такая красная! — ответил афинский грек Публий Сульпиций Солон. — Как насчет пластыря на грудь?

— Да, именно пластырь на грудь, — важно распорядился Афинодор-сицилиец и, повернувшись к помощнику, повелительно прищелкнул пальцами: — Пракс, пластырь!

Однако Метелл Нумидийский по-прежнему задыхался, колотил себя в грудь свободной рукой, вглядывался затуманенным взором в лицо сына и все крепче сжимал руку Суллы.

— Лицо у него не посинело, — обратился Афинодор Сикул к Метеллу Пию и Сулле на своем высокопарном эллинском, — и этого я понять не могу. В остальном вижу у него все симптомы острой легочной недостаточности. — Он указал кивком на помощника, растиравшего на кусочке ткани что-то черное и липкое. — Наилучшая припарка! Она выведет наружу вредоносное вещество. Толченая ярь-медянка, чистая окись свинца, квасцы, сухой деготь, сухая сосновая смола — все это перемешано в нужном количестве с уксусом и маслом. Вот и готово!

И действительно, припарка была готова. Афинодор-сицилиец сам намазал ею грудь больного и, скрестив руки на груди, стал с достойным восхищения спокойствием наблюдать за действием пластыря.

Однако ни настойка, ни пластырь с припаркой, ни кровопускание помочь не могли: жизнь покидала Метелла Нумидийского, и его рука, вцепившаяся в руку Луция Корнелия Суллы, все больше слабела. Лицо его побагровело, взор сделался совершенно незрячим, паралич сменился коматозным состоянием, далее наступила смерть.

Покидая комнату, Сулла слышал, как низкорослый сицилийский лекарь скромно напомнил Метеллу Пию:

— Господин, необходимо вскрытие.

Безутешный Поросенок бросил в ответ:

— Чтобы вы, неумелые греки, исполосовали его? Мало вам, что вы его убили? Нет, мой отец отправится на погребальный костер нетронутым.

Заметив спину удаляющегося Суллы, Поросенок бросился к дверям и настиг его уже в атрии.

— Луций Корнелий!

Сулла медленно повернулся к нему. На Метелла Пия глянуло лицо, исполненное скорби: в глазах стояли слезы, на щеках подсыхали ручейки от слез, уже успевших пролиться.

— Дорогой мой Квинт Пий!

Потрясение пока удерживало Поросенка на ногах; его рыдания поутихли.

— Не верю! Мой отец мертв…

— Да, и как внезапно! — отозвался Сулла, печально качая головой. Из его груди вырвалось рыдание. — Совершенно внезапно! Он так хорошо себя чувствовал, Квинт Пий! Я зашел к нему засвидетельствовать почтение, и он пригласил меня отужинать. Мы так приятно проводили время! И вот, когда ужин близился к концу, случилось это…

— Но почему, почему, почему? — На глазах у Поросенка опять появились слезы. — Он только что возвратился домой, он был совсем не стар!

Сулла с великой нежностью привлек к себе Метелла Пия, прижал его вздрагивающую голову к своему плечу и принялся гладить правой рукой по волосам. Однако в глазах Суллы горело удовлетворение, доставленное огромным всплеском чувств. Что может сравниться с этим непередаваемым ощущением? Что бы еще такое предпринять? Впервые он полностью погрузился в процесс остановки чужой жизни, став не только палачом, но и жрецом смерти.

Слуга, вышедший из триклиния, обнаружил сына скончавшегося хозяина в объятиях утешителя, сияющего, подобно Аполлону, победным торжеством. Слуга заморгал и тряхнул головой. Не иначе, игра воображения…

— Мне пора, — бросил Сулла слуге. — Поддержи его. И пошли за остальной семьей.

Выйдя на кливус Победы, Сулла стоял на месте довольно долго, пока глаза не привыкли к темноте. Затем, тихонько посмеиваясь про себя, он зашагал по направлению к храму Великой Матери. Завидя бездну сточной канавы, он бросил туда пустой пузырек.

— Vale, Свинка! — провозгласил он, воздев обе руки к насупленному небу. — О, теперь мне лучше!

* * *

— Юпитер! — вскричал Гай Марий, откладывая письмо Суллы и поднимая глаза на жену.

— Что случилось?

— Свинка мертв!

Утонченная римская матрона, которая, по мнению ее сына, не вынесла бы словечка хуже, чем Ecastor, и глазом не повела: она с первого дня замужества привыкла, что Квинт Цецилий Метелл Нумидийский именуется в ее присутствии позорным словечком «Свинка».

— Очень жаль, — произнесла она, не зная, какой реакции ждет от нее супруг.

— Жаль?! Какое там! Очень хорошо, даже слишком хорошо, чтобы это было правдой!

Марий снова схватил свиток и развернул его, чтобы прочесть все сначала. Разобравшись в письменах, он стал читать жене письмо вслух срывающимся от радостного возбуждения голосом:

Весь Рим собрался на похороны, которые оказались самыми многолюдными из тех, какие я только могу припомнить, — впрочем, в те дни, когда на погребальный костер отправился Сципион Эмилиан, я еще не слишком интересовался похоронами.

Поросенок не находит себе места от горя; он так рыдает, так мечется от одних ворот Рима к другим, что вполне оправдывает свое прозвище «Пий». Предки Цецилиев Метеллов были простоваты на вид, если судить по портретам, которым, видимо, можно доверять. Актеры, изображавшие этих предков, скакали, как странная помесь лягушек, кузнечиков и оленей, так что я заподозрил, не от этих ли тварей произошли Цецилии Метеллы.

Все эти дни Поросенок следует за мной по пятам — потому, наверное, что я присутствовал при кончине Свинки, тем более что его дражайший папочка не отпускал мою руку, что дало Поросенку повод вообразить, будто разногласиям между мной и Свинкой пришел конец. Я не говорю ему, что решение его папаши пригласить меня на ужин было случайностью. Интересно другое: пока его папуля умирал, а также какое-то время после Поросенок забыл про свое заикание. Если помнишь, он приобрел дефект речи в сражении при Аравсионе, так что можно предположить, что оно является просто нервным тиком, а не чем-то более серьезным. По его словам, этот недостаток проявлялся у него в траурные дни только тогда, когда он о нем вспоминал или когда ему надо было выступать с речью. Представляю себе, как выглядел бы Поросенок во главе религиозной церемонии! Вот было бы смешно: все переминаются с ноги на ногу, пока Поросенок путается в словах и то и дело возвращается к началу.

Пишу это письмо накануне отъезда в Ближнюю Испанию, где, как я надеюсь, у нас будет славная война. Судя по докладам, кельтиберы окончательно обнаглели, а лузитаны устроили в Дальней провинции полнейший хаос, так что мой неблизкий родственник из рода Корнелиев Долабелла, одержав одну или две победы, все никак не может подавить восстание.

Прошли выборы солдатских трибунов, после чего с Титом Дидием в Испанию отправляется также Квинт Серторий. Совсем как в прежние времена! Разница состоит в том, что наш предводитель — менее выдающийся «новый человек», нежели Гай Марий. Я стану писать тебе всякий раз, когда будут появляться новости, но и взамен ожидаю от тебя писем о том, что представляет собой царь Митридат.

— Чем же занимался Луций Корнелий на ужине у Квинта Цецилия? — полюбопытствовала Юлия.

— Подозреваю, что подлизывался, — брякнул Марий.

— О, Гай Марий, только не это!

— Но почему, Юлия? Я его не осуждаю. Свинка находится — вернее, находился — на вершине славы, которая сейчас определенно превосходит мою. При сложившихся обстоятельствах Луций Корнелий не может примкнуть к Скавру; понимаю также, почему он не может присоединиться к Катулу Цезарю. — Марий вздохнул и покачал головой. — Однако я предрекаю, Юлия, что еще наступит время, когда Луций Корнелий, преодолев все преграды, прекрасно найдет со всеми ними общий язык.

— Значит, он тебе не друг?

— Видимо, нет.

— Не понимаю! Вы с ним были так близки…

— Верно, — неторопливо ответил Марий. — Тем не менее, моя дорогая, не общность взглядов и душевных порывов нас сближала. Цезарь-дед относился к Луцию Корнелию так же, как я: в критической ситуации или при необходимости выполнить важное поручение лучшего соратника не найти. С таким человеком нетрудно поддерживать приятельские отношения. Однако очень сомневаюсь, что Луций Корнелий способен на такую дружбу, какая связывает меня, к примеру, с Публием Рутилием: когда критика принимается с той же готовностью, как и похвалы. Луцию Корнелию недостает умения спокойно сидеть на скамеечке с другом, просто наслаждаясь его обществом. Это противно всей его натуре.

— Какова же его натура, Гай Марий? Я так и не разобралась в нем.

Марий покачал головой и усмехнулся:

— Не только ты — никто! Даже проведя в его обществе столько лет, я не имею о нем достаточного представления.

— Думаю, ты мог бы составить о нем представление, — проницательно сказала Юлия, — просто не захотел. — Она придвинулась к нему ближе. — Во всяком случае, тебе не хочется делиться своими догадками со мной. А вот моя: если кого-то можно назвать его другом, то это Аврелия.

— Это я заметил, — сухо отозвался Марий.

— Только не торопись с заключением, что между ними что-то происходит, ибо это не так. Просто мне сдается, что если Луций Корнелий способен открыть кому-либо душу, то только ей.

— Гм, — промычал Марий, заканчивая таким образом разговор.

Зиму они провели в Галикарнасе, поскольку добрались до Малой Азии слишком поздно, чтобы идти на риск сухопутного путешествия от побережья Эгейского моря до Пессинунта. Они слишком задержались в Афинах, поскольку этот город привел их в восторг, а оттуда отправились в Дельфы, чтобы посетить оракул Аполлона, хотя Марий отказался обращаться к Пифии за пророчествами. Юлия была удивлена этим отказом и потребовала объяснений.

— Нельзя дразнить богов, — был ответ. — Я уже достаточно наслушался пророчеств. Если я опять запрошу откровений о будущем, боги и вовсе от меня отвернутся.

— А про Мария-младшего?

— Все равно нет.

Они также побывали в Эпидавре на ближнем Пелопоннесе, где, воздав должное роскошным сооружениям и замечательным статуям Тразимеда с Пароса, Марий обратился к жрецам бога врачевания Асклепия, славящимся умением толковать сны и лечить от бессонницы. Послушно выпив предложенную настойку и проспав в специальном помещении подле большого храма всю ночь, он так и не смог вспомнить своих снов, так что самое большее, что сумели сделать для него жрецы, — это посоветовать сбросить вес, больше двигаться и не перегружать голову лишними мыслями.

— По-моему, все это шарлатанство, — пренебрежительно махнул рукой Марий, однако преподнес божеству в качестве благодарности дорогой золотой кубок, инкрустированный драгоценными камнями.

— А по-моему, они знают, что советуют, — отозвалась Юлия, устремив взор на его раздавшуюся талию.

Итак, лишь в октябре они отплыли из Пирея на большом корабле, регулярно плававшем из Греции в Эфес. Холмистый Эфес не понравился Гаю Марию, который, поковыляв по тамошним камням, поспешил снова погрузиться на корабль, отправлявшийся на юг, в Галикарнас.

Здесь, в самом, наверное, красивом из всех портовых городов на Эгейском побережье римской провинции Азия, Марий настроился провести зиму, сняв виллу с множеством слуг и ванной с подогреваемой морской водой: несмотря на то что солнце светило целый день, принимать ванну без подогрева было слишком холодно. Могучие стены, башни, крепости, впечатляющие здания — все напоминало Рим и внушало спокойствие, хотя в Риме не было такой замечательной усыпальницы, как Мавзолей, воздвигнутый Артемизией, сестрой-женой почившего правителя Карии Мавсола, безутешной в своем горе.

В конце следующей весны было наконец предпринято паломничество в Пессинунт, хотя Юлия и Марий-младший пытались протестовать — им хотелось провести на море все лето; однако их маленький бунт завершился поражением. В Пессинунт вела одна дорога, которой пользовались и захватчики, и паломники. Она вилась по долине реки Меандр между побережьем Малой Азии и Центральной Анатолией. По ней и отправились Марий и его семейство, не перестававшие восхищаться благоденствием и великолепным обустройством здешних мест. Оставив позади замечательный хрусталь и термальные источники Гиераполя, где окрашивали черную шерсть, закрепляя краску в соляных ваннах, они пересекли громадные, зазубренные горы и, не отдаляясь от Меандра, погрузились в леса дикой Фригии.

Пессинунт, однако, лежал на возвышенности, где вместо лесов зеленели хлебные нивы. Согласно объяснению проводника, храм Великой Матери в Пессинунте, подобно всем великим религиозным святыням, располагал обширными землями и целыми армиями рабов и был так богат, что вполне мог функционировать как полноценное государство. Единственная разница сводилась к тому, что жрецы правили от имени богини и не транжирили скапливающиеся в храме богатства, а направляли их на умножение власти своей неземной повелительницы.

Памятуя о Дельфах, вознесенных на горную вершину, путешественники ожидали увидеть нечто похожее и здесь; велико же было их изумление, когда они обнаружили, что Пессинунт расположен ниже, чем прилежащая к нему равнина, — в известковом ущелье с крутыми стенами. Святилище находилось в северной части ущелья, более узкой и менее плодородной, нежели остальная часть, протянувшаяся далеко на юг; здесь бил из скалы ручей, который впадал далее в большую реку Сангарий. Святилище и храм поражали древностью, хотя многое было возведено уже греками, в их собственном классическом стиле. Огромный храм, построенный на небольшом холме, встречал полукружьем ступеней, на которых скапливались в ожидании встречи со жрецами паломники.

— Наш священный черный камень находится у вас в Риме, Гай Марий, — сказал archigallus Баттак. — Мы добровольно передали его вам, когда он вам понадобился. Вот почему убежавший в Малую Азию Ганнибал не дошел до Пессинунта.

Памятуя о письме Публия Рутилия Руфа насчет посещения Рима Баттаком и его приближенными в годину германской угрозы, Марий был склонен относиться к собеседнику не слишком серьезно. Баттак тотчас подметил это.

— Ты смеешься потому, что я кастрат? — спросил он.

— Я даже не знал, что ты оскоплен! — разинул рот Марий.

— Служитель Кубабы Кибелы не может сохранить признак мужественности, Гай Марий. Даже от ее возлюбленного Аттиса потребовалась та же жертва.

— А я думал, что Аттис был оскоплен из-за его увлечения другой женщиной, — ответил Марий, чувствуя, что от него требуется ответ, но не желая углубляться в дискуссию на столь деликатную тему.

— Ничего подобного! Эта история — изобретение греков. Лишь у нас во Фригии культ сохраняется в первоначальной чистоте, благодаря чему мы поддерживаем общение с богиней. Мы — ее верные почитатели, к нам она явилась из Карчемиша в незапамятные времена.

Жрец спрятался от солнца под портиком огромного храма, откуда сиял теперь золотом и драгоценностями, которыми была расшита его мантия.

Потом они зашли в святилище богини, чтобы Марий мог полюбоваться статуей.

— Чистое золото, — самодовольно сообщил Баттак.

— Ты уверен? — спросил Марий, вспоминая рассказ проводника о том, как изготавливался олимпийский Зевс.

— Совершенно уверен.

Статуя в человеческий рост помещалась на высоком мраморном постаменте; богиня восседала на короткой скамеечке в окружении двух безгривых львов, которых она гладила по головам. Кибела была увенчана высоким, напоминающим корону убором, сквозь тонкое платье проглядывала красивая грудь, вокруг талии обвивался поясок. Позади одного из львов стояли двое малолетних пастушков: один играл на свирели, другой — на большой лире. Рядом с другим львом стоял, опершись на пастушеский посох, возлюбленный Кубабы Кибелы Аттис; голова его была покрыта фригийским колпаком, сдвинутым набок; юноша был одет в рубаху с длинными рукавами, застегнутую на горле, но выставляющую напоказ мускулистый живот; разрез на штанинах спереди скреплялся пуговицами.

— Интересно, — промямлил Гай Марий, не находивший статую красивой, независимо от того, из чего она сделана.

— Но ты не восхищен.

— Дело, наверное, в том, archigallus, что я римлянин, а не фригиец. — Отвернувшись, Марий прошествовал по святилищу обратно к высоким бронзовым вратам. — Почему эта азиатская богиня так озаботилась судьбой Рима? — спросил он.

— Она озабочена этим уже давно, Гай Марий. В противном случае она никогда не согласилась бы отдать Риму свой священный камень.

— Знаю, знаю! Однако мой вопрос пока остается без ответа, — проворчал Марий, с трудом удерживаясь, чтобы не вспылить.

— Кубаба Кибела не объясняет причин своих поступков даже своим жрецам, — ответил Баттак, снова превратившись в ослепительный факел, так как переместился на ступени, залитые солнцем. Там он присел, похлопав по мраморной ступеньке рукой в знак приглашения. — Однако можно высказать предположение, что, по ее разумению, Рим будет наращивать свое могущество по всему миру и наступит день, когда он овладеет Пессинунтом. Вы в Риме уже более столетия почитаете ее как Великую Мать. Из всех ее храмов ваш — ее излюбленный. Святилища в афинском Пирее и в Пергаме, как кажется, далеко не так ей дороги. Думаю, она просто-напросто любит Рим.

— Очень любезно с ее стороны! — в сердцах бросил Марий.

Баттак прикрыл глаза. Вздохнув и поведя плечами, он указал на стену и на плиту, закрывающую круглый колодец.

— А ты сам хотел бы попросить о чем-нибудь богиню?

Марий отрицательно покрутил головой:

— Рявкнуть что-нибудь вниз и ждать, пока тебе ответит чей-то голос? Нет.

— Но так она отвечает на задаваемые ей вопросы.

— Я поклоняюсь Кубабе Кибеле, archigallus, но уже достаточно надоедал богам, требуя от них пророчеств, поэтому было бы неразумно упорствовать и дальше, — объяснил Марий.

— Тогда просто посидим немного на солнышке и послушаем, как поет ветерок, Гай Марий, — предложил Баттак, скрывая разочарование. (А он-то подготовил неглупые ответы…)

— Полагаю, — внезапно прервал молчание Марий, — ты вряд ли знаешь, как мне лучше связаться с царем Понта? Иными словами, есть ли у тебя сведения, где он находится? Я отправил письмо в Амасию, однако так и не дождался ничего похожего на ответ, хотя минуло уже восемь месяцев. Второе мое письмо до него тоже не дошло.

— Он вечно в пути, Гай Марий, — с готовностью ответил жрец. — Вполне возможно, что он просто не был в этом году в Амасии.

— Так что же, царю не передают адресованные ему письма?

— Анатолия — не Рим и даже не Римская территория. Придворные царя Митридата и те не знают, где находится правитель, если он сам не вздумает их уведомить. Впрочем, это редко приходит ему в голову.

— О боги! — вздохнул Гай Марий. — Как же он тогда умудряется управлять царством?

— В отсутствие царя правят его доверенные лица. Это не такое уж сложное дело, поскольку большинство понтийских городов представляют собой типичные эллинские полисы с давней традицией самоуправления. Они просто платят Митридату столько, сколько он попросит. Что до сельских районов, то они не ведают цивилизации и изолированы от остального мира. Понт — страна высоких гор, пролегающих параллельно Эвксинскому морю, поэтому связь между разными ее частями чрезвычайно затруднена. У царя имеется немало крепостей и как минимум четыре столичных города, о которых мне доводилось слышать: Амасия, Синопа, Дастерия и Трапезунт. Как я уже говорил, царь никогда не сидит на месте и не обременяет себя в пути большим количеством придворных. Он также посещает Галатию, Софену, Каппадокию и Коммагену, где правят его родичи.

— Понимаю. — Марий наклонился вперед, сцепив руки между колен. — Из твоих слов явствует, что мне, вероятно, так и не удастся с ним свидеться.

— Это зависит от того, как долго ты намерен пробыть в Малой Азии, — ответил Баттак безразличным тоном.

— Столько, сколько потребуется, чтобы встретиться с понтийским царем. Тем временем я нанесу визит царю Никомеду — он-то, по крайней мере, сидит на одном месте. Потом я вернусь в Галикарнас, чтобы перезимовать. Весной я думаю отправиться в Тарс, а оттуда — в глубь территории, чтобы навестить в Каппадокии царя Ариарата.

Сообщив все это вполне обыденным тоном, Марий перевел разговор на денежные дела храма, к которым проявил немалый интерес.

— Деньги богини бессмысленно просто хранить, не давая им хода, Гай Марий, — начал Баттак. — Мы ссужаем их под большой процент и тем увеличиваем свое богатство. Однако здесь, в Пессинунте, мы не ищем заемщиков, в отличие от некоторых других членов храмовой общины.

— Подобная деятельность Риму неведома, — признался Марий. — Дело, видимо, в том, что римские храмы являются достоянием народа Рима и управляются государством.

— Разве Римское государство не может делать деньги?

— Могло бы, но это привело бы к появлению дополнительных бюрократических учреждений, а Риму бюрократы не больно по душе. Они либо бездельничают, либо неумеренно жадничают. Наше банковское дело принадлежит частным лицам, профессиональным банкирам.

— Могу заверить тебя, Гай Марий, что мы, храмовые банкиры, — настоящие профессионалы, — заявил Баттак.

— А как насчет острова Кос?

— Ты имеешь в виду святилище Асклепия?

— Да.

— О, там — весьма профессиональный подход! — В голосе Баттака прозвучала зависть. — Теперь они в состоянии финансировать целые военные кампании! У них, разумеется, много вкладчиков.

— Благодарю! — произнес Марий, вставая.

Баттак проводил взглядом Мария, спустившегося к живописной колоннаде, возведенной вдоль питаемого горными ручьями потока. Убедившись, что Марий больше не обернется, жрец заторопился к своему дворцу — небольшому очаровательному сооружению, спрятанному в рощице.

Заперевшись у себя в кабинете, он достал письменные принадлежности и начал писать послание царю Митридату:

Судя по всему. Великий Властелин, с тобой намерен встретиться римский консул Гай Марий. Он обратился ко мне с просьбой помочь найти тебя; когда же я не смог его обнадежить, он сообщил, что останется в Малой Азии, пока его встреча с тобой не состоится.

Среди его планов на ближайшее будущее — поездки к Никомеду и Ариарату. Приходится только недоумевать, зачем ему совершать столь трудное путешествие, ведь он уже не очень молод (а точнее, очень немолод). Однако он ясно дал понять, что весной отправится в Тарс, а оттуда — в Каппадокию.

Я нахожу его замечательным человеком, Властелин. Коль скоро ему шесть раз удавалось становиться римским консулом — при всей его прямоте и некоторой грубоватости, — то его не стоит недооценивать. Благородные римляне, с которыми мне доводилось встречаться раньше, были куда тоньше и просвещеннее. Жаль, что мне не пришлось повстречаться с Гаем Марием в Риме, где, играя на противоречиях между ним и остальными, мне удалось бы добиться от него гораздо больше, чем в Пессинунте.

Твой преданный и верный подданный Баттак.

Запечатав письмо и завернув его в тончайшую кожу, Баттак отдал его одному из младших жрецов, поручив срочно доставить в Синопу, где находился в это время царь Митридат.

* * *

Содержание письма не понравилось Митридату. Он принялся жевать губу и так зловеще хмуриться, что те из его придворных, которым надлежало находиться при владыке, но помалкивать, благодарили судьбу за свое положение и жалели Архелая — от него требовалось отвечать, когда царь обращался к нему. Впрочем, сам Архелай как будто не слишком тревожился: двоюродный брат царя и его первый приближенный, он считался скорее другом, нежели слугой и был по-братски предан Митридату.

Однако, несмотря на внешнюю безмятежность, Архелай беспокоился за свою безопасность не меньше, чем все остальные: любому, кто воображает, будто обласкан царскими милостями, он напомнил бы о печальной судьбе другого влиятельнейшего придворного — Диофанта, который тоже приходился царю не столько слугой, сколько другом и, будучи дядей, мог бы сойти за отца родного.

С другой стороны, размышлял Архелай, поглядывая на мужественное и одновременно вздорное выражение на лице царя, от которого его отделяло расстояние вытянутой руки, человеку просто не предоставляется выбора. Царь есть царь, и он волен распоряжаться своими подданными, даже убивать их, когда на него находит подобная блажь. Такое положение вещей обостряло способности людей, вынужденных существовать в непосредственной близости от этого сгустка энергии, капризов, детской непосредственности, незаурядности, силы и скромности. Опыт, полученный в результате успешного выпутывания из бесчисленных ситуаций, чреватых для любого другого непоправимой бедой, только идет ему на пользу. Бури в придворном мире то и дело разыгрывались подобно штормам на Понте Эвксинском — или же исподволь вызревали в голове у царя. Случалось и так, что Митридат начинал карать за давно забытый проступок, совершенный десять лет назад. Царь никогда не прощал обид, истинных и воображаемых, разве что отодвигал расплату на будущее.

— Кажется, мне придется с ним встретиться, — молвил Митридат и добавил: — Не так ли?

Вот и ловушка: что ответить?

— Если на то нет твоей воли, великий царь, то ты не обязан ни с кем встречаться, — с готовностью ответил Архелай. — Однако мне представляется, что Гай Марий — интересный человек.

— В Каппадокии. Следующей весной. Пускай сперва оценит по достоинству Никомеда. Если этот Гай Марий столь замечательный человек, ему не придется по душе Никомед Вифинийский, — решил царь. — И с Ариаратом пускай встречается до меня. Отправь этому жалкому насекомому приказ: пусть предстанет весной в Тарсе перед Гаем Марием и лично проводит римлянина в Каппадокию.

— Армию мобилизовать, как намечено, о великий?

— Конечно. Где Гордий?

— Он должен прибыть в Синопу, прежде чем зимние снегопады закроют перевалы, мой царь, — ответил Архелай.

— Хорошо.

По-прежнему хмурясь, Митридат снова погрузился в чтение письма от Баттака и закусил губу. Ох уж эти римляне! Все время суют нос не в свое дело! Зачем такому знаменитому человеку, как Гай Марий, заниматься судьбами народов Восточной Анатолии? Уж не заключил ли Ариарат с римлянами сделку, чтобы скинуть его, Митридата Евпатора, с престола и превратить Понт в сатрапию Каппадокии?

— Путь мой был слишком долгим и трудным, — проговорил царь, обращаясь к своему кузену Архелаю. — Я не склонюсь перед римлянами!

* * *

И действительно, путь его был долгим и трудным и начался от самого его рождения, поскольку нынешний царь Понта Митридат Евпатор был младшим сыном царя Митридата V и его сестры-жены Лаодики. Родившийся в год таинственной смерти Сципиона Эмилиана, Митридат по прозвищу Евпатор имел старшего брата, названного Митридатом Крестосом — «Помазанным на царство». Царь-отец мечтал о расширении пределов Понта за счет соседей, все равно каких, но предпочтительно — Вифинии, самого давнего и упорного врага его государства.

Сперва представлялось, что Понт оставит за собой наименование «друга и союзника римского народа», заслуженное царем Митридатом IV, оказавшим помощь пергамскому царю Атталу II в его борьбе с вифинийским царем Прусием. Митридат V какое-то время оставался верен этому союзу, отправляя подкрепления римским войскам во время Третьей Пунической войны, а также сражаясь с наследниками пергамского царя Аттала, не пожелавшими выполнить его завещание, по которому все его царство отходило Риму. Но потом Митридат V заполучил Фригию, заплатив римскому проконсулу в Малой Азии Манию Аквилию некую сумму в золоте. Это привело к тому, что Понт лишился наименования «друга и союзника», и с тех пор Рим и Понт враждовали, чему способствовала хитрая политика вифинийского царя Никомеда и происки сенаторов — противников Аквилия в самом Риме.

Невзирая на противодействие Рима и Вифинии, Митридат V продолжал завоевательскую политику: он завлек в свои сети Галатию, а затем добился титула наследника всей Пафлагонии. Однако сестра-жена интриговала против брата-супруга, вынашивая мечту править Понтом самостоятельно. Когда Митридату Евпатору исполнилось девять лет (в то время царский двор находился в Амасии), царица Лаодика умертвила мужа-брата и усадила на трон одиннадцатилетнего Митридата Крестоса. Сама она, разумеется, стала при нем регентшей. В обмен на обещанные Вифинией гарантии незыблемости пределов самого Понта царица отказалась от претензий своего царства на владение Пафлагонией и ушла из Галатии.

Совсем скоро после произведенного матерью переворота Митридат Евпатор, которому тогда еще не исполнилось и десяти, бежал из Амасии, убежденный, что и его ждет смерть: ведь он, в отличие от медлительного и послушного братца Крестоса, слишком напоминал матери убиенного супруга, о чем она все чаще изволила высказываться вслух. Мальчик, оставшись в полном одиночестве, направился не в Рим и не ко двору соседнего монарха, а в горы на востоке Понта, где не стал скрывать от тамошних обитателей своего имени, хоть и упросил их никому не открывать его секрета. Испуганные и одновременно польщенные, местные жители прониклись любовью к члену царской династии, нашедшему убежище в их глуши, и фанатически оберегали его. Перемещаясь из деревни в деревню, юный царевич узнал свою страну так хорошо, как не знал ее ни один отпрыск царственной фамилии; он забирался туда, где цивилизации было очень мало или не было вовсе. Летом он бывал предоставлен самому себе и проводил время, охотясь на медведей и львов, чем завоевал у своих невежественных подданных репутацию смельчака. Он и в самом деле отлично изучил понтийские леса и не сомневался, что они всегда прокормят его: здесь хватало вишен, орехов, диких абрикосов, пряных трав, а также оленей и зайцев.

Жизнь, которую Митридат Евпатор вел на протяжении семи лет в горах Восточного Понта, оказалась более насыщена простыми радостями и нехитрым обожанием простаков-подданных, нежели все, что он испытал впоследствии. Незаметно подрастая под изумрудным пологом лесов, среди рододендронов и акаций, привыкнув к реву водопадов, царевич превратился из мальчика в молодого человека. Первыми его подругами стали девушки из маленьких полудиких деревень; первый его лев был огромным и гривастым: он убил его палицей, уподобившись Гераклу; первый его медведь, прежде чем издохнуть, встал на задние лапы и оказался выше его ростом.

Все Митридаты были рослыми людьми, ибо происходили из германо-кельтских фракийских племен; однако кровь эта была разбавлена персидской кровью придворных царя Дария (может быть, его собственной). Кроме того, за два с половиной века, что Митридаты правили Понтом, они часто вступали в брак с выходцами из сирийской династии Селевкидов — еще одного германо-фракийского царского дома, восходящего к Селевку, полководцу Александра Македонского. Время от времени среди Митридатов появлялись люди хрупкие и смуглые, однако Митридат Евпатор был истинным германо-кельтом. Он вырос очень высоким и настолько широкоплечим, что вполне мог в одиночку унести тушу взрослого медведя-самца; ноги его были настолько мускулисты, что он без труда преодолевал горные перевалы Понта.

В семнадцать лет юноша почувствовал себя достаточно взрослым, чтобы сделать первый ответственный шаг: он послал тайную депешу своему дяде Архелаю, о котором знал, что тот не питает привязанности к царице Лаодике — своей единоутробной сестре и повелительнице. В ходе тайных сходок в горах за Синопой — городом, избранным царицей для постоянного проживания, — вызрел тайный план. Митридат встречался с вельможами, заслуживавшими, по мнению Архелая, доверия, и требовал от них клятвы верности.

Все шло в полном соответствии с планом; Синопа пала, ибо борьба за власть развернулась в ее стенах, а не вне их. Царица, Крестос и придворные, сохранившие им преданность, были взяты без кровопролития; кровь полилась потом — из-под меча палача. Разом погибло несколько дядек, теток и двоюродных братьев и сестер нового правителя. Крестос разделил их участь несколько позже, а царица Лаодика — в последнюю очередь. Митридат, будучи заботливым сыном, поместил матушку в крепостную башню, где — как такое могло случиться? — ее забывали кормить, вследствие чего она умерла голодной смертью. Царь Митридат VI, не покрыв себя позором как матереубийца, стал править единолично. Ему не исполнилось тогда и восемнадцати лет.

Он чувствовал себя всесильным, он намеревался завоевать себе громкое имя, он сгорал от желания сделать Понт сильным государством, превосходящим всех соседей, он мечтал о мировом владычестве, ибо его огромное серебряное зеркало нашептывало ему, что он — необыкновенный царь. Вместо диадемы или тиары он стал носить на голове львиную шкуру, так что на лбу у него красовались львиные клыки, на голове торчали львиные уши, а на грудь свисали тяжелые львиные лапы. Волосы у него были точь-в-точь как у Александра Македонского — золотистые, густые, вьющиеся, поэтому он копировал прическу своего великого предка. Позднее, желая обзавестись дополнительным признаком мужественности, он отрастил бакенбарды — борода или усы считались в эллинизированном мире безвкусицей. Какой разительный контраст по сравнению с Никомедом Вифинийским! Митридат Евпатор! Славный властитель! Мужественный человек, ценитель женщин, огромный, пылкий, страшный, могучий! Таким он видел себя в своем серебряном зеркале и оставался всецело удовлетворен изображением.

Митридат Евпатор женился на своей старшей сестре Лаодике, потом еще на одной, которой симпатизировал, и так далее; в итоге количество жен достигло дюжины, наложниц вообще было не перечесть. Лаодику он провозгласил царицей, однако не уставал повторять, что сей титул сохранится за ней только до тех пор, пока она будет хранить ему верность. Дабы подкрепить это предупреждение делом, он направил посольство в Сирию, откуда ему доставили невесту из царствующей династии Селевкидов — в Сирии как раз случился избыток царевен; жену-сирийку звали Антиохой. Другую его жену звали Низой — она была дочерью каппадокийского принца Гордия; одну из своих младших сестер (ту тоже звали Лаодикой!) он отдал в жены каппадокийскому царю Ариарату VI.

Митридат быстро понял, насколько полезны брачные союзы. Его тесть Гордий замыслил совместно с его сестрой Лаодикой убийство супруга Лаодики, каппадокийского царя, и претворил замысел в жизнь. Рассчитывая на полтора десятилетия регентства, царица Лаодика усадила на трон своего малолетнего сына, провозгласив его царем Ариаратом VII; Каппадокия оказалась в полном распоряжении ее брата Митридата. Потом она не устояла перед кознями вифинийского царя Никомеда и вознамерилась царствовать в Каппадокии единолично, независимо от Митридата и его верного сторонника Гордия. Гордий сбежал в Понт, Никомед присвоил себе титул царя Каппадокии, однако сам остался в Вифинии и позволил своей новой жене Лаодике распоряжаться в Каппадокии по своему усмотрению при условии, что она не станет предлагать дружбу Понту. Такое положение вполне устраивало Лаодику. Однако ее сыну уже исполнилось десять лет, и он, подобно всем юным монаршим отпрыскам на Востоке, стал проявлять царственные наклонности: ему хотелось править! Стычка с матерью поставила его на место, однако он не забыл прежних намерений. Не прошло и месяца, как он объявился при дворе своего дяди Митридата в Амасии; еще через месяц дядя Митридат усадил его на трон в Мазаке, поскольку понтийская армия, в отличие от каппадокийской, постоянно находилась в состоянии боевой готовности. Лаодика была казнена на глазах у безразличного братца; хватка Вифинии на горле Каппадокии безнадежно ослабла. Единственная причина беспокойства Митридата заключалась в том, что десятилетний Ариарат VII, царь каппадокийский, не разрешал Гордию возвратиться домой, резонно объясняя, что он не может приютить убийцу своего отца.

Каппадокийские дела отнимали у молодого понтийского правителя лишь малую часть его времени. В первые годы царствования он направлял свою энергию главным образом на повышение боеспособности и наращивание численности понтийской армии, а также уделял немало внимания состоянию понтийской казны. Несмотря на львиную шкуру на плечах, развитую мускулатуру и молодость, Митридат был еще и мыслителем.

В сопровождении вельмож, приходившихся ему ближайшей родней, — дяди Архелая и Диофанта, а также двоюродных братьев Архелая и Неоптолема, — царь погрузился в Амисе на корабль и совершил путешествие вдоль восточных берегов Понта Эвксинского. Члены экспедиции представлялись греческими купцами, изучающими возможности заключения торговых союзов, и повсюду добивались успеха, поскольку народы, на землях которых они высаживались, из-за своей неучености не могли устоять перед ними. Трапезунт и Риз давно уже платили дань понтийским царям и формально считались частью владений этого государства. Однако позади этих процветающих портов, откуда вывозилось серебро, добываемое в глубине территории, лежала terra incognita.

Экспедиция изучила легендарную Колхиду, где вливаются в море воды реки Фазис: тамошние жители погружали в воду реки руно, чтобы ловить на шерсть крупицы золота, приносимые потоком с Кавказских гор. Путешественники удивленно устремляли взоры на заснеженные пики, вознесшиеся куда выше, чем горы Понта и Армении, и внимательно наблюдали, не покажутся ли потомки амазонок, когда-то обретавшихся в Понте, там, где раскинулась на берегу моря долина Термодона.

Постепенно Кавказские горы становились все менее высокими; перед путешественниками раскинулись равнины скифов и сарматов — многочисленных народов, еще не до конца отказавшихся от кочевого образа жизни; их в некоторой степени приручили греки, основавшие на побережье свои колонии. Это никак не отразилось на их природной воинственности, однако греческие традиции и культура — самое соблазнительное, что предлагали греки, — были переняты.

Там, где береговая линия нарушалась дельтой реки Вардан, корабль с царем Митридатом и его спутниками вошел в огромный, почти со всех сторон отгороженный от основной части моря залив, именуемый Меотидой, и поплыл вдоль его берегов, открыв в его северо-восточной части самую могучую реку в мире — Танаис. До их слуха доносились названия других рек — Ра, Удон, Борисфен, Гипанис, а также легенды о лежащем к востоку огромном море под названием Гирканское, или Каспий.

Повсюду, где греки основали свои торговые фактории, колосилась пшеница.

— Мы бы выращивали еще больше хлеба, будь у нас куда его сбывать, — объяснял этнарх в Синде. — Скифам сразу полюбился хлеб, и они научились обрабатывать землю и выращивать пшеницу.

— Вы еще целое столетие назад продавали зерно нумидийскому царю Масиниссе, — ответил Митридат. — Спрос на зерно имеется. Совсем недавно римляне были готовы платить за него любую цену. Почему вы не ищете рынков сбыта более активно?

— Возможно, — развел руками этнарх, — мы теперь слишком изолированы от мира, лежащего вокруг Внутреннего моря. Кроме того, Вифиния взимает чрезмерно высокие налоги за проход через пролив Геллеспонт.

— По-моему, — заключил Митридат, обращаясь к своим дядьям, — мы должны сделать все, что в наших силах, чтобы помочь этим прекрасным людям.

Изучение баснословно плодородного полуострова, именуемого греками Херсонесом Таврическим, а скифами — Киммерией, предоставило путешественникам еще одно доказательство того, в чем Митридат уже успел убедиться: земли эти просто обязаны принадлежать Понту.

Однако Митридат не являлся умелым полководцем, и ему хватало рассудительности признавать это. На какое-то время он мог увлечься ратным делом, а трусом не был и подавно. Но представление о том, как распорядиться многотысячным войском, не входило в число его сильных сторон, тем более что он почти никогда не пробовал своих сил в этом деле. Организовать кампанию, собрать армии — вот это было ему по душе. Предводительство же войском он был вынужден доверять более квалифицированным военачальникам, нежели он сам.

У Понта имелась, естественно, армия, однако царь не обольщался на ее счет: греки, населявшие прибрежные города, ненавидели ратное дело, а местное население, происходившее от персов, когда-то проживавших к югу и к западу от Гирканского моря, было настолько невежественно, что обучить его воинским премудростям не было ни малейшей надежды. Поэтому Митридату, подобно большинству восточных правителей, приходилось полагаться на наемников, по большей части сирийцев, киликийцев, киприотов и вспыльчивых выходцев из вечно бурлящих семитских государств, расположенных вокруг Мертвого моря в Палестине. Они доблестно сражались и отличались преданностью — при условии достаточной оплаты. Стоило деньгам задержаться хотя бы на один день, они собирали пожитки и отправлялись по домам.

Познакомившись со скифами и сарматами, понтийский правитель решил, что именно эти народы должны в будущем поставлять солдат для его войска: он обучит их бою в пехотных порядках и вооружит по римскому образцу. С такими воинами он сумеет завоевать Анатолию. Сперва, впрочем, предстояло их покорить. Для этого он выбрал своего дядю Диофанта — сына сводной сестры своего отца и вельможи по имени Асклепиод.

Предлогом послужила жалоба синдских и херсонесских греков на набеги сыновей царя Сцилура, создавшего скифское государство Киммерия, устоявшее и после его смерти. Греческим поселенцам в Ольвии и западнее от нее удавалось приучить скифов к земледелию, однако их воинственность от этого не уменьшалась.

«Обратитесь за помощью к понтийскому царю Митридату, — посоветовал лжекупец перед отплытием из Херсонеса Таврического. — Если пожелаете, я могу передать ему ваше письмо».

Диофант, доказавший свой полководческий талант еще при Митридате V, взялся за дело с рвением и уже весной, последовавшей за возвращением Митридата из плавания по Понту Эвксинскому, отплыл с многочисленной и хорошо обученной армией в Херсонес Таврический. Кампания принесла Понту полную победу: сыновья Сцилура потерпели поражение, а с ними — и раскинувшееся в глубине суши Киммерийское царство. Уже спустя год Понт овладел всем полуостровом Херсонес Таврический, обширной территорией роксоланов и греческим городом Ольвия, клонившимся к закату из-за постоянных набегов сарматов и роксоланов. В следующем году скифы предприняли контрнаступление, однако к концу года Диофант покорил восточный берег Меотиды и меотов, правителем которых был царь Сомак, и основал две мощные крепости по обоим берегам Киммерийского Боспора.

Затем Диофант отплыл домой, поручив одному своему сыну, Неоптолему, заниматься делами Ольвии и территорией к западу от нее, а другому сыну, Архелаю, — делами новой понтийской империи в северной части Понта Эвксинского. Задание царя было выполнено с блеском: трофеям не было числа, понтийская армия могла теперь пополниться несметными скифскими ордами, открывались захватывающие дух перспективы для торговли. Обо всем этом Диофант доложил молодому царю, гордо восседающему на троне; молодой же царь, воспылав завистью и убоявшись, велел казнить Диофанта, своего дядю.

Весь понтийский двор содрогнулся; волны страха докатились и до северного побережья Понта Эвксинского, где сыновья убиенного Диофанта забились в безутешном горе и заметались от дурных предчувствий. Впрочем, вскоре они принялись с удвоенной энергией довершать дело, начатое их отцом. Неоптолем и Архелай по морю и по суше прошли вдоль всего восточного побережья моря и заставили покориться Понту все крохотные кавказские царства одно за другим, в том числе богатую золотом Колхиду и земли, лежащие между рекой Фазис и озером Риз.

Малая Армения, именовавшаяся римлянами Армения Парва, не была частью собственно Армении: она располагалась на западе, между морем и обширной горной страной, разделяющей реки Араке и Евфрат. Митридат полагал ее своей, хотя бы по той причине, что ее царь считал своими сюзеренами понтийских, а не армянских царей. Как только восточное и северное побережье Понта Эвксинского формально и фактически перешло к нему, Митридат вторгся в Малую Армению, самостоятельно возглавив войско, ибо на сей раз был уверен, что его личное участие решит все дело. Он не ошибся: стоило ему въехать в городок Зимару, именовавшийся столицей, как население кинулось к нему с распростертыми объятиями; царь Малой Армении Антипатор склонился перед ним как униженный проситель. Впервые в жизни Митридат почувствовал себя победоносным полководцем; неудивительно, что он проникся к Малой Армении особенным чувством. Восхитившись заснеженными горами, бурными водопадами и удаленностью этой страны от остального мира, он решил, что именно здесь будет хранить свою разбухающую казну. Повеления царя, как всегда, были выполнены точно: на вершинах крутых скал, омываемых снизу ревущими горными потоками, взлетели ввысь крепости-хранилища. Целое лето ушло у царя на поиск наиболее подходящих ущелий. Начинание поражало размахом: общее число цитаделей достигло семидесяти, и молва о богатстве царя прокатилась по всей земле, добравшись до Рима.

Итак, еще не достигнув тридцати, но уже став властелином обширнейшей империи, хранителем несметных богатств, верховным главнокомандующим дюжины армий, состоявших из скифов, сарматов, кельтов и меотов, и отцом целого выводка сыновей, царь Митридат VI отправил в Рим посольство, которому надлежало выяснить, может ли он получить титул «друга и союзника римского народа». Произошло это в тот год, когда Гай Марий и Квинт Лутаций Катул Цезарь разбили последние силы германцев при Верцеллах, поэтому сам Марий получил весть о переговорах из третьих рук — через письма, которые отправлял ему Публий Рутилий Руф. Вифинийский царь Никомед немедленно обратился в Сенат с жалобой: никак невозможно именовать «друзьями и союзниками римского народа» сразу двух царей, если они постоянно враждуют между собой. Никомед напоминал, что лично он никогда не нарушал клятвы верности Риму — с тех самых пор, как взошел на вифинийский престол более полувека назад. Вторично выбранный народным трибуном Луций Апулей Сатурнин встал на сторону Вифинии, так что деньги, выплаченные послами Митридата нуждающимся сенаторам, пропали даром. Посольство Понта вернулось домой несолоно хлебавши.

Такое развитие событий опечалило Митридата. Сначала он поверг свой двор в ужас, бегая по залу, изрыгая проклятия и страшные угрозы в адрес Рима и всего к нему относящегося. Далее он впал в транс, испугавший придворных еще пуще, и просидел не один час в одиночестве на своем троне, покрытом львиной шкурой, усиленно хмуря брови. Наконец, коротко переговорив с царицей Лаодикой, коей надлежало управлять государством в его отсутствие, он оставил Синопу, куда не совал после этого носа более года.


[Карта "Завоевания Митридата 113–100 гг. до н. э."][4]


Путь Митридата лежал изначально в Амасию, первую понтийскую столицу, облюбованную его предками, где были похоронены в вырубленных в скале могилах прежние цари. Он днями и ночами бродил по коридорам дворца, не обращая внимания на боязливых слуг и соблазнительные мольбы двух своих жен и восьми наложниц, постоянно там проживавших. Затем, подобный внезапной буре, зарождающейся в горных теснинах и там же стихающей, царь Митридат присмирел и стал обдумывать свои дальнейшие действия. Он обошелся без вызова из Синопы придворных и без поездки в Зелу, где квартировала армия; вместо этого он обратился к вельможам, обретавшимся непосредственно в Амасии, с повелением выставить тысячу первоклассных солдат. Его величество все очень хорошо продумал и отдал приказ настолько непререкаемым тоном, что никто не посмел возражать. Отправившись в Анкиру, крупнейший галатийский город, в сопровождении всего одного стража, царь значительно опередил свое войско. Но еще раньше он отправил вперед вельмож, приказав собрать в Анкире всех племенных вождей Галатии, дабы те выслушали заманчивые предложения, с коими к ним собирается обратиться понтийский царь.

Галатия была диковинной землей, кельтским аванпостом на субконтиненте, населенным потомками персов, сирийцев, германцев и хеттов. Все они, за исключением сирийцев, были белокуры и светлокожи, однако все равно не так светловолосы, как кельтские переселенцы, ведущие свое происхождение от галльского царя Бренна. Уже почти два столетия они занимали значительный по размерам плодородный участок анатолийской земли, ведя свойственный галлам образ жизни и не перенимая культуру окружающих их народов. Даже внутриплеменные связи были у них незначительными: они обходились без верховного правителя, поскольку не намеревались сбиваться в кучу для территориальных захватов. Какое-то время эти кельты, впрочем, признавали понтийского царя Митридата V своим сюзереном, однако это превратилось в чистую формальность, не принесшую никаких выгод ни им самим, ни Митридату V, поскольку кельты отказывались платить подати, а царю так ничего и не удалось с них потребовать. С этими людьми нельзя было шутить: они были галлами, то есть превосходили неумолимостью фригийцев, каппадокийцев, понтийцев, вифинийцев, ионийских или дорийских греков.

Вожди всех трех галатийских племен съехались в Анкиру, созванные Митридатом, предвкушая обещанное богатое пиршество. Им не хотелось думать о предстоящей военной кампании, чреватой не только трофеями, но и увечьями. Митридат дожидался их в Анкире, которая больше смахивала в те времена на деревню. Он собрал по пути из Амасии все яства и вина, на которые у него хватило денег, и закатил галатийским вождям такой пир, какого они и представить себе не могли. Один только вид пиршественных столов успокоил их, а потом, объевшись и опившись, они окончательно утратили бдительность и впали в непозволительное благодушие.

И вот, когда они возлежали среди остатков невиданного пиршества, храпя в хмельной дреме и икая от обжорства, тысяча специально отобранных воинов Митридата бесшумно окружила их и перебила всех до одного. Только когда последний из вождей галатийских кланов испустил дух, царь Митридат соизволил сойти с величественного трона, возвышавшегося во главе стола, на котором он до сей поры восседал, перекинув ногу через ручку, покачивая носком сандалии и наблюдая за устроенной им бойней с особым любопытством.

«Сожгите их, — было его последнее повеление, — а пеплом засыпьте их кровь. В будущем году здесь вырастут великолепные хлеба. Ничто не делает почву такой плодородной, как кровь и кости».

Засим он провозгласил себя царем Галатийским, ибо ему уже никто не мог сопротивляться, если не считать лишенных вождей и рассеянных галлов.

После этих событий Митридат бесследно исчез. Даже самые приближенные придворные не знали, куда подевался правитель и что он замышляет. Он лишь оставил им письмо, в котором повелевал навести порядок в Галатии, возвратиться в Амасию и поручить царице, оставшейся в Синопе, назначить сатрапа для управления новой понтийской территорией — Галатией.

Обрядившись заурядным купцом и взгромоздившись на бурую лошаденку, Митридат в сопровождении трусившего на ослике молодого и весьма недалекого раба-галата, даже не имевшего представления о том, кто его хозяин, направился в Пессинунт. Там, в святилище Великой богини Кубабы Кибелы, он открыл Баттаку, кто он такой, и привлек верховного жреца на свою службу, получая от него многие полезные сведения. Из Пессинунта царь проследовал по долине реки Меандр в римскую провинцию Азия.

Путь его лежал через города Карии. Грузный восточный купец, отличающийся неуемным любопытством, но не слишком распространяющийся о своей торговле, он торопился из города в город, то и дело поколачивая своего тупицу-раба, все замечая и мотая на ус. Он не брезговал трапезой в компании других купцов на постоялых дворах, бродил по базарам, вступая в беседу с любым, кто мог утолить его любопытство, шатался по набережным в эгейских портах, тыкая пальцем в тяжелые тюки и принюхиваясь к запечатанным амфорам, флиртовал с деревенскими красавицами и щедро вознаграждал их, когда они дарили ему утехи, вслушивался в рассказы о богатствах, накопленных в святилищах Асклепия на Косе и в Пергаме, Артемиды в Эфесе, а также о несметных сокровищах Родоса.

Из Эфеса он повернул на север, посетил Смирну и Сарды и в конце концов прибыл в Пергам, столицу римского наместника. Расположенный на вершине горы, город сиял, как шкатулка с драгоценностями. Здесь царь впервые получил возможность лицезреть настоящее римское войско, представленное небольшим отрядом, охраняющим наместника. В Риме полагали, что провинция Азия не подвергается риску нападения, поэтому солдаты для отряда набирались из местных вспомогательных войск. Митридат пристально наблюдал за всеми восьмьюдесятью воинами, подмечая, как тяжелы их доспехи, как коротки мечи, как малы наконечники копий, как слаженно они маршируют, несмотря на смехотворность обязанностей, которые им приходилось выполнять. Здесь же ему впервые довелось любоваться тогой с пурпурной оторочкой — ее носил сам наместник. Сия особа, сопровождаемая ликторами в малиновых туниках, каждый из которых нес на левом плече фасции — ибо наместник имел полномочия приговаривать виновных в преступлениях к смерти, — казалось, смотрит именно на него, Митридата, как он ни пытался смешаться с людьми в скромных белых тогах. Последние, как выяснилось, были публиканами — откупщиками, собиравшими в провинциях налоги. Судя по тому, с какой важностью они шествовали по отлично спланированным улицам Пергама, они считали вершителями судеб провинции не Рим, а самих себя.

Митридат и помыслить не мог, чтобы завязать беседу с этими высокопоставленными особами, такими занятыми, преисполненными сознания собственной значимости — слишком важными, чтобы уделить время какому-то купцу. Он просто примечал их, тем более что это было совсем нетрудно, поскольку вокруг них неизменно сновали прислужники и писцы, и потом узнавал все, что ему требовалось, в пергамских тавернах, за дружеской беседой, которую уж никак не могли подслушать откупщики.

«Они сосут из нас все соки». Эти слова он слышал столь часто, что был склонен принимать их за истину, а не просто за ворчание богачей, намеренно скрывающих свой достаток, как это делали богатые земледельцы и владельцы торговых монополий.

— Как это так? — спрашивал он сперва по неведению, но всякий раз слышал: «Где ты был все те тридцать лет, что минули после смерти отца Аттала?»

Пришлось сочинить историю о длительных скитаниях вдоль северных берегов Понта Эвксинского, тем более что, вздумай кто-нибудь выспрашивать его об Ольвии или Киммерии, он вполне был способен удовлетворить даже самое острое любопытство.

— В Риме, — растолковывали ему, — двое наивысших чиновников именуются цензорами. Цензор — выборная должность (не странно ли?); до этого цензор должен побыть консулом, чтобы любому было ясно, что это за важная персона. В любой нормальной греческой общине государственными делами ведают государственные служащие, а не люди, которые год назад командовали армиями. Иначе в Риме, где цензоры — полные невежды по части хозяйства. Однако они держат под контролем решительно все государственные дела и на протяжении пяти лет заключают от имени государства все контракты.

— Контракты? — переспрашивал восточный деспот, непонимающе хмурясь.

— Контракты. Самые обыкновенные, но с той особенностью, что это — контракты между компаниями и римским государством, — ответил пергамский купец, которого угощал Митридат.

— Боюсь, я слишком долго пробыл в краях, где делами вершат одни цари, — объяснял царь. — Разве у римского государства нет слуг, которые следили бы за порядком?

— Только магистраты: консулы, преторы, эдилы и квесторы, и все они пекутся лишь об одном — чтобы пополнялась римская казна. — Пергамский купец усмехнулся. — Естественно, дружище, на самом деле чаще всего главная их забота состоит в том, чтобы набить собственную мошну!

— Продолжай! Это так интересно!

— Во всех наших бедах виноват Гай Гракх.

— Один из братьев Семпрониев?

— Он самый, младший. Он провел закон, согласно которому налоги в Азии собирают компании из специально обученных людей. Таким образом, полагал он, римское государство будет исправно получать свою долю, не имея на содержании специальных сборщиков налогов. Из этого его закона и вылупились наши азиатские публиканы, которые выколачивают из нас налоги. Римские цензоры объявляют соискателям контрактов условия, устанавливаемые государством. Что касается налогов, уплачиваемых провинцией Азия, то они объявляют количество денег, которое должно поступать в казну ежегодно на протяжении пятилетнего срока, а не сумму налоговых поступлений от провинции Азия. Сумму налогов определяют сами налоговые компании, а им надо сперва получить личную прибыль, а уж потом выплатить казне предусмотренную контрактом сумму. Вот и сидит туча счетоводов, вооруженных счетами, определяя, сколько денежек можно выжимать из провинции в год на протяжении пяти лет; только потом заключаются контракты.

— Прости мне мою тупость, но какое значение имеет для Рима сумма контракта, раз государство уже сообщило подрядчикам, сколько денег намерено получить?

— Ну, эта сумма, друг мой, — строгий минимум, на который готова согласиться казна. Получается следующее: каждая компания публиканов предлагает сумму, значительно превышающую этот минимум, чтобы завоевать расположение казны, естественно, предусматривая немалый барыш для себя!

— Теперь понимаю, — кивнул Митридат, пренебрежительно фыркая. — Контракт заключается с той компанией, которая обещает наибольшую прибыль.

— Совершенно верно.

— Однако на какую сумму заключается контракт: только ли на ту, что должна быть передана казне, или на все деньги, включая этот самый немалый барыш?

— Только на ту, что уплачивается государству, дружище! — усмехнулся купец. — То, сколько компания оставит себе, касается ее одной, и, можешь мне поверить, цензоры не задают лишних вопросов. Контракт заключается с компанией, пообещавшей казне наибольшую отдачу.

— А случается ли, чтобы цензоры заключали контракт с компанией, предложившей меньше, чем другая, обещающая максимум?

— На моей памяти такого не случалось.

— Скажи мне, прогнозы этих компаний — остаются ли они в рамках разумного или же чересчур оптимистичны? — Задавая вопрос, Митридат заранее знал ответ.

— А сам ты как думаешь? Публиканы, делая свои оценки, опираются на данные, получаемые в саду Гесперид, а не в Малой Азии Атталы! Стоит нашему производству хоть немного упасть, как публиканов охватывает паника: как же, сумма, которую они подрядились уплатить казне, грозит превысить реальный сбор! Если бы они, заключая контракты, оперировали реальными цифрами, всем было бы только лучше. А так, чтобы заплатить налоги, мы должны не потерять ни одного зернышка в амбарах, сохранить всех овец и приплод при ягнении, продать все амфоры с вином, все коровьи шкуры, все меры оливок, все до последней нитки, и если мы этого не сделаем, сборщики налогов начнут выжимать нас, как белье после стирки, — с горечью растолковывал купец.

— Как именно они вас притесняют? — полюбопытствовал Митридат, который не заметил в провинции ни единого армейского лагеря.

— Призывают киликийских наемников из районов, где голодают даже выносливые киликийские овцы, и предоставляют им полную свободу распускать руки. Я видел, как целые области продавались в рабство, до последней женщины и ребенка, независимо от возраста. Видел, как в поисках денег перекапывались поля и сносились дома. Друг мой, если бы я поведал тебе обо всем, что вытворяют сборщики налогов, ты залился бы слезами! Конфисковывается весь урожай, за исключением самой малости, потребной для пропитания земледельца и его семьи и следующего сева, из стада забирают ровно половину поголовья, лавки и склады подвергаются ограблению. Хуже всего то, что люди, боясь таких бед, привыкают врать и жульничать: ведь в противном случае они вообще всего лишатся.

— И все эти собирающие налоги публиканы — римляне?

— Римляне или италики, — сказал купец.

— Италики… — задумчиво протянул Митридат, сожалея о том, что провел целых семь лет жизни, скрываясь в понтийских чащобах; пустившись в путешествие, он раз за разом убеждался, что ему недостает образованности, особенно в области географии и экономики.

— В общем-то, это те же римляне, — снова пустился в объяснения купец, который тоже не видел слишком большой разницы. — Они — выходцы из окрестностей Рима, называемых Италией. Стоит им сойтись вместе, как они переходят на латынь, вместо того чтобы взяться за ум и поговорить по-гречески. Все они обряжаются в бесформенные туники, какие постыдился бы напялить последний пастух, — не имеющие ни одной складки, которая придала бы им изящества. — Купец хвастливо указал на собственную тунику, полагая, что ее покрой льстит его тщедушной фигурке.

— А носят ли они тоги? — осведомился Митридат.

— Иногда. По праздникам, а также в тех случаях, когда их вызывает к себе наместник.

— И италики тоже?

— Чего не знаю, того не знаю, — пожал плечами купец. — Наверное.

Подобные беседы оказывались для Митридата исключительно полезными; на него раз за разом изливали ненависть к публиканам и их наймитам. В провинции Азия существовало еще одно процветающее занятие, на которое также наложили лапу римляне: то было ростовщичество — под такие чудовищные проценты, на которые, казалось бы, не должен соглашаться ни один уважающий себя должник и которых не должен взимать ни один кредитор, если только он не людоед. Как выяснил Митридат, ростовщики, как правило, состояли на службе у собирающих налоги компаний, хотя последние не входили с ними в долю. Митридат пришел к заключению, что для Рима его провинция Азия — жирная курица, которую он ощипывает, не проявляя к ней иного интереса. Они наезжают сюда из Рима и его окрестностей, носящих название Италия, грабят население, а потом возвращаются домой с туго набитыми кошельками, совершенно безразличные к бедам тех, кого они притесняют, — народам дорийской, эолийской и ионийской Азии. Как их за это ненавидят!

После Пергама царь отправился в глубь территории, мало интересуясь областью под названием Троада, и очутился на южном побережье Пропонтиды, подле Кизика. Отсюда он пустился вдоль берега Пропонтиды в процветающий вифинийский город Прусу, раскинувшийся на склоне огромной заснеженной горы, именуемой Мисийским Олимпом. Обратив внимание на отсутствие у местного населения какого-либо интереса к интригам их восьмидесятилетнего царя, Митридат проследовал дальше, в столицу Никомедию, где помещался двор престарелого правителя. Этот город тоже оказался зажиточным и многолюдным; на самом высоком холме, на акрополе, возвышались святилище и дворец.

В этой стране Митридату, разумеется, грозили опасности: ведь на улицах Никомедии была вполне вероятной встреча с человеком, который узнает его, будь то жрец богини-матери Ма или богини судьбы Тихи — или просто путешественник из Синопы. По этой причине Митридат предпочел поменьше высовывать нос со зловонного постоялого двора, расположенного вдали от городского центра, а при редких вылазках тщательно закутывался в плащ. Ему хотелось одного: проникнуться настроением здешнего народа, измерить температуру его преданности царю Никомеду и определить, насколько яростно местный люд станет сражаться в нескорой еще войне против царя понтийского.

Остальная часть зимы прошла у Митридата в скитаниях между Гераклеей на вифинийском побережье Понта Эвксинского и самыми заброшенными краями Фригии и Пафлагонии, где его живое любопытство вызывало все — от состояния дорог, больше смахивающих на тропы, до того, имеются ли там открытые пространства, пригодные для занятия земледелием, и насколько образованно население.

В начале лета царь возвратился в Синопу, чувствуя себя могущественным, отомщенным и полным блеска. Сестра и жена Лаодика встретила его радостным лепетом, а вельможи — чрезмерным спокойствием. Дяди Архелай и Диофант были мертвы, кузены Неоптолем и Архелай находились в Киммерии. Подобное положение дел напомнило царю о его уязвимости. Это лишило его триумфаторского настроения и заставило подавить желание, водрузившись на троне, побаловать подданных подробным повествованием о путешествии на запад. Вместо этого царь, одарив всех мимолетной улыбкой, переспав с Лаодикой (при этом вынудив ее оглашать дворец отчаянными криками) и обойдя всех своих сыновей и дочерей, а также их матерей, затих, ожидая развития событий. Что-то происходило, в этом он не сомневался. Митридат решил не говорить ни слова о своем длительном и загадочном отсутствии и не делиться ни с кем планами на будущее, пока не выяснится, что на самом деле творится в столице.

Вскоре перед ним — среди ночи — предстал его тесть Гордий, прижимающий палец к губам в призыве не издавать ни звука и объясняющий жестами, что им надо как можно быстрее встретиться на дворцовых укреплениях. Было полнолуние, в воздухе разливалось серебряное мерцание, по морю бежала мелкая рябь, тени казались чернее провалов бездонных пещер, а луна изо всех сил старалась подражать солнцу, но оставалась лишь блеклой пародией на дневное светило. Город, выросший на косе, связывающей берег со скалой, на которой громоздился дворец, мирно спал, не видя снов; человеческое жилье окружали зловещие крепостные стены, подобные оскаленным клыкам.

Царь и Гордий встретились между двумя башнями и, стараясь спрятаться от чужих глаз, заговорили так тихо, что голоса их не разбудили бы и прикорнувших в бойницах птиц.

— Лаодика не сомневалась, что уж на сей раз ты не вернешься, властелин, — начал Гордий.

— Вот как? — бесстрастно проговорил царь.

— Три месяца тому назад она завела любовника.

— Кто он?

— Фарнак, твой двоюродный брат, повелитель.

А Лаодика не глупа! Не просто первый встречный, а один из немногих мужчин в роду, имеющих основания надеяться взойти на понтийский престол, не опасаясь свержения каким-нибудь повзрослевшим царским отпрыском. Фарнак приходился сыном брату Митридата V и его же сестре. Он был чистокровным претендентом на престол со стороны обоих родителей — безупречная кандидатура!

— Она думает, что я останусь в неведении, — проговорил Митридат.

— Скорее полагает, что те, кто знает, побоятся проговориться, — сказал Гордий.

— Тогда почему не убоялся ты?

Гордий улыбнулся, блеснув в лунном свете зубами.

— Мой царь, тебе нет равных! Я понял это в то мгновение, когда впервые увидел тебя.

— Ты будешь вознагражден, Гордий, это я тебе обещаю. — Царь оперся о стену и задумался. Наконец он произнес: — Очень скоро она попытается прикончить меня.

— Согласен, повелитель.

— Сколько у меня в Синопе верных людей?

— Полагаю, гораздо больше, чем у нее. Но она — женщина, мой царь, а значит, превзойдет в жестокости и бесчестии любого мужчину. Кто же станет доверять ей? Те, что пошли за ней, надеются, что будут осыпаны милостями, но ожидают их скорее от Фарнака. Думаю, они ждут, что Фарнак, усевшись на трон, убьет ее. Однако большинство придворных устояло против ее уговоров.

— Отлично! Поручаю тебе, Гордий, предупредить верных мне людей о том, что происходит. Пусть будут наготове в любое время дня и ночи.

— Что ты думаешь предпринять?

— Пусть эта свинья попробует убить меня! Я знаю ее, она ведь моя сестра. Она не прибегнет к кинжалу или стреле, выпущенной из лука. Яд — вот ее оружие! Причем не из тех ядов, что убивают сразу: ей захочется причинить мне побольше страданий.

— О, повелитель, молю тебя: позволь немедля схватить ее и Фарнака! — страстно зашептал Гордий. — Яд — столь вероломное средство! Вдруг, невзирая на все предосторожности, она обманом вынудит тебя проглотить болиголов или подложит в твое ложе гадюку? Прошу, дай мне схватить их без промедления! Так будет проще.

Но царь лишь покачал головой:

— Мне необходимы доказательства, Гордий. Пускай попытается меня отравить. Пускай прибегнет к ядовитому растению, грибу или рептилии, наилучшим образом отвечающей ее наклонностям, пусть покусится на меня.

— Царь, царь! — в ужасе вскричал Гордий.

— Беспокоиться совершенно не о чем, Гордий. — Спокойствие Митридата оставалось непоколебимым, в голосе его не чувствовалось страха. — Никто, даже Лаодика, не знает, что за те семь лет, когда я скрывался от материнской мести, я приобрел невосприимчивость к любым ядам, какие только известны людям, а также к тем, о которых пока неведомо никому, кроме меня. Я — величайший в мире знаток ядов и могу заявить об этом без ложной скромности. Думаешь, все покрывающие меня шрамы нанесены оружием? Нет, я наносил их себе сам, дабы обрести уверенность, что ни одному из моих родичей не удастся избавиться от меня простейшим способом — с помощью яда.

— И все это — в столь юном возрасте!

— Лучше остаться живым, чтобы дожить до старости, — вот мой девиз! Меня никто не сможет лишить трона!

— Но как же ты добился невосприимчивости к ядам, государь?

— Возьмем для примера египетскую кобру, — начал объяснять царь, питавший пристрастие к этой теме. — Она представляет собой широкий белый капюшон и маленькую зловредную головку. Я собирал их в коробку, чтобы они кусали меня, но начинал с самых маленьких. Так я дошел до огромной — чудовища невероятной длины и толщиной с мою руку. Сколько она ни кусала меня, плохо мне не становилось! Так же я поступал с гадюками и гюрзами, скорпионами и тарантулами. Потом я перешел на яды: болиголов, аконит, мандрагора, толченые вишневые косточки, смеси из горьких ядов и корней, самые страшные грибы, в том числе мухоморы, — да, Гордий, я все перепробовал! Я начинал с мельчайших капелек и постепенно увеличивал дозу, пока не дошел до состояния, когда даже полная чаша смертоносного яда не стала для меня совершенно безвредной. Я до сих пор поддерживаю эту невосприимчивость к ядам: продолжаю их принимать и подвергаться змеиным укусам. Не брезгую и противоядиями. — Митридат тихонько рассмеялся. — Так что пусть Лаодика покажет, на что способна! Убить меня ей все равно не удастся.

Покушение не заставило себя ждать. Это произошло на торжественном пиршестве в честь благополучного возвращения царя. Был приглашен весь двор, поэтому пришлось освободить и заставить ложами большую тронную залу; стены и колонны украсили гирляндами цветов, а пол усыпали лепестками. На пиру играли лучшие музыканты Синопы, труппа странствующих греческих актеров представляла Эврипидову «Электру»; из Амиса, что на берегу Понта Эвксинского, была приглашена знаменитая танцовщица Анаис Низибская.

В былые времена понтийские правители усаживали гостей за столы, подобно своим фракийским предкам. Однако впоследствии и здесь восторжествовала греческая традиция возлежать на пиру, поскольку это позволяло понтийцам воображать себя законченными продуктами греческой культуры, полностью эллинизированными монархами.

Насколько тонок на самом деле этот культурный слой, стало видно с первой же минуты: придворные, едва войдя в тронную залу, простирались перед своим повелителем ниц. Дополнительное свидетельство последовало совсем скоро, когда царица Лаодика с неотразимой улыбкой протянула царю золотой скифский кубок, предварительно лизнув его край своим ярко-красным язычком.

— Выпей из моего кубка, муж мой, — мягко, но настойчиво произнесла она.

Митридат без всяких колебаний сделал такой большой глоток, что содержимое кубка сразу уменьшилось наполовину; затем поставил кубок на стол у ложа, которое делил с Лаодикой. Однако последний глоток вина он задержал во рту и теперь пытался получше распробовать, не спуская с сестры своих изумрудно-зеленых, с карими крапинками, глаз. Потом он нахмурился, но не грозно: то была скорее гримаса задумчивости, быстро сменившаяся широкой улыбкой.

— Dorycnion! — радостно произнес он.

Царица сделалась белой, как полотно. Придворные остолбенели: слово было произнесено во весь голос и пронеслось над притихшими гостями, как удар бича.

Царь покосился влево.

— Гордий! — позвал он.

— Что угодно моему повелителю? — спросил Гордий, проворно покидая свое ложе.

— Подойди и помоги мне.

Лаодика была на четыре года старше брата, но очень походила на него внешностью. Этому не приходилось удивляться, так как в их династии братья часто женились на родных сестрах, и сходство переходило из поколения в поколение. Царица была женщина крупная, но хорошо сложенная. Она весьма заботилась о своей внешности: волосы ее были уложены по греческой моде, зеленовато-карие глаза подведены стибиумом, щеки нарумянены, губы накрашены, а ноги и руки имели бурый оттенок от хны. Ее лоб пересекала широкая белая лента диадемы, концы которой струились по плечам. Лаодика выглядела совершенной царицей и намеревалась стать ею.

Но вот она прочла на лице брата свою судьбу и изогнулась, чтобы вскочить с ложа. Однако сделала это недостаточно стремительно: он успел схватить ее за руку и потянул назад; мгновение — и вот уже она полусидит-полулежит у брата на руках. Гордий был тут как тут: он опустился на одно колено по другую сторону от нее с уродливой гримасой торжества. Он знал, какую награду попросит у царя: чтобы его дочь Низа, младшая царская жена, была провозглашена царицей, а ее сын Фарнак — наследником престола вместо сына Лаодики Махара.

Лаодика беспомощно взирала на четверых придворных, которые подвели ее возлюбленного Фарнака к царю, бесстрастно взиравшему на него. Потом царь вспомнил о ней.

— Я не умру, Лаодика, — промолвил он. — Представляешь, эта гадость не вызвала у меня даже тошноты. — Он улыбнулся, откровенно забавляясь. — Зато для того, чтобы убить тебя, яду осталось более чем достаточно.

Схватив Лаодику за нос пальцами левой руки, царь запрокинул ей голову, и она, задохнувшись, судорожно разинула рот, поскольку ужас лишил ее способности бороться за жизнь. Царь понемногу перелил содержимое прекрасного скифского кубка ей в горло, заставляя Гордия зажимать женщине рот после каждой порции и ласково поглаживая ей шею, чтобы облегчить глотание. Лаодика не сопротивлялась, полагая борьбу за жизнь ниже своего достоинства: представители рода Митридатов не боятся смерти, особенно в результате попытки завладеть престолом.

Опорожнив кубок, Митридат старательно уложил сестру на ложе, чтобы возлюбленный мог наблюдать за ее страданиями.

— Не вздумай вызвать у себя рвоту, Лаодика, — любезно предупредил ее царь. — Иначе я заставлю тебя выпить все это вторично.

Зал замер в ошеломленном ожидании. Сколько времени оно продолжалось, никто потом не смог бы сказать, кроме самого царя, однако никому и в голову не пришло обратиться к нему с подобным вопросом.

Взирая на своих придворных, царь обратился к ним с поучительной речью, напоминая в этот момент учителя философии, наставляющего подопечных. Для всех присутствующих познания царя в области ядов оказались неожиданностью: молва об этой стороне его личности была обречена на то, чтобы стремительно облететь все Понтийское царство и проникнуть в сопредельные страны; благодаря уточнениям Гордия слова «Митридат» и «яд» навеки приобрели неразрывную связь и вошли в легенду.

— Царица, — разглагольствовал царь, — не могла выбрать ничего лучше, чем dorycnion, именуемый египтянами trychnos. Полководец Александра Великого Птолемей, которому в дальнейшем было суждено стать царем египетским, привез это растение из Индии, где оно, по рассказам, достигает высоты настоящего дерева, тогда как в Египте не превосходит размером куст; листья его походят на листья полыни. Оно, а также aconiton — непревзойденные яды. Глядя на умирающую царицу, вы заметите, что она будет оставаться в сознании, пока не испустит дух. Личный опыт позволяет мне утверждать, что при этом все чувства ее обострятся, и она будет взирать на мир с гораздо большей проницательностью, нежели в обычном состоянии. Кузен Фарнак, смею тебя уверить, что каждый удар твоего сердца, малейший трепет твоих ресниц, каждый твой вздох, когда ты будешь сострадать ее мучениям, она будет воспринимать, вбирать в себя куда острее, чем когда-либо прежде. Как жаль, что она больше не сможет вобрать тебя в себя в буквальном смысле, не правда ли? — Покосившись на сестру, он удовлетворенно кивнул. — Смотрите, начинается!

Лаодика не сводила лихорадочного взора с Фарнака, который стоял в окружении стражников, уперев глаза в пол. Никому из присутствующих не суждено было забыть этот ее взгляд, хотя многие и пытались: здесь были и страх, и ужас, и восторг, и печаль — богатейшая, постоянно меняющаяся гамма чувств. Она ничего не говорила, ибо просто не могла произнести ни слова; ее губы медленно растянулись, обнажив крупные желтые зубы, шея и спина изогнулись, да так сильно, что она уперлась затылком в колени с обратной стороны; тело ее начали сотрясать судороги, становившиеся все чаще и сильнее, пока все тело не забилось о ложе.

— У нее припадок! — сипло произнес Гордий.

— Именно, — пренебрежительно отозвался Митридат. — И припадок этот ее прикончит, вот увидишь.

Он наблюдал за сестрой с подлинно клиническим интересом, поскольку неоднократно подвергался сходным приступам той же силы, однако ни разу не имел удовольствия любоваться этим зрелищем в своем большом серебряном зеркале.

— Я питаю надежду, — сообщил он присутствующим, наблюдающим вместе с ним за конвульсиями Лаодики, — создать универсальное противоядие, магический эликсир, способный излечить от отравления любым ядом, будь он растительного, животного, рыбного или минерального происхождения. Для этого я ежедневно выпиваю состав, включающий не менее сотни различных ядов, иначе моя невосприимчивость к ядам непозволительно ослабеет. После этого я выпиваю состав из сотни противоядий. — Обращаясь к Гордию, он добавил: — В противном случае мне становится несколько не по себе.

— Вполне понятно, властелин, — прокаркал Гордий, которого била такая сильная дрожь, что он опасался, как бы царь не заметил этого.

— Осталось недолго, — бросил Митридат.

Он не ошибся. Судороги Лаодики становились все страшнее, ее едва не завязывало узлом. В глазах же по-прежнему горело сознание; когда они наконец устало закрылись, все поняли, что наступила смерть. Она так и не взглянула на брата — потому, возможно, что судороги начались в тот момент, когда она смотрела на Фарнака, а потом ее воле уже не подчинялись даже мускулы, управляющие движениями глаз.

— Замечательно! — воскликнул воодушевленный царь и указал подбородком на Фарнака. — А теперь — его!

Никто не осмелился спросить, каким способом надлежит умертвить второго заговорщика, так что смерть Фарнака оказалась куда более прозаической, нежели смерть его возлюбленной Лаодики: конец его страданиям положило лезвие меча. Все те, кто наблюдал за последними минутами Лаодики, усвоили урок; на жизнь царя Митридата VI после этого не покушались долго, очень долго.

* * *

Путешествие из Пессинунта в Никомедию позволило Марию убедиться, что Вифиния весьма богата. Подобно всей Малой Азии, она была очень гористой, однако горы Вифинии, за исключением массива Мисийский Олимп в Прусе, были ниже, округлее и приятнее глазу, чем хребет Тавр. Здесь спокойно протекали многочисленные реки, на полях вызревали хлеба, которых хватало для прокорма населения и армии, а также выплаты дани Риму. Бобовые давали богатый урожай, овцы благоденствовали, овощи и фрукты не переводились. Народ, как заметил Марий, выглядел сытым, довольным и здоровым; все деревни, через которые пролегал путь Мария с семейством, были населенными и зажиточными.

Однако совсем иную картину нарисовал путешественнику царь Никомед II, когда Гай Марий прибыл в его столицу Никомедию и разместился во дворце на правах почетного гостя. Сам дворец оказался небольшим, но Юлия поспешила уведомить Мария о том, что собранные здесь произведения искусства отличаются высочайшим качеством, дворец выстроен из самых лучших материалов и представляет собой архитектурный шедевр.

— Царь Никомед далеко не беден, — заключила она.

— Увы, — не соглашался царь Никомед, — я очень беден, Гай Марий. Но я властвую в бедной стране, так что иного и ожидать нельзя. К тому же Рим не облегчает мне жизнь.

Они сидели на балконе с видом на город; морская гладь была в тот день настолько безмятежна, что в ней, как в зеркале, отражались горы. Очарованному Марию казалось, что Никомедия повисла в воздухе, а плывущие в небе редкие облачка — это вереница осликов, марширующих по лазури залива.

— Что ты хочешь этим сказать, царь? — спросил Марий.

— Возьми для примера позорную историю с Луцием Лицинием Лукуллом, случившуюся пять лет назад, — начал Никомед. — Ранней весной он потребовал, чтобы я выставил два легиона для войны с рабами в Сицилии. — В голосе царя звучало раздражение. — Я объяснял, что у меня нет для него войска, поскольку римские сборщики податей обращают моих подданных в рабство. «Освободи моих подданных, обращенных в рабство, как того требует решение Сената, дарующее свободу всем рабам из союзных Риму государств! — воззвал я к нему. — Тогда у меня опять появится армия, а моя страна снова узнает, что такое процветание». Знаешь, каков был его ответ? Мол, Сенат имел в виду рабов из италийских союзнических городов!

— Он был прав, — заверил царя Марий, вытягивая ноги. — Если бы декрет подразумевал рабов из стран, заключивших с римским народом договор о дружбе и союзе, ты бы получил от Сената официальное уведомление на сей счет. — Он устремил на царя Никомеда проницательный взгляд из-под кустистых бровей. — Насколько я помню, в итоге ты нашел для Луция Лициния Лукулла необходимых ему воинов?

— Не в том количестве, как ему хотелось, но все же нашел. Вернее, он сам нашел для себя людей, — ответил Никомед. — Получив от меня отрицательный ответ, он покинул Никомедию, объехал окрестности и через несколько дней заявил мне, что не наблюдает нехватки мужчин. Я пытался убедить его, что попавшиеся ему на глаза мужчины — сплошь земледельцы, а не солдаты, однако он отмахнулся и сказал, что из земледельцев получаются отменные солдаты, поэтому они вполне сгодятся. Как же мне не горевать, если он забрал семь тысяч душ — тех самых людей, на которых держалась платежеспособность моего царства!

— Год спустя ты получил их назад, — возразил Марий, — к тому же с кошельками, полными денег.

— А как же поля, пустовавшие целый год? — упирался царь. — Год неурожая, да еще при податях, взимаемых Римом, отбрасывает нас на десяток лет назад.

— Что мне непонятно, так это откуда взялись в Вифинии сборщики налогов, — молвил Марий, чувствовавший, что царю становится все труднее доказывать свою правоту. — Ведь Вифиния не является частью римской провинции Азия.

Никомед начал вилять:

— Беда в том, Гай Марий, что некоторые мои подданные наделали долгов у римских публиканов из провинции Азия. Сейчас трудные времена.

— Отчего же они так трудны, царь? — не отставал от него Марий. — Мне, напротив, казалось, что ваше благосостояние увеличивается, особенно после завершения войны с рабами в Сицилии. Вы выращиваете много зерна, а могли бы выращивать еще больше. Рим уже много лет покупает зерно по вздутым ценам, особенно в этих краях. На самом деле ни вы, ни наша провинция Азия не в состоянии дать даже половины потребного нам количества. По моему разумению, основная часть идет из земель, принадлежащих понтийскому царю Митридату.

То, что должно было случиться, случилось: безжалостный удар, нанесенный Марием, содрал корку с саднящей раны правителя Вифинии; гной хлынул потоком.

— Митридат! — Царь гневно плюнул и откинулся на троне. — Да, Гай Марий, вот кто — гадина, заползшая в мой сад! Вот причина нашего упадка. Я уплатил сотню талантов золотом — а это было ох как нелегко! — чтобы обеспечить себе в Риме поддержку, когда этот змей запросил статуса друга и союзника римского народа! А сколько денег тратится из года в год на то, чтобы отражать его подлые посягательства? Во много раз больше! Я вынужден постоянно держать наготове армию, чтобы отражать наскоки Митридата. Разве найдется страна, которая могла бы позволить себе такое расточительство?! А что он натворил в Галатии всего три года назад! Резня на пиру! Четыреста вождей сложили головы, съехавшись в Анкиру, так что теперь он владеет всеми странами, окружающими мою землю: Фригией, Галатией, прибрежной Пафлагонией. Помяни мое слово, Гай Марий: если Митридата не остановить теперь, то вскоре даже Рим станет сожалеть о своем бездействии!

— Тут я с тобой согласен, — молвил Марий. — Однако Анатолия расположена вдали от Рима, и я очень сомневаюсь, что Рим способен осознать опасность происходящих здесь событий. Дальновидности хватает лишь у принцепса Сената Марка Эмилия Скавра, но он уже стар. В мои намерения входит повстречаться с царем Митридатом и предостеречь его. Потом, когда я вернусь в Рим, я попытаюсь убедить Сенат, что к Понту следует отнестись серьезнее.

— Нас ждет трапеза, — сказал Никомед, вставая. — Разговор продолжим потом. О, как приятно говорить с человеком, понимающим твои заботы!

* * *

Для Юлии пребывание при дворе восточного правителя было полно открытий. «Мы, римские женщины, непременно должны больше путешествовать! — размышляла она. — Теперь я понимаю, как узок наш кругозор, как глубоко наше невежество во всем, что касается остального мира! Это наверняка отражается на том, как мы воспитываем детей, особенно сыновей».

Открытием оказалась и первая в ее жизни встреча с монархом, Никомедом II Она-то воображала, что все цари должны походить на римского патриция в звании консула — величественного, высокомерного, мудрого. Как, например, Катул Цезарь или принцепс Сената Скавр, только занесенные далеко от Рима; Скавр, при его малом росте и лысине, все равно вел себя как некоронованный властелин.

Но Никомед II опроверг все ожидания Юлии. Он отличался высоким ростом и, судя во всему, был когда-то весьма тучен, однако преклонные годы лишили его и роста, и веса, и теперь, в восемьдесят с лишним, он сделался худым, согбенным патриархом со свисающей на шее кожей и дряблыми щеками. Он потерял все до единого зубы и почти все волосы. Впрочем, то были признаки физического дряхления, от каковых не застрахованы и римские консулы, достигни они таких преклонных лет, — скажем, Сцевола Авгур. Разница заключалась в характерах и наклонностях.

К примеру, царь Никомед отличался такой неуместной женственной изнеженностью, что, глядя на него, Юлия с трудом сдерживала смех. Он обряжался в длинные невесомые одежды великолепной расцветки, к трапезе выходил в позолоченном парике с завитушками и никогда не забывал об огромных серьгах с драгоценными камнями; лицо его было размалевано как у дешевой шлюхи, а голос звучал тонюсеньким фальцетом. В нем не было ни капли величия. Но при этом Вифиния находилась под его правлением уже более полувека, причем управлялась железной рукой. Все попытки сыновей сместить его с трона не увенчались успехом. Юлии трудно было поверить в то, что этот хрупкий, женственный человек безжалостно расправился со своим отцом и умудряется держать в повиновении любящих его подданных.

Оба его сына находились при дворе, в то время как жен при нем не осталось: царица скончалась годом раньше (она подарила ему старшего сына, названного Никомедом), младшая жена разделила ту же участь (она была матерью младшего царевича, Сократа). Ни Никомед III, ни Сократ уже не могли именоваться молодыми людьми: первому было шестьдесят два года, второму — сорок четыре. Оба были женаты, однако женоподобностью не отставали от папаши. Жена Сократа походила на мышь: она была столь же мелка, так же пряталась по углам и перемещалась шмыгающей походкой; зато жена Никомеда III была крупной, сильной, радушной особой, склонной пошутить и посмеяться вволю. Она родила Никомеду III дочку по имени Низа, которая засиделась в девицах и так и не вышла замуж. Жена Сократа была бесплодна — как, видимо, и ее супруг.

— Этого следовало ожидать, — поделился с Юлией молодой раб, прибиравший в предоставленной ей гостиной. — Сократ вряд ли когда-либо пытался овладеть женщиной. Что до Низы, то у нее противоположные наклонности: она как раз любит молодых кобылок, что и неудивительно — при ее-то лошадиной физиономии.

— Наглец! — молвила Юлия ледяным тоном и в отвращении выгнала молодого слугу за дверь.

Во дворце было полным-полно привлекательных молодых людей, главным образом рабов, хотя некоторые как будто находились на вольной службе у царя и его сыновей. Здесь не нашлось бы недостатка и в мальчиках-прислужниках, превосходивших миловидностью более зрелых юношей. Юлия старалась не думать о том, в чем заключается их главное предназначение, и тем более не проводила параллели между ними и Марием-младшим, тоже миловидным, дружелюбным, общительным и как раз входящим в подростковый возраст.

— Гай Марий, приглядывай за сыном! — осторожно попросила она мужа.

— Чтобы он не стал таким же, как эти жеманные создания, отирающиеся вокруг? — Марий усмехнулся. — Не бойся за него, mea vita. Он начеку и всегда сможет отличить извращенца от свиной туши.

— Благодарю за утешение — и за метафору, — с улыбкой молвила Юлия. — Кажется, с годами ты не стал сдержаннее на язык, Гай Марий.

— Даже наоборот, — ответил он не моргнув глазом.

— Именно это я и имела в виду.

— Вот как? Ясно.

— Тебе еще не надоело здесь? — неожиданно спросила Юлия.

— Мы пробыли тут всего неделю, — удивленно ответил Гай Марий. — А что, этот цирк действует на тебя угнетающе?

— Боюсь, что да. Мне всегда хотелось познакомиться с образом жизни царей, но здесь, в Вифинии, я с грустью вспоминаю о Риме. А все дело в сплетнях, взглядах, которыми здесь принято обмениваться. Слуги несносны, а с женщинами из царской семьи у меня нет и не может быть ничего общего. Орадалта так громко кричит, что мне хочется заткнуть уши, а Муза… Очень удачное имя, только по-латыни, в значении «мышь», а не «муза» по-гречески! Словом, Гай Марий, лучше уедем, как только ты сочтешь возможным, — я буду тебе весьма признательна! — В этот момент Юлия ничем не отличалась от любой властной римской матроны.

— Прямо сейчас и уедем, — обнадежил ее Гай Марий жизнерадостным голосом и извлек из складок тоги свиток. — Это письмо следовало за мной от самого Галикарнаса и наконец-то настигло. От Публия Рутилия Руфа — догадайся, где он сейчас?

— В провинции Азия?

— Точнее, в Пергаме. В этом году там наместником Квинт Муций Сцевола, а Публий Рутилий при нем легатом. — Марий весело помахал свитком. — Полагаю, что и наместник, и его легат будут в восторге, если мы к ним пожалуем. Вернее, были бы в восторге, если бы это случилось несколько месяцев назад: письмо-то мы должны были получить еще весной! Теперь же они и подавно истосковались по доброй компании!

— Я наслышана о Квинте Муции Сцеволе как об адвокате, — сказала Юлия, — а так совершенно его не знаю.

— Я тоже с ним толком не знаком, а знаю лишь немногим больше того, что он неразлучен со своим двоюродным братом Крассом Оратором. Впрочем, стоит ли удивляться, что мы с ним почти не знакомы: ведь ему всего-то сорок лет.

Старый Никомед, воображавший, что гости пробудут у него не меньше месяца, отказывался отпускать их. Но Марий легко справился с таким недалеким и отжившим свое ископаемым, как Никомед II. Не обращая внимания на мольбы царя, римские путешественники, пройдя узким проливом Геллеспонт, вышли в Эгейское море, где паруса их судна наполнил свежий ветер.

Возле устья реки Каик корабль прошел некоторое расстояние вглубь суши и достиг Пергама; именно так можно было суметь рассмотреть чудесный город, вознесшийся на акрополе и окруженный высокими горами.

И Квинт Муций Сцевола, и Публий Рутилий Руф оказались на месте, но судьбе было угодно, чтобы Марий и Юлия так и не познакомились со Сцеволой накоротке, поскольку он торопился в Рим.

— О, как прекрасно провели бы мы вместе время летом, Гай Марий! — вздохнул Сцевола. — Теперь же я уплываю: мне надо добраться до Рима, пока зима не превратит морское путешествие в чрезвычайно опасное занятие.

Марий и Рутилий Руф отправились попрощаться со Сцеволой, предоставив Юлии возможность устроиться поудобнее во дворце, который гораздо больше пришелся ей по душе, нежели покои Никомеда II, хотя и здесь ей недоставало женского общества.

Марию даже в голову не пришло, что Юлия скучает в отсутствие подруг. Предоставив супругу самой себе, он приготовился слушать новости в изложении своего старейшего и преданнейшего друга.

— Первым делом — Рим, — попросил он.

— Начну с поистине замечательной новости, — молвил Публий Рутилий Руф, жмурясь от удовольствия. Как здорово было встретиться с Гаем Марием вдали от дома! — Гай Сервилий Авгур умер в ссылке в конце прошлого года, так что предстоят выборы на освободившееся место в коллегии авгуров. Разумеется, выбрали тебя, Гай Марий!

Марий разинул рот:

— Меня?..

— Именно. Тебя.

— Мне и в голову не приходило… Почему я?

— Потому что тебя по-прежнему поддерживают многие римляне, как бы ни старались Катул Цезарь и иже с ним. Полагаю, избиратели сочли, что ты заслуживаешь такой чести. Твоя кандидатура была выдвинута всаднической центурией, и ты набрал большинство, благо что закона, запрещающего выбирать отсутствующее лицо, не существует. Не стану утверждать, что твое избрание было благосклонно встречено Поросенком и его компанией, зато Рим — в восторге!

Марий вздохнул, не в силах скрыть удовлетворения.

— Что ж, вот новость так новость! Я — авгур! Значит, и мой сын будет жрецом или авгуром, а дальше и его сыновья. Выходит, я все же прорвался, Публий Рутилий! Мне удалось проникнуть в святая святых Рима — мне, италийскому деревенщине, по-гречески не разумеющему!

— Вряд ли кто-либо отзывается теперь о тебе в таких выражениях. Тебе следует знать, что смерть Свинки стала в некотором смысле вехой. Если бы он был жив, ты вряд ли выиграл бы какие-либо выборы, — рассудительно проговорил Публий Рутилий. — И ведь не в том дело, что его auctoritas был выше, чем у кого-либо еще, а свита — многочисленнее. Просто его dignitas разбух донельзя после всех этих схваток на Форуме, когда он был цензором. Можно любить или ненавидеть его, но нельзя не признать его беспримерную храбрость. Но думаю, главная его заслуга в другом: он представлял собой ядро, вокруг которого смогли сплотиться другие. Вернувшись с Родоса, он приложил максимум усилий для твоего низвержения. А что еще ему оставалось делать? Вся его власть и влияние были направлены на одно — твое уничтожение. Смерть его стала, знаешь ли, огромным потрясением. Он так здорово выглядел, когда вернулся! Я-то не сомневался, что он будет радовать нас еще многие годы. И вот тебе!

— Почему у него в гостях оказался Луций Корнелий? — полюбопытствовал Марий.

— Этого никто не знает. Они не были близкими друзьями — в этом мнения сходятся. Луций Корнелий ограничился тем, что сказал: его присутствие было случайным, он вовсе не намеревался ужинать у Свинки. Очень странно! Более всего меня поражает то, что Поросенок не нашел в присутствии Луция Корнелия ничего необычного. Я делаю из этого заключение, что Луций Корнелий собирался присоединиться к фракции Свинки. — Рутилий Руф нахмурился. — У них с Аврелией вышла серьезная размолвка.

— У Луция Корнелия?

— Да.

— От кого ты услышал об этом?

— От самой Аврелии.

— Она не объяснила, по какой причине?

— Нет. Просто сказала, что больше не желает видеть Луция Корнелия у себя в доме. Как бы то ни было, вскоре после смерти Свинки Сулла отправился в Ближнюю Испанию. Аврелия сообщила мне эту новость только после его отъезда. Наверное, боялась, как бы я не напустился на него, будь он еще в Риме. А в общем-то все это довольно странно, Гай Марий.

Марий, не слишком интересовавшийся личными раздорами между людьми, скорчил рожу и пожал плечами:

— Пусть странно, но это их дело. Какие еще новости?

— Наши консулы провели новый закон, запрещающий человеческие жертвоприношения, — со смехом сообщил Рутилий Руф.

— Что ты сказал?!

— Закон, запрещающий человеческие жертвоприношения.

— Чудеса! Ведь принесение в жертву людей давно уже не является частью общественной или приватной жизни в Риме! — Марий с отвращением отмахнулся. — Ерунда какая-то!

— Кажется, пока Ганнибал маршировал взад-вперед по Италии, в Риме принесли в жертву двоих греков и двоих галлов. Впрочем, сомневаюсь, чтобы это имело отношение к новому lex Cornelia Licinia.

— Чем же тогда вызвано его принятие?

— Как ты знаешь, порой мы, римляне, весьма неожиданным способом вносим новую струю в общественную жизнь. По-моему, новый закон относится именно к этой категории. Наверное, его принятие преследует цель оповестить Римский Форум о том, что убийства, насилие, лишение свободы магистратов отменяются, как и вся прочая противозаконная деятельность, — проговорил Рутилий Руф.

— Гней Помпей Лентул и Публий Лициний Красс представили какие-либо объяснения? — спросил Марий.

— Нет, они просто обнародовали свой закон, а народ его одобрил.

Марий махнул рукой. А сплетник продолжил рассказ:

— Младший брат нашего великого понтифика, исполняющего в этом году обязанности претора, был отправлен в Сицилию, чтобы управлять ею. Ходили слухи о новом восстании рабов — ты можешь себе это представить?

— Неужели в Сицилии как-то особенно плохо обращаются с рабами?

— И да, и нет, — задумчиво проговорил Рутилий Руф. — Во-первых, многие тамошние рабы — греки. Хозяин не станет подвергать их дурному обращению, ибо тогда не оберется бед: они очень независимые люди. Мне кажется, что все пираты, захваченные Марком Антонием Оратором, были обращены в рабство на Сицилии для обработки пшеничных полей. Такая работенка им не по нраву. Между прочим, — добавил Рутилий Руф, — Марк Антоний водрузил на своей ораторской трибуне нос самого большого из уничтоженных им пиратских кораблей. Впечатляющее зрелище!

— Не думал, что там может найтись для этого место. Представляю себе ростру, утыканную корабельными носами! — фыркнул Марий. — Ладно, Публий Рутилий, не будем на этом задерживаться. Какие еще события?

— Наш претор Луций Агенобарб посеял на Сицилии панику, молва о которой докатилась даже до провинции Азия. Он пронесся по острову, как ураган! Видимо, он давно не был на Сицилии, раз издал указ о том, что никто, кроме солдат и вооруженного ополчения, не имеет права носить меч. Естественно, на указ не обратили внимания.

— Зная Домиция Агенобарба, можно утверждать, что это было ошибкой, — усмехнулся Марий.

— Еще какой! Наплевательское отношение к его указу очень рассердило Луция Домиция. Вся Сицилия взвыла от боли! И я очень сомневаюсь, чтобы теперь там были возможны выступления подневольных или свободных людей.

— Да, Домиции Агенобарбы шутить не любят; зато и деятельность их приносит плоды, — сказал Марий. — Это все новости?

— Почти. У нас теперь новые цензоры, которые объявили о намерении провести самую полную за последние десятилетия перепись римских граждан.

— Давно пора. Кто такие?

— Марк Антоний Оратор и твой коллега по консульству, Луций Валерий Флакк. — Рутилий Руф поднялся. — Не прогуляться ли нам, дружище?

Пергам отличался, наверное, самой тщательной планировкой и наибольшей красотой из всех городов мира; Марий был об этом наслышан, а теперь получил возможность удостовериться в этом самолично. Даже в нижней части города, раскинувшейся под акрополем, не было извилистых улочек и жалких лачуг. Любое строительство жестко контролировалось и подчинялось непоколебимым правилам. Повсюду, где жили люди, были проложены канализационные трубы, во все жилища подавалась под давлением питьевая вода. Излюбленным материалом здешних строителей был мрамор. Везде высились великолепные колоннады, агора поражала простором и превосходным качеством окружающих ее статуй, на склоне холма размещался огромный театр.

Тем не менее и в городе, и в крепости чувствовалась атмосфера упадка. Порядок, царивший здесь при правлении Атталидов, задумавших Пергам как свою столицу и заботившихся о ее великолепии, остался в прошлом. Люди тоже не выглядели довольными жизнью; некоторые, как заметил Марий, были попросту голодны, чему в такой богатой стране можно было только удивляться.

— Ответственность за это лежит на римских сборщиках налогов, — мрачно прокомментировал ситуацию Публий Рутилий Руф. — Ты и представить себе не можешь, Гай Марий, что мы тут застали с Квинтом Муцием! Провинция Азия долгие годы подвергалась безжалостной эксплуатации и угнетению, а все алчность этих болванов-публиканов! Перво-наперво, Рим требует в свою казну чрезмерно много денег. Сами публиканы тоже не отстают: желая получить доход повыше, они высасывают из провинции Азия все соки. Для них главное — деньги. Грабят вместо того, чтобы переселять римскую бедноту на тучные земли и пускать на приобретение этой общественной земли деньги, получаемые от провинции Азия в качестве налогов. Гай Гракх должен был бы послать в провинцию Азия наблюдателей, которые определили бы, какими следует быть налогам. Но нет. Гай Гракх об этом и не подумал. Его преемники оказались ничем не лучше его. Сведения, которыми располагают в Риме, высосала из пальца комиссия, побывавшая здесь после смерти царя Аттала, то есть тридцать пять лет назад!

— Как жаль, что в свою бытность консулом я всего этого не знал! — печально произнес Марий.

— Дорогой мой Гай Марий, тебе хватало германцев! В те годы о провинции Азия вспоминали в последнюю очередь. Но вообще-то ты прав: комиссия, назначенная Марием, прибыв сюда, быстро представила бы реальные цифры и призвала публиканов к порядку. А так публиканы ни с чем не считаются. Провинцией Азия управляют они, а вовсе не римские наместники!

— Ручаюсь, что в этом году, когда в Пергаме высадились Квинт Муций и Публий Рутилий, публиканы пережили потрясение, — усмехнулся Марий.

— Еще бы! — протянул Рутилий Руф с мечтательной улыбкой. — Их жалобные стоны доносились до самой Александрии. Не говоря уж о Риме… Между нами говоря, именно поэтому Квинт Муций отбыл домой раньше срока.

— Чем конкретно вы тут занимались?

— О, всего лишь наводили порядок в делах провинции и в сборе налогов, — вкрадчиво ответил Рутилий Руф.

— С ущербом для казны и сборщиков налогов.

— Совершенно справедливо. — Рутилий Руф повернулся лицом к просторной агоре и указал на пустующий постамент. — Начали мы вот с этого. Здесь прежде возвышалась конная статуя Александра Великого работы самого Лисиппа, считавшаяся самым точным портретом Александра. Знаешь ли ты, куда она переместилась? Во внутренний двор виллы Секста Перквитиния, самого богатого и невежественного римского всадника! Он — твой ближайший сосед на Капитолии. Забрал, видишь ли, в счет задолженности по налогам! А ведь это — произведение искусства, по стоимости превышающее недоимки в сотни раз! Что могли с ним поделать местные жители? Денег-то у них не было. Стоило Сексту указать на статую, как она была снята с постамента и подарена ему.

— Ее необходимо вернуть, — бросил Марий.

— На это мало надежды, — ответил Рутилий Руф со вздохом сожаления.

— Не за этим ли отправился домой Квинт Муций?

— Если бы так! Нет, перед ним стоит другая задача: не позволить сторонникам публиканов в Риме привлечь нас с ним к суду.

Марий остановился.

— Да ты шутишь!

— Нет, Гай Марий, какие могут быть шутки? Сборщики налогов, орудующие в Азии, обладают в Риме огромным влиянием, особенно в Сенате. Пытаясь навести в провинции Азия должный порядок, мы с Квинтом Муцием нанесли по ним серьезный удар, — ответил Публий Рутилий Руф с пренебрежительной гримасой. — Мы смертельно оскорбили не только публиканов, но и казну. В Сенате найдутся люди, способные заткнуть уши, когда до них доносится визг сборщиков налогов, но казна затыкать уши не намерена. С точки зрения казначейства, любой наместник, уменьшающий поступление денег в казну, — предатель. Можешь мне поверить, Гай Марий, прочитав последнее письмо от своего двоюродного братца Красса Оратора, Квинт Муций сделался краснее собственной тоги! Там говорилось, что в Сенате вынашивается план лишить его проконсульских полномочий и отдать под суд за растрату и измену. Вот он и заторопился домой, оставив управление на меня, пока не явятся в будущем году те, кто меня сменит.

На обратном пути к дворцу наместника Гай Марий заметил, как тепло и уважительно приветствуют Публия Рутилия встречные прохожие.

— Да тебя здесь любят! — воскликнул он, без особого, впрочем, удивления.

— Квинта Муция здесь любят еще больше. Мы внесли в их жизнь значительные перемены: они впервые увидели за работой истинных римлян. Я при всем желании не могу осуждать их за ненависть, которую у них вызывает Рим. Они — наши жертвы, мы немало поиздевались над ними. Поэтому когда Квинт Муций снизил налоги до цифры, сочтенной им и мною приемлемой, и положил конец грабежу, который здесь учиняли многие публиканы, местные жители буквально плясали на улицах! Пергам проголосовал за то, чтобы посвятить Квинту Муцию ежегодный фестиваль; то же самое сделали в Смирне и Эфесе. Сперва нас засыпали дарами, между прочим, очень ценными: произведениями искусства, драгоценностями, коврами. Мы отсылали все это обратно, а нам упорно возвращали. В конце концов мы были вынуждены запретить им входить в дворцовые ворота.

— Способен ли Квинт Муций убедить Сенат, что прав он, а не публиканы? — спросил Марий.

— А ты как думаешь?

Марий задумался; ответ не заставил бы себя ждать, посвяти он большую часть своей римской карьеры Риму, а не сражениям.

— Полагаю, его ждет успех, — решил он. — Его репутация безупречна, и это повлияет на отношение к нему многих pedarii — заднескамеечников, которые в иной ситуации были бы склонны поддержать публиканов, а в их лице — казначейство. Кроме того, он потрясет палату великолепной речью. В его защиту выступит Красс Оратор, что еще больше поднимет его шансы.

— И я того же мнения. Однако он с большим сожалением расставался с провинцией. Вряд ли у него будет впоследствии дело, которое принесет ему столько же удовольствия, как работа здесь. Он очень обстоятелен и щепетилен, а по части организаторского таланта ему вообще нет равных. Моя роль заключалась в сборе сведений по всем районам провинции, а его — в принятии окончательных решений на основании предоставляемых мною фактов. В итоге в провинции Азия впервые за тридцать пять лет были реально определены суммы налогообложения, и казначейство не имеет оснований требовать большего.

— Естественно, ведь до появления консула решения наместника имеют приоритет перед любой директивой Рима, — кивнул Марий. — Однако вы покусились не только на казначейство, но и на цензоров, к тому же публиканы вместе с казначейством будут ссылаться на законность имеющихся контрактов. С появлением новых цензоров придется перезаключать контракты. Вам удалось вовремя переправить в Рим свои выкладки, чтобы они нашли отражение в новых контрактах?

— К несчастью, нет, — сознался Рутилий Руф. — Вот тебе еще одна причина, почему Квинту Муцию пришлось поспешно отбыть домой. Он полагает, что сможет оказать достаточно влияния именно на двоих действующих цензоров, чтобы они отозвали контракты по провинции Азия и настояли на их пересмотре.

— Что ж, публиканов это не слишком встревожит — при условии, что казначейство согласится урезать собственную доходную часть, — сказал Марий. — Предсказываю, что у Квинта Муция будет больше хлопот с казначейством, чем со сборщиками налогов. В конце концов, публиканам будет проще получать хорошую прибыль, если им не придется более отдавать в казну заоблачные суммы, не так ли?

— Именно так, — кивнул Рутилий Руф. — Это-то и питает наши надежды: главное, чтобы Квинт Муций убедил упрямых сенаторов и казначейских трибунов, что Рим не должен требовать от провинции Азия столь много.

— Кто, по-твоему, поднимет самый отчаянный крик?

— Перво-наперво — Секст Перквитиний. Он все равно будет огребать немалую прибыль, однако ему придется расстаться с шедеврами искусства, которые он прихватывал в счет недоимок, если местное население получит возможность полностью выплачивать налоги. Дальше — кое-кто из ведущих сенаторов, давно подкупленных всадниками и, подобно им, перехватывающих порой бесценные произведения искусства. Скажем, великий понтифик Гней Домиций Агенобарб, Катул Цезарь, Поросенок — эти уж точно. Сципион Назика. Кое-кто из Лициниев Крассов, только не Оратор.

— А наш принцепс Сената?

— Думаю, Скавр выступит в поддержку Квинта Муция. Во всяком случае, мы с Муцием возлагаем на это главную надежду. Давай отдадим Скавру должное: он — римлянин старой закалки. — Рутилий Руф хмыкнул. — Кроме того, все его клиенты находятся сейчас в Италийской Галлии, поэтому у него нет личной заинтересованности в провинции Азия; просто он любит поиграть в вершителя судеб. Сбор налогов? Какая проза! К тому же Скавр не коллекционирует предметов искусства.

* * *

Оставив осчастливленного встречей Публия Рутилия Руфа во дворце наместника (ибо тот отказался покинуть это обиталище), Гай Марий перевез семейство на виллу в Галикарнасе, где они успешно провели зиму, время от времени наведываясь ради развлечения на Родос.


[Карта "Путешествие Гая Мария на Восток"][5]


Возможностью добраться из Галикарнаса в Тарс по морю они были обязаны усилиям Марка Антония Оратора, который положил конец — во всяком случае, на какое-то время — набегам пиратов Памфилии и Киликии. Прежде сама мысль о морском путешествии казалась верхом безумия, поскольку из всех видов добычи пираты отдавали наибольшее предпочтение римским сенаторам, особенно таким знаменитым и богатым, как Гай Марий: за него можно было бы потребовать выкуп в двадцать-тридцать талантов серебром.

Корабль следовал вдоль береговой линии, и плавание заняло месяц. Ликийские города с радостью оказывали гостеприимство Марию и его семье; столь же радушен был и большой город Атталия в Памфилии. Марию еще никогда, даже во время похода в далекую Галлию, не приходилось наблюдать столь высоких гор, подходящих вплотную к морю: их заснеженные верхушки подпирали небо, склоны же омывались волнами.

Великолепны были также здешние нетронутые сосновые леса: на Кипре, лежащем неподалеку, хватало древесины, чтобы снабжать всю акваторию, в том числе Египет. Дни шли, а киликийскому побережью все не было конца. Марий понимал, почему здесь еще недавно процветало пиратство: береговая линия была вся изрезана узкими заливами и гротами. Пиратская столица Корацезий так отменно отвечала этому своему назначению, что казалась воистину даром небес: островок, на котором высилась главная крепость, был почти полностью окружен морем. Антоний завладел им с помощью изменников, выдавших ему крепость; глядя на неприступные скалы, Марий ломал голову, как можно взять это место силой оружия.

Наконец путешественники достигли Тарса, расположенного в нескольких милях вверх по течению безмятежной реки Сидн, что обеспечивало безопасность города-порта. Город был обнесен мощной крепостной стеной. Знатных гостей разместили во дворце. Весна в этой части Малой Азии наступает рано, поэтому в Тарсе их встретила жара; Юлия не уставала намекать, что не желает торчать на такой сковородке, когда Марий начнет свое странствие вглубь Каппадокии.

Под конец зимы они получили в Галикарнасе письмо от царя Каппадокии Ариарата VII, обещавшего лично пожаловать в Тарс в конце марта; царь писал, что будет горд предоставившейся возможности эскортировать Гая Мария из Тарса в Эзебию Мазаку. Зная, что молодой царь будет его ждать, Марий все больше нервничал, видя, как затягивается плавание, но не мог отказать Юлии в удовольствии сойти на сушу то в одной, то в другой очаровательной бухте, чтобы немного размяться и поплавать. Однако хотя они достигли Тарса только в середине апреля, царя там все еще не было и никто не знал, где он.

Гонцы, посланные в Мазаку, не помогли найти объяснение этому обстоятельству. Мария охватило беспокойство. Впрочем, он скрывал свою тревогу от Юлии и Мария-младшего, что создало для него дополнительные трудности, когда Юлия усилила нажим, прося взять ее в Каппадокию. Для Гая Мария было очевидно, что он не может пойти ей навстречу, но и оставить супругу здесь, чтобы она жарилась на летнем солнце, было также немыслимо. Положение усугублялось незавидной ролью Киликии в этой части мира. Когда-то страна принадлежала Египту, потом она перешла к Сирии, а затем впала в запустение. Именно тогда здесь стали насаждать свои порядки пираты, которые добрались даже до плодородных равнин Педии к востоку от Тарса.

Сирийская династия Селевкидов истощала силы в братоубийственных войнах, а также в стычках между царями и претендентами на царский престол. В тот момент в Северной Сирии было сразу два царя — Антиох Грип и Антиох Цизицен, так занятые борьбой за Антиохию и Дамаск, что уже многие годы не обращали никакого внимания на положение царства. В результате иудеи, идумеи и набатеи основали на юге территории независимые царства, а Северная Киликия была забыта.

Когда Марк Антоний Оратор явился в Тарс с намерением основать здесь свою базу, он нашел Киликию вполне готовой перейти под римское управление и, будучи наделенным всеми необходимыми полномочиями, объявил страну зависимой от Рима провинцией. Правда, после отъезда Оратора ему на смену так и не прислали наместника, так что Киликия в очередной раз осталась без пригляда. Греческие города, численность населения которых позволяла им поддерживать хозяйство на плаву, не знали бед; к таковым относился и Тарс. Однако между городами лежали обширные пространства, где вообще не было никакой власти; здесь орудовали местные тираны, хотя простой люд полагал, что подчиняется Риму. Марий быстро пришел к выводу, что в этих краях скоро опять восторжествуют пираты. Пока же местные магистраты с радостью приняли человека, которого приняли за нового римского наместника.

Чем больше затягивалось ожидание вестей от царя Ариарата, тем яснее Марий понимал, что того отвлекли какие-то непредвиденные события в Каппадокии. Главной заботой Мария стали жена и сын. «Теперь мне понятно, почему у нас принято оставлять семью дома!» — ворчал он сквозь зубы. О том, чтобы бросить их в Тарсе, на жаре, где они могут подхватить какую-нибудь болезнь, не могло идти и речи; столь же невозможно было взять их с собой в Каппадокию. Когда же Гай Марий подумывал, не отправить ли их назад в Галикарнас, перед его мысленным взором появлялась пиратская цитадель Корацезий, населенная в его воображении приспешниками нового пиратского властелина. Что же делать? «Нам ничего не известно об этих местах, — размышлял Марий, — однако одно ясно: восточные берега Внутреннего моря остались без руля и без ветрил, и их обязательно накроет буря».

Подошел к концу май, а от царя Ариарата так и не было ни слуху ни духу. Марий наконец решился.

— Собирайся! — сказал он Юлии, более резко, чем хотел. — Я беру тебя и Мария-младшего с собой, но не в Мазаку. Когда мы будем достаточно высоко в горах, где можно отыскать прохладу и более-менее здоровую местность, я оставлю вас с первыми встречными, а сам отправлюсь дальше, в Каппадокию.

Юлии хотелось поспорить, но она сдержалась; ей никогда не доводилось видеть Гая Мария на поле боя, но до нее частенько доносились отголоски его военной нетерпимости к противоречиям. Сейчас она уловила также отзвуки терзающей его душевной муки.

Спустя два дня они выступили в путь, сопровождаемые отрядом местных ополченцев под командованием молодого грека из Тарса, к которому Марий проникся большой симпатией. Юлия одобрила выбор мужа. Как впоследствии выяснилось, они не ошиблись. Путешествовать пришлось верхом, поскольку путь лежал через крутой горный перевал, именуемый Киликийскими Воротами. Трясясь на ослике, Юлия думала о том, что великолепие видов способно скрашивать испытываемые ею неудобства. Тропка вилась между отвесных скал, и чем выше они забирались, тем толще становился слой вечных снегов, покрывающий горы. Сейчас было уже трудно поверить, что всего три дня назад она задыхалась в прибрежной духоте; теперь же ей пришлось извлечь из сундуков одежду потеплее. Погода стояла безветренная и солнечная, однако стоило путникам углубиться в хвойный лес, как холод пробрал их до костей, и они принялись мечтать о том, как выберутся на голые скалы, где бурные водопады сливаются в неистовые потоки, оглашающие затерянные ущелья неумолкающим гулом.

Через четыре дня после отъезда из Тарса восхождение завершилось. В первой же долине Марий увидел стоянку пастухов, поднявшихся с отарами на высокогорные летние пастбища, у которых и оставил Юлию и Мария-младшего, а также проводников-ополченцев. Молодому греку из Тарса по имени Морсим был отдан приказ заботиться о них и нести неусыпный караул. Пастухи, получившие огромную мзду золотом, проявили радушие под стать вознаграждению и поселили Юлию в просторном шатре из шкур.

— Как только я свыкнусь с запахом, то почувствую себя вполне сносно, — сказала она готовому прощаться Марию. — Внутри шатра тепло. Пастухи, кажется, отправились куда-то, чтобы пополнить запас провизии. Езжай и не беспокойся за меня и за Мария-младшего, который, как я догадываюсь, воодушевлен перспективой стать хранителем отар. Морсим прекрасно позаботится о нас. Об одном я сожалею, дорогой мой муж: мы все-таки стали для тебя обузой.

С таким напутствием Гай Марий и отбыл, сопровождаемый всего-навсего двумя рабами и проводником, которого отрядил Морсим. Сам молодой грек имел при расставании такой вид, что нетрудно было догадаться: он тоже предпочел бы отправиться с Марием. Согласно прикидке Мария, плато, на котором началось его путешествие, лежало на высоте примерно полутора тысяч метров — не слишком высоко, чтобы опасаться головокружения и головных болей, но все же достаточно, чтобы пребывание в седле стало изматывающим. По словам проводника, до Эзебии Мазаки, единственного поселения в глубине Каппадокии, претендующего на звание города, предстоял еще немалый путь.

В тот самый момент, когда крохотный отряд преодолевал водораздел между реками, стекающими в Педийскую Киликию, и реками, питающими могучий Галис, солнце скрылось окончательно, после чего путешествие проходило сквозь стену дождя или в лучшем случае тумана. Замерзший, измученный верховой ездой, не помнящий себя от усталости, Марий час за часом трясся с беспомощно болтающимися ногами, способный лишь на то, чтобы благодарить судьбу за выносливость своих ляжек, привыкших к дальним верховым походам.

Солнце показалось из-за туч только на третий день. Раскинувшиеся перед путниками необъятные равнины казались идеальным местом для выпаса овец и коров: трава здесь росла густая, лесов же в округе почти не наблюдалось: согласно объяснению проводника, почвы Каппадокии не благоприятствуют произрастанию лесов, зато распаханная земля родит чудесные хлеба.

— Тогда почему здесь не пашут? — спросил его Марий.

Проводник пожал плечами:

— Местные жители обеспечивают съестным себя, а также продают кое-какие излишки жителям долины Галиса, к которым наведываются по реке. В Киликии же они не могут продавать плоды своего труда, поскольку туда слишком трудно добираться. Да и зачем им такие заботы? Они сыты и всем довольны.

Это была единственная беседа между Марием и проводником за время пути; даже устроившись на ночлег в покрытом шкурами шатре кочующих пастухов или в саманной лачуге затерянной деревушки, они почти не разговаривали. Перед ними по-прежнему громоздились горы: они то отдалялись, то приближались, однако казались неизменно громадными и заснеженными.

Но вот проводник объявил, что до Мазаки осталось всего четыреста стадий (Марий мигом перевел эту греческую меру расстояния в римские мили — их оказалось 50). Это произошло на пороге столь необычайной местности, что Марий невольно пожалел о том, что с ним нет Юлии. Плато было изрезано здесь извилистыми ущельями, в которых вздымались конические башенки, словно любовно вылепленные из разноцветной глины; все вместе напоминало гигантскую игровую площадку обезумевшего дитяти-великана. Кое-где башни были увенчаны плоскими камнями, которые, как казалось Марию, раскачиваются на ветру — таким неустойчивым было их положение на шпилях конических башен. И — о чудо из чудес! — его глаза начали даже различать в некоторых из этих замысловатых сооружений, плодов фантазии самой природы, окна и двери.

— Поэтому ты и не видишь вокруг деревень, — объяснил проводник. — Здесь, на высоте, холодный климат и короткое лето. Вот жители и поселились внутри этих каменных башен. Летом они наслаждаются прохладой, зимой — теплом. Стоит ли самим громоздить дома, если Великая богиня Ма уже позаботилась об этом?

— И давно они живут внутри этих скал? — спросил пораженный Марий.

Проводник затруднился дать точный ответ.

— С тех пор, как здесь появились люди, — неопределенно объяснил он. — Не меньше. У нас в Киликии говаривают, что люди пришли к нам из Каппадокии и сперва жили таким же образом.

Они трусили по ущельям, объезжая башни, когда Марий впервые увидел эту гору. Она возвышалась в гордом одиночестве — наибольшая вершина из всех, какие ему доводилось видеть: выше греческого Олимпа, выше любого пика Альп, окружающих Италийскую Галлию. Это была коническая громадина с коническими же вершинами поменьше по бокам; при взгляде на нее делалось больно глазам — так сверкала заснеженная верхушка горы на фоне безоблачного неба. Марий отлично знал, что это — гора, называемая греками Аргей, которую видели считанные выходцы с запада. Знал он и то, что у ее подножья раскинулся единственный город Каппадокии под названием Эзебия Мазака, царская столица.

К несчастью, Марий приближался к горе с запада, из Киликии, то есть не с той стороны, откуда открывался наиболее захватывающий вид. Мазака лежала на северном склоне, ближе к Галису, великой бурой реке Центральной Анатолии, представлявшей для города наилучшую связь с внешним миром.

Лишь после полудня взору Мария предстали здания, сгрудившиеся под защитой горы; он уже готов был испустить вздох облегчения, когда обнаружил, что подъезжает к полю брани. Он и сам не сумел бы описать охватившие его чувства. Ехать по месту, где совсем недавно сражались и тысячами гибли воины, — и не только не иметь ни малейшего понятия о сражении, но и быть равнодушным к тому, кто победил! Впервые в жизни он, Гай Марий, победитель Нумидии и германцев, находился на поле сражения в качестве праздного соглядатая.

Измученный путешествием, весь измочаленный, почти бездыханный, он приближался к небольшому городу, глазея по сторонам без лишнего воодушевления. Никто не пытался убрать с места побоища жалкие останки; повсюду валялись, разлагаясь, трупы, лишенные доспехов и даже одежды. Воздух наполняло невиданное количество мух; негостеприимно прохладный горный ветер оказался здесь благом: трупное зловоние на холоде не было таким уж невыносимым. Проводник утирал слезы, обоих рабов тошнило, один лишь Гай Марий ехал себе вперед, словно не замечая страшной картины, и выискивал взглядом лагерь победоносной армии. Ожидание длилось недолго: лагерь раскинулся в двух милях к северо-востоку от места побоища и представлял собой скопище шатров из овечьих шкур под голубым небом, замутненным дымом бесчисленных костров.

Митридат! Кто же еще мог это быть? Гай Марий не тешил себя заблуждением, что разбитая армия может принадлежать Митридату. Нет, он — предводитель победоносного войска. Поле же усеяно трупами каппадокийских солдат, то есть недавних нищих горцев, кочевников-пастухов и, вероятно, сирийских и греческих наемников — так подсказывало Марию профессиональное чутье. Где же сам недомерок-царь? Впрочем, это лишний вопрос. Раз он не явился в Тарс и не ответил ни на одно из посылавшихся ему с гонцами писем, то это означает, что он мертв. Мертвы и гонцы.

Другой на месте Гая Мария повернул бы своего скакуна в противоположном направлении, уповая на то, что его не успели увидеть. Но Гай Марий был не из робкого десятка. Наконец-то он загнал царя Митридата Евпатора в нору, пускай и не на своем собственном поле! Гай Марий ударил измученного коня пятками, сгорая от нетерпения приблизить долгожданную встречу.

Когда он понял, что не видит ни одного часового и что его приближение осталось никем не замеченным (не только на дальних подступах к лагерю, но даже и тогда, когда он въехал в город через главные ворота), то сильно удивился. Должно быть, понтийский царь чувствует себя в полной безопасности! Остановив взмыленного коня, Гай Марий осмотрелся, ожидая, что перед ним предстанет акрополь, крепость или что-то вроде этого; наконец он заметил на горном склоне сооружение, напоминающее дворец. Судя по всему, оно было сложено из какого-то легкого и мягкого материала, не способного защитить обитателей от пронизывающих зимних ветров. Стены его покрывала штукатурка, окрашенная в темно-синий цвет; колонны были ярко-красными, а ионические капители — позолоченными.

«Там я его и найду!» — решил Марий и стал взбираться верхом на коне по крутой улочке, приближаясь к обнесенному голубой стеной дворцу, проглядывающему сквозь ветви деревьев, еще лишенные листвы. Весна приходит в Каппадокию поздно, а молодой царь Ариарат и вовсе не увидит больше весны. Жители Мазаки, как видно, забились в щели, поскольку улицы были на диво пустынны; ворота дворца никто не охранял. Да, царь Митридат и впрямь непоколебимо уверен в себе!

Марий оставил коня и спутников у подножия лестницы, ведущей к бронзовым дверям, украшенным мастерски выполненным барельефом, повествующим об участи Персефоны. У Мария было достаточно времени, чтобы рассмотреть эту древнюю композицию, вызвавшую у него острую неприязнь, пока он ждал, чтобы кто-нибудь отозвался на его настойчивый стук. Наконец раздался скрип, и одна створка двери приоткрылась.

— Слышу, слышу! — произнес по-гречески старческий голос. — Чего тебе нужно?

Марий боролся с желанием расхохотаться, поэтому ответ его оказался сбивчивым и напрочь лишенным подобающего его положению величия:

— Я — Гай Марий, римский консул. Могу ли я видеть царя Митридата?

— Нет, — ответил древний старец.

— Ждешь ли ты его возвращения?

— Да, до наступления темноты.

— Вот и отлично! — Марий решительно толкнул дверь и оказался в пустом помещении, бывшем прежде, по всей видимости, тронным залом или помещением для торжественных приемов; свита из трех человек, повинуясь его жесту, вошла в дверь за ним следом. — Приюти меня и моих троих спутников. Наши кони стоят у лестницы, их надо отвести в стойло. Мне — горячую ванну. Живо!

* * *

Когда по дворцу пронесся слух, что царь возвращается, задрапированный в тогу Марий вышел в портик дворца и замер в одиночестве на верхней ступеньке. Отсюда ему было видно, как не спеша поднимается к дворцу вереница хорошо вооруженных всадников. На их круглых красных щитах были изображены белый полумесяц и белая восьмиконечная звезда, на их серебряные панцири были наброшены красные плащи, а на остроконечных шлемах вместо перьев или лошадиных хвостов располагалось по золотому полумесяцу с золотой звездочкой.

Отрядом никто не предводительствовал, и среди нескольких сотен всадников было трудно различить царя. «Возможно, он не заботится об охране дворца в свое отсутствие, — подумал Марий, — но себя он бережет — в этом нет сомнений». Въехав в ворота, отряд задержался у ступеней, издавая чудной звук, всегда отличающий большое количество топчущихся на одном месте не подкованных лошадей. Из этого Марий заключил, что у Понта не хватает кузнецов, чтобы подковать даже боевых коней. Величественная фигура Мария, завернутого в тогу с пурпурной каймой, была хорошо видна снизу.

Всадники расступились, и в образовавшемся проходе появился на крупном гнедом коне сам царь Митридат Евпатор. Пурпурными были и его плащ, и щит, поддерживаемый оруженосцем, на котором красовалась уже знакомая Марию звезда с полумесяцем. Голова царя была обнажена, вернее, вместо шлема на ней оказалась львиная шкура: два львиных клыка едва не впивались царю в лоб, два львиных уха чутко подрагивали у него на макушке, там же, где когда-то сверкали львиные очи, зияли дыры. Из-под золотой кирасы царя, украшенной орнаментом, высовывались рукава позолоченной кольчуги и pteryges — юбка из кожаных полос. Обут он был в отлично скроенные греческие сапожки из львиной шкуры, расшитые золотой нитью, со свисающими язычками в виде львиных голов с золотыми гривами.

Митридат сошел с коня и посмотрел снизу на Мария. Столь унизительное положение его определенно не устраивало, однако ему хватило ума не заторопиться вверх по лестнице. Тем временем Гай Марий подмечал, что царь — примерно одного с ним роста и таких же пропорций, какие были у Мария в более молодые годы. Красавцем царя нельзя было назвать, однако уродом он тоже не был: квадратное лицо с выступающим подбородком и крупным, довольно бесформенным носом. Волосы у царя были светлые — это было заметно, несмотря на львиную шкуру; он был кареглаз, а полные, ярко-красные губы маленького рта свидетельствовали о вспыльчивости и вздорности.

«Ну что, видел ли ты раньше человека в toga praetexta?» — безмолвно спросил Марий. Наскоро припомнив историю жизни понтийского властелина, он пришел к выводу, что тот не имел счастья любоваться не только toga praetexta, но и toga alba. Однако царь определенно узнал в Марии римского консула; опыт же подсказывал Марию, что любой не видевший прежде такого одеяния должен застыть в восхищении, даже если был знаком с ним по описанию. Значит, видел — но где?

Царь Митридат Евпатор лениво поднялся по ступеням и протянул гостю правую руку в повсеместно принятом жесте, свидетельствующем о мирных намерениях. Рукопожатие состоялось: оба оказались слишком умны, чтобы не превращать первую же встречу в противоборство.

— Гай Марий, — начал царь по-гречески, причем с тем же акцентом, который отличал греческую речь самого Мария, — что за неожиданная радость!

— Мне жаль, царь Митридат, что я не имею возможности приветствовать тебя теми же словами.

— Входи же, входи! — сердечно пригласил царь Мария, обнимая его за плечи и вводя в распахнутую дверь. — Надеюсь, челядь устроила тебя вполне удобно?

— Вполне, благодарю.

Дюжина царских стражников просочилась в тронную залу, опередив своего повелителя и Мария; еще дюжина вошла за ними следом. Начался скрупулезный осмотр залы, смахивавший на обыск. Затем половина стражников отправилась рыскать по дворцу» другая же половина осталась при Митридате, не сводя с него глаз. Царь проследовал прямиком к мраморному трону с пурпурной подушкой и, усевшись, щелкнул пальцами, после чего слуги подставили кресло Гаю Марию.

— Предложили ли тебе освежиться? — заботливо осведомился царь.

— Вместо этого я принял ванну, — ответил Марий.

— Тогда перейдем к трапезе?

— Если угодно. Только следует ли нам перебираться в другое помещение? Надеюсь, тебе достаточно моего общества. Я не возражаю, если мы станем есть сидя.

Между ними был водружен стол, на котором появилось вино и простые кушанья: овощи, огурцы с чесноком, залитые сметаной, рубленая телятина. Царь обошелся без извинений по поводу незамысловатости пищи, а просто набросился на еду. Марий, изголодавшийся за время путешествия, последовал его примеру.

Лишь когда трапеза была завершена, и стол освободили от блюд, завязался разговор. За окнами сгущались мирные сумерки, в тронной зале сделалось совершенно темно. Обмирающие от страха слуги заскользили вдоль стен, зажигая светильники; язычки огня оказались слабыми, что объяснялось дурным качеством масла.

— Где царь Ариарат Седьмой? — спросил Марий.

— Мертв, — ответил Митридат, ковыряя в зубах золотой палочкой. — Умер два месяца назад.

— При каких обстоятельствах?

Теперь, находясь совсем рядом с царем, Марий увидел, что глаза у того не карие, а зеленые, хоть и с карими крапинками, что было, конечно, весьма необычно. Глаза эти сверкнули, потом царь отвел взгляд; когда он снова воззрился на собеседника, в них не было заметно никакой хитрости. «Сейчас я услышу ложь», — решил Марий.

— Смертельная болезнь, — ответил царь с тяжелым вздохом. — Он умер здесь, во дворце. Меня при этом не было.

— Вблизи города ты принял бой, — напомнил ему Марий.

— Пришлось, — согласился Митридат.

— Чем была вызвана такая необходимость?

— Сирийским претендентом на престол, двоюродным братом Селевкидом. В жилах представителей каппадокийской царской династии течет много крови Селевкидов, — безмятежно объяснил царь.

— Какое отношение это имело к тебе?

— А вот какое: мой тесть — точнее, один из моих тестей — каппадокиец, принц Гордий. Моя сестра была матерью покойного Ариарата Седьмого и его младшего брата, который жив и здоров. Этот ее младший сын теперь, естественно, полноправный правитель, а я наблюдаю за тем, чтобы Каппадокией правил он, наследственный владыка.

— Я не знал, царь, что у Ариарата Седьмого есть младший брат, — заметил Марий.

— Есть, можешь не сомневаться.

— Расскажи мне подробно, как все происходило.

— В месяц боэдромион, когда я находился в Дастерии, до меня донесся призыв о помощи, поэтому я, мобилизовав армию, выступил в Эзебию Мазаку. Здесь никого не оказалось, царь же был мертв. Младший брат сбежал в страну троглодитов. Я занял город. И тут объявился сирийский претендент на престол со своей армией.

— Как же звали сирийского претендента?

— Селевк, — с готовностью ответил Митридат.

— Что ж, недурное имя для сирийца, претендующего на престол, — заметил Марий.

Однако иронизировать в разговоре с Митридатом было бесполезно. Он почти никогда не смеялся из-за отсутствия чувства юмора — римского или греческого. Марий решил, что понтийский владыка куда более чужд ему, римлянину, нежели нумидийский царь Югурта. Возможно, он не так умен, но зато куда более опасен. Югурта тоже убивал своих родственников, однако при этом хотя бы знал, что боги могут призвать его к ответу за злодеяния. Митридат же возомнил богом самого себя и не испытывает ни стыда, ни вины.

«Жаль, что мне так немного известно о нем и о Понте. Рассказы Никомеда здесь не подмога: он воображает, что знает этого человека, но на самом деле это не так», — подумал Марий.

— Итак, ты принял бой и нанес поражение сирийскому претенденту на каппадокийский престол Селевку, — молвил Марий.

— Верно. — Царь фыркнул. — Бедняги! Мы перебили их всех, до последнего человека.

— Это я заметил, — сухо произнес Марий и наклонился вперед. — Скажи мне, царь Митридат, разве в Понте не принято убирать тела убитых с поля боя?

Царь заморгал, поняв, что в словах Мария не содержится комплимента.

— В это время года? Зачем? К лету от них ничего не останется: их смоет вешними водами.

— Понятно. — Выпрямив спину, ибо так принято восседать в кресле в Риме (ведь тога — это одеяние, не терпящее беспокойства), Марий положил ладони на ручки кресла. — Мне бы хотелось взглянуть на царя Ариарата Восьмого — так, видимо, звучит его титул. Возможно ли это, царь?

— Конечно, конечно! — обнадежил его царь, хлопнул в ладоши и приказал явившемуся на вызов давешнему древнему старцу: — Пошлите за царем и принцем Гордием! — Повернувшись к Марию, он произнес: — Я всего десять дней назад нашел племянника и принца Гордия у троглодитов — к счастью, живыми и невредимыми.

— Как удачно! — откликнулся Марий.

Вошел принц Гордий; за руку он вел мальчика лет десяти. Самому Гордию было уже за пятьдесят. И мальчик, и он были одеты по греческой моде; оба почтительно застыли у подножия возвышения, на котором восседали Марий с Митридатом.

— Ну, молодой человек, как поживаешь? — обратился Марий к мальчику.

— Хорошо, благодарю, Гай Марий, — ответил ребенок, настолько похожий ликом на царя Митридата, что его можно было принять за портрет самого Митридата в юные годы.

— Кажется, твой брат мертв?

— Да, Гай Марий. Смертельная болезнь сразила его здесь, во дворце, два месяца назад, — ответил маленький попугай.

— Так что теперь ты — царь Каппадокии.

— Да, Гай Марий.

— Тебе нравится быть царем?

— Нравится, Гай Марий.

— Тебе достаточно лет, чтобы править?

— Мне помогает дедушка Гордий.

— Дедушка?

Гордий улыбнулся; улыбка получилась не из приятных.

— Для всех я — уже дедушка, Гай Марий, — со вздохом ответил он за мальчика.

— Понятно. Благодарю тебя за аудиенцию, царь Ариарат.

Мальчик и провожатый с изящным поклоном удалились.

— Мой Ариарат — славный мальчуган, — проговорил Митридат тоном нескрываемого удовлетворения.

— Твой Ариарат?

— В метафорическом смысле, Гай Марий.

— Он — вылитый ты с виду.

— Правильно, ведь он — сын моей сестры.

— Мне известно, что в вашем роду приняты родственные браки. — Марий шевельнул бровями, однако этот знак, столь понятный Луцию Корнелию Сулле, оказался бессмысленным для Митридата. — Что ж, выходит, каппадокийские дела вполне улажены, — радостно произнес Марий. — Из этого, безусловно, следует, что ты уведешь свою армию назад, в Понт.

Царь вздрогнул.

— Боюсь, что нет, Гай Марий. Каппадокия пока еще нетвердо стоит на ногах, к тому же этот мальчик — последний в роду. Лучше будет, если я оставлю армию здесь.

— Нет, лучше бы тебе увести ее домой!

— Этого я сделать не могу.

— Можешь!

Царь затрясся так, что зазвенел его панцирь.

— Ты не вправе диктовать мне, что мне делать, Гай Марий!

— Очень даже вправе, — твердо и спокойно парировал Марий. — Нельзя сказать, чтобы Рим был так уж заинтересован в этом уголке мира, однако если ты будешь держать оккупационные армии в странах, которые тебе никоим образом не принадлежат, то могу заверить тебя, царь, что Рим проявит должный интерес и к этим краям. Римские легионеры состоят из римлян, а не из каппадокийских крестьян и сирийских наемников. Уверен, что тебе не хочется встретить здесь римские легионы. Но если ты не уйдешь восвояси, царь Митридат, этой встречи тебе не миновать! Это я тебе гарантирую.

— Ты не можешь этого гарантировать: ты не у дел.

— Я — римский консуляр, поэтому могу говорить так — и говорю.

Теперь ярость Митридата вскипела не на шутку; впрочем, Марий не без интереса заметил, что царя обуяла не только ярость, но и страх. «Мы способны держать их в кулаке! — мелькнула у него восторженная мысль. — Они — точь-в-точь робкие зверьки, притворяющиеся свирепыми. Стоит разгадать их игру — и они убегают, поджав хвост и скуля».

— Я нужен здесь, нужен вместе с моей армией!

— Не нужен. Ступай домой, царь Митридат!

Царь вскочил на ноги, схватившись за эфес меча; дюжина стражей, присутствовавших в зале, придвинулась к возвышению, ожидая приказа.

— Я мог бы прямо здесь прикончить тебя, Гай Марий! Собственно, я так, наверное, и поступлю. Я убью тебя, и никто никогда не узнает, что с тобой стало. Я отправлю твой прах домой в большом золотом сосуде, приложив к нему соболезнующее письмо, в котором объясню, что ты умер от внезапной болезни в мазакском дворце.

— Подобно царю Ариарату Седьмому? — Марий говорил, не повышая голоса; он сидел по-прежнему прямо, не ведая страха. — Успокойся, царь! Сядь и вспомни о благоразумии. Ты отлично знаешь, что не можешь расправиться с Гаем Марием. Осмелься ты на это — и Понт с Каппадокией без лишнего слова заполонят римские легионы. Это произойдет сразу же, дай только срок доплыть кораблям. — Откашлявшись, он продолжал в непринужденном тоне: — Знаешь ли, нам не доводилось вести толковых войн с тех пор, как мы обратили в бегство три четверти миллиона германских варваров. Вот это был противник так противник! Только не такой богатый, как твой Понт. Трофеи, которые мы наверняка добудем в этой части мира, делают подобную войну весьма желанной. Так зачем же толкать нас на это, царь Митридат? Ступай домой!

Внезапно Марий остался в одиночестве: царя как ветром сдуло. Вместе с ним исчезла и его охрана. Гай Марий в задумчивости поднялся из кресла и, выйдя из залы, направился в свои покои. Желудок его был полон простой добротной пищи, именно такой, какой он отдавал предпочтение, а в голове роились интереснейшие вопросы. Он ни секунды не сомневался, что Митридат уведет войско на родину. Вопрос в другом: где он видел облаченных в тогу римлян? Тем более — в тогу с пурпурной каймой? Предположение царя, что его дожидается именно Гай Марий, может быть объяснено тем, что его ухитрился предупредить дряхлый старикан, однако Марий в этом сомневался. Нет, царь получил оба присланных ему в Амасию письма и с тех пор старательно избегал встречи. Из этого следовало, что Баттак, archigallus из Пессинунта, — шпион Митридата.

Следующим утром Марий вскочил ни свет ни заря, торопясь как можно быстрее пуститься в обратный путь в Киликию. Однако опередить понтийского царя ему не удалось: царь Понта, как доложил Марию дряхлый старик, увел свою армию назад, к себе домой.

— А как насчет малолетнего Ариарата Эзеба Филопатора? Он отбыл вместе с царем Митридатом или остался здесь?

— Он здесь, Гай Марий. Отец провозгласил его царем Каппадокийским, поэтому он волей-неволей остался.

— Отец? — резко переспросил Марий.

— Царь Митридат, — с невинным видом ответил дряхлый старик.

Вот оно что! Значит, мальчишка — никакой не сын Ариарата VI, а сын самого Митридата! Умно. Впрочем, не слишком.

Провожал Мария Гордий, не жалевший улыбочек и поклонов; малолетнего царя нигде не было видно.

— Значит, тебе выпала участь регента, — молвил Марий, прежде чем взгромоздиться на нового коня, сильно превосходившего ростом того, что доставил его сюда из Тарса; скакуны гораздо лучше прежних были теперь и у его слуг.

— Да, до тех пор, пока царь Ариарат Эзеб Филопатор не повзрослеет и не сможет править самостоятельно.

— Филопатор… — задумчиво протянул Марий. — Что означает «отцелюбивый». Как ты думаешь, будет он скучать по отцу?

Гордий широко раскрыл глаза:

— Скучать по отцу? Но ведь его несчастный отец умер, когда он был еще младенцем!

— Нет, Ариарат Шестой умер слишком давно, чтобы успеть дать жизнь этому мальчику, — возразил Марий. — Я не так глуп, принц Гордий. Потрудись сообщить об этом своему хозяину, царю Митридату. Шепни ему, что мне известно, кому приходится сыном новый каппадокийский царь. И что я не спущу глаз с них обоих. — Он поставил ногу в стремя. — Насколько я понимаю, ты действительно приходишься дедом этому мальчику. Единственная причина, по которой я решил оставить пока все как есть, заключается в том, что у мальчика хотя бы мать — каппадокийка, то есть твоя дочь.

— Моя дочь — царица Понта, и ее старший сын унаследует трон Митридата. Мне лестно, что этот мальчик будет править у меня на родине. Он — последний в роду, вернее, последней в роду является его мать.

— Ты — не принц крови, Гордий, — презрительно бросил Марий. — Пусть ты каппадокиец, но титул принца ты себе присвоил. Следовательно, твоя дочь — никакая не последняя представительница рода. Лучше передай мое послание царю Митридату.

— Передам, Гай Марий, — ответствовал Гордий, не выказывая ни малейших признаков обиды.

Марий уже развернул коня, но в последний момент натянул уздечку и обернулся.

— Да, вот еще что! Прибери на поле боя, Гордий! Если вы, сыны Востока, желаете, чтобы к вам относились с уважением, как к цивилизованным людям, то и ведите себя соответствующим образом! После битвы нельзя оставлять гнить несколько тысяч трупов, пускай даже вражеских, не заслуживших ничего, кроме презрения. Это признак вопиющего варварства. Насколько я понимаю, именно варваром твой хозяин Митридат и является. Всего хорошего!

Закончив свое напутствие, Гай Марий ускакал прочь, увлекая за собой спутников.

Не в натуре Гордия было восхищаться отвагой Мария, однако не мог он восхищаться и Митридатом. Поэтому он не испытывал радостного трепета, когда приказывал привести ему коня, чтобы догнать царя, прежде чем тот покинет Мазаку. Он передаст царю все, что сказал Гай Марий, до последнего словечка! Посмотрим, как проглотит эту пилюлю Митридат! Дочь Гордия и впрямь была провозглашена царицей Понта, так что ее сын Фарнак считался теперь наследником понтийского престола. Да, для Гордия настали золотые времена, тем более что он — догадка Мария была справедлива — не был принцем из древнего царского рода Каппадокии. Когда малолетний царь, сын Митридата, возмужает и получит право царствовать самостоятельно (естественно, при поддержке папаши), Гордий потребует себе храм-царство Ма в Комане, что в каппадокийской долине в междуречье Сара и Пирама. Там, воплощая собой одновременно жреца и царя, он обретет безопасность, покой, благоденствие и безграничную власть.

Митридата он нагнал на следующий день — тот стоял лагерем на берегу реки Галис неподалеку от Мазаки. Царь услыхал от тестя то, что сказал Гай Марий, однако не слово в слово. Гордий ограничился рассказом о том, как ему было велено убрать трупы с поля битвы, сообщать же остальное счел слишком рискованным для себя. Царь страшно разгневался: он ничего не говорил, а только таращил свои и так слегка выпученные глаза, сжимая и разжимая кулаки.

— Ты расчистил поле? — спросил он.

Гордий судорожно сглотнул, не зная, какой ответ предпочитает услыхать царь, и ответил неверно:

— Конечно, нет, мой повелитель.

— Тогда что ты здесь делаешь? Немедленно выполняй!

— Но, великий царь, божественный владыка, он при этом назвал тебя варваром!

— С его точки зрения я действительно варвар, — веско сказал царь. — Более у него не появится шанса называть меня этим именем. Если цивилизованного человека отличает стремление тратить силы на подобное занятие, когда это не диктуется погодой, то так тому и быть: будем расходовать наши силы. Отныне люди, считающие себя цивилизованными, не отыщут в моем поведении ничего, за что меня можно было бы назвать варваром.

«Подождем, что будет, когда ты совладаешь с гневом, — подумал Гордий, не собираясь делиться с царем своими мыслями. — Гай Марий прав: ты и впрямь варвар, о повелитель!»

Итак, поле битвы под Эзебией Мазакой было освобождено от трупов, которые предали огненному погребению; пепел их похоронили под высоким курганом, который, впрочем, делался совершенно незаметным на фоне горы Аргей. Сам же царь Митридат не стал проверять, как исполнено его повеление: отослав армию назад в Понт, он отправился в Армению. Путешествие было необычным: он захватил с собой почти весь свой двор, включая десяток жен, три десятка наложниц и полдюжины старших детей. Караван вытянулся на добрую милю: здесь были и лошади, и повозки, влекомые быками, и носилки, и вьючные мулы. Передвигались со скоростью улитки, преодолевая за день не более десяти-пятнадцати миль, зато не останавливались на привалы, невзирая на просьбы самых хрупких из женщин отдохнуть денек-другой. Эскортом служила тысяча вооруженных всадников — именно то количество, какому надлежит охранять царское посольство.

Это и было посольство. Новость о том, что в Армении теперь правит новый царь, застала Митридата в самом начале каппадокийской кампании. Ответ его не заставил себя ждать: он послал в Дастерию за женщинами, детьми, вельможами, дарами, одеждой и прочим скарбом — всем тем, что требуется для посольства. Каравану потребовалось без малого два месяца, чтобы выйти на берег Галиса вблизи Мазаки; произошло это как раз тогда, когда до каппадокийской столицы добрался Гай Марий. Отсутствие царя в день прибытия Мария объяснялось тем, что он наносил визит своему странствующему двору, чтобы удостовериться, все ли его повеления исполнены в точности.

Пока что Митридат ничего не знал о новом царе Армении, помимо того, что тот молод, приходится законным сыном старому царю Артавазду, зовется Тиграном и с раннего детства был заложником парфянского царя. «Правитель одного со мной возраста! — с ликованием думал Митридат. — Правитель могущественного восточного царства, не имеющий никаких обязательств перед Римом и способный присоединиться к Понту, образовав с нами антиримский союз!»

Армения лежала среди высокогорий, примыкающих к Арарату, и простиралась на восток вплоть до Каспийского, или Гирканского, моря; традиционно и географически она была тесно связана с Парфянским царством, властители которого никогда не проявляли интереса к землям, лежащим к западу от реки Евфрат.

Наименее сложный путь лежал вдоль Галиса до его истоков, затем через водораздельный хребет — в небольшое владение Митридата под названием Малая Армения и в верховья Евфрата, далее через еще один хребет к истокам Аракса и вдоль этой реки — к Арташату, городу на Араксе, служившему Армении столицей.

Зимой совершить такое путешествие было бы невозможно, настолько высоки были все здешние горы, однако в начале лета оно доставляло немало удовольствия: в долинах цвели разнообразные цветы — голубой цикорий, желтые примулы и лютики, пламенные маки. Здесь не существовало диких лесов; их заменяли тщательно ухоженные посадки деревьев, используемые на дрова, а также в качестве ветрозащитных полос. Здешнее лето было настолько коротким, что тополя и березы еще не успели одеться листвой, хотя стояло начало июня.

На пути каравана не встречалось городов, не считая Караны, деревень также было совсем немного; даже шатры кочевников почти не попадались на глаза. Из этого следовало, что посольство поступило верно, захватив с собой необходимое в пути зерно; фрукты и овощи собирались по дороге, мясо же покупалось у встречных пастухов. Митридат хорошо платил за снедь, необходимую его спутникам, в результате чего остался в памяти простодушного горного люда справедливым, как бог, и сказочно щедрым.

В квинктилий они вышли к Араксу и продолжили путь вдоль его извилистого русла. Митридат следил за тем, чтобы местным жителям с лихвой компенсировались все причиняемые караваном неудобства, хотя для переговоров приходилось прибегать к языку жестов, ибо знающие азы греческого жители остались далеко позади, за Евфратом. Царь выслал вперед отряд, который должен был сообщить в Арташате о его приближении; на подходе к городу с его лица не сходила улыбка, ибо он знал, что это длительное и изнурительное путешествие предпринято далеко не напрасно.

Армянский царь Тигран сам выехал встречать царя Митридата Понтийского за городские стены, окруженный стражами в свисающих до земли кольчугах, с длинными копьями, со щитами на спинах. Царь Митридат любовался их крупными конями, тоже одетыми в кольчуги. Замечательное зрелище являл собой и повелитель армян, защищенный от солнца зонтиком. Стоя он правил шестью парами белых быков, запряженных в золотую колесницу на маленьких колесиках. На царе была великолепная мантия, расшитая драгоценной нитью и сияющая, как огонь, и плащ с короткими рукавами. Голову его венчала высоченная тиара, обхваченная белой лентой диадемы.

Митридат, закованный в золотые доспехи, в своей неизменной львиной шкуре, в греческих сапожках и с усыпанным драгоценными камнями мечом на сверкающей перевязи, соскочил со своего высокого гнедого коня и зашагал к Тиграну с вытянутой для приветствия рукой. Тигран вышел из колесницы и протянул гостю обе руки. Руки царей встретились, черные глаза заглянули в зеленые. Так началась дружба, в основании которой лежала не одна только взаимная приязнь: цари сразу увидели друг в друге союзников. Они вместе зашагали по пыльной дороге к городу.

Тигран оказался светлокож, но темноволос и темноглаз; волосы и борода его отличались невиданной длиной, были тщательно завиты и переплетены золотыми нитями. Митридат готовился к встрече с эллинизированным монархом; Тигран же был совершенно не эллинизирован, скорее в нем чувствовалось влияние Парфии, отсюда прическа, борода, длинная одежда. К счастью, при этом он блестяще владел греческим языком, в чем преуспели лишь двое-трое из его ближайших вельмож. Остальные придворные, подобно простонародью, пользовались мидийским диалектом.

— Даже в таких сугубо парфянских городах, как Экбатана и Сузы, владение греческим является неотъемлемой частью подлинной образованности, — пояснил царь Тигран, когда он и гость уселись в два царских кресла рядом с золотым армянским троном. — Я не стану оскорблять тебя, усаживаясь выше, чем ты.

— Я пришел заключить с Арменией договор о дружбе и союзе, — провозгласил Митридат.

Беседа текла в обстановке деликатной обходительности, что было не слишком обычно для столь чванливых и властных монархов: это свидетельствовало о том, что оба считают согласие насущной необходимостью. При этом Митридат был, конечно, куда более могуществен, ибо над ним не было сюзерена и он правил куда более обширными и богатыми землями.

— Мой отец во многом напоминал парфянского царя, — рассказывал Тигран. — Своих сыновей он убивал одного за другим; я уцелел потому, что был в восьмилетнем возрасте отослан к царю Парфии как заложник. Поэтому когда мой отец заболел, единственным оставшимся в живых сыном оказался я. Армянский посланник вел переговоры с парфянским царем Митридатом о моем освобождении. Однако назначенная им цена была нестерпимо высока: семьдесят армянских долин, все, что лежат вдоль границы между Арменией и Мидийской Атропатеной. Иными словами, моя страна лишилась своих самых плодородных земель. К тому же там протекают золотоносные реки, в которых находят еще и прекрасный лазурит, бирюзу и черный оникс. Поэтому я поклялся, что Армения вернет себе эти семьдесят долин, а я найду для столицы более подходящее место, чем эта холодная дыра Арташат.

— Не Ганнибал ли помог спланировать Арташат? — спросил Митридат.

— Таково предание, — коротко отозвался Тигран и вновь вернулся к своим грезам об империи. — Я мечтаю расширить пределы Армении до Египта к югу и до Киликии к западу. Я хочу получить доступ к Внутреннему морю, хочу выйти на торговые пути, хочу иметь более теплые земли, чтобы растить хлеба, хочу, чтобы все граждане моего царства заговорили по-гречески. — Он умолк и облизал губы. — Как ко всему этому относишься ты, Митридат?

— Благосклонно, Тигран, — с легкостью откликнулся царь Понта. — Я бы гарантировал тебе содействие и военную поддержку, если и ты поддержишь меня, когда я двинусь на запад, чтобы отобрать у римлян их провинции в Малой Азии. Забирай Сирию, Коммагену, Осроэну, Софену, Гордиону, Палестину и Набатию. Я же беру всю Анатолию, и Киликию в том числе.

Тигран ни минуты не колебался.

— Когда? — порывисто спросил он.

Митридат с улыбкой выпрямился в кресле.

— Тогда, когда римляне будут слишком заняты и не станут обращать на нас внимания, — молвил он. — Мы с тобой молоды, Тигран, а значит, можем позволить себе подождать. Я знаю Рим. Рано или поздно он втянется в какую-нибудь войну на Западе или в Африке. Вот тогда мы и выступим.

Ради скрепления союза Митридат показал Тиграну свою младшую дочь от умерщвленной царицы Лаодики, пятнадцатилетнюю девочку по имени Клеопатра, и предложил ему взять ее в жены. У Армении как раз не было царицы, поэтому предложение оказалось как нельзя кстати. Клеопатра станет армянской царицей — какое знаменательное событие, ведь это означает, что внук Митридата унаследует армянский престол! Но стоило светлоголовой, золотоглазой девочке увидеть своего нареченного, как она зарыдала, испугавшись его чужеземной наружности. Тогда Тигран решился на уступку, достойную удивления, ибо он был воспитан при восточном дворе, где мужчина не мыслился без бороды (своей и искусственной) и кудряшек (своих и искусственных): он сбрил бороду и остриг свои длинные кудри. Невеста обнаружила, что царь — вполне миловидный молодой человек, вложила свою руку в его и улыбнулась. Ослепленный белокожей невестой, Тигран решил, что ему ужасно повезло; видимо, то был последний случай в его жизни, когда ему довелось почувствовать нечто близкое к умилению.

* * *

Гай Марий был несказанно рад, найдя жену с сыном и их малочисленную охрану из Тарса живыми и невредимыми, более того — с удовольствием ведущими пастушескую жизнь. Марий-младший успел освоить кое-какие словечки чудного языка, на котором изъяснялись кочевники, и превратился в большого знатока овец.

— Гляди, папа! — воскликнул он, притащив отца туда, где паслась его скромная отара, обещавшая одарить пастуха прекрасной шерстью. Подобрав камешек, мальчик метко бросил его, угодив барану-вожаку в бок; вся отара немедленно перестала щипать траву и покорно улеглась. — Видишь? Они знают, что так им приказывают лечь. Разве не умные создания?

— Действительно, — согласился Марий, любовно рассматривая своего сына: тот стал сильным и красивым и почернел на солнце. — Ты готов отправиться в путь, сын мой?

Большие серые глаза мальчика наполнились тревогой.

— В путь?

— Нам необходимо без промедления возвратиться в Тарс.

Марий-младший заморгал, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы, еще раз окинул полным обожания взглядом свою отару и глубоко вздохнул.

— Готов, папа.

В самом начале пути Юлия пристроилась на своем ослике к высокому каппадокийскому коню, на котором трусил ее супруг.

— Скажи, что тебя так встревожило? — спросила она. — И почему ты в такой спешке выслал вперед Морсима?

— В Каппадокии произошел переворот, — объяснил Марий. — Царь Митридат усадил на тамошний трон собственного сына, приставив к нему регентом своего тестя. Каппадокийский паренек, который был прежде царем, убит — и я подозреваю, что это дело рук Митридата. Однако ни я, ни Рим, как ни прискорбно, ничего не можем с этим поделать.

— Ты видел настоящего царя, прежде чем он погиб?

— Нет. Зато я видел Митридата.

Юлия поежилась и заглянула мужу в лицо.

— Значит, он был в Мазаке? Как же тебе удалось сбежать?

Марий был немало удивлен:

— Сбежать? У меня не было необходимости спасаться бегством, Юлия. Пускай Митридат вершит судьбами всей восточной части Эвксинского моря, однако он никогда не посмеет причинить вред Гаю Марию!

— Тогда почему мы так торопимся? — саркастически осведомилась Юлия.

— Чтобы не предоставлять ему возможности вообразить, будто ему под силу причинить Гаю Марию вред, — с ухмылкой ответил ее супруг.

— А Морсим?

— Боюсь, тут причина совсем прозаическая, душенька. В Тарсе сейчас стоит несносная жара, поэтому я поручил ему нанять для нас корабль. Мы не станем задерживаться в Тарсе, а сразу выйдем в море. На море и отдохнем. Мы посвятим все лето неспешному изучению киликийского и памфилийского побережья, а также сойдем на берег и поднимемся в горы, чтобы полюбоваться Ольбой. Я знаю, что лишил тебя удовольствия посетить Селевкидову Трахию, но теперь, на обратном пути, у нас есть время, и мы все наверстаем. Поскольку твой род восходит к Энею, тебе следовало бы поприветствовать потомков Тевкра. Еще говорят, что в нагорном Тавре, над Атталией, лежат чудесные озера. Мы съездим и туда. Тебя устраивает такой план?

— О да!

* * *

Намеченная программа была детально выполнена, поэтому Гай Марий с семейством добрался до Галикарнаса только в январе, сперва исследовав побережье, славившееся своими красотами и безлюдьем. Им на пути не попалось ни одного пирата, даже у Корацезия, где Марий не отказал себе в удовольствии забраться на утес, на котором возвышалась древняя пиратская цитадель, чтобы наконец решить задачу ее гипотетического штурма.

В Галикарнасе Юлия и Марий-младший почувствовали себя как дома: едва ступив на берег, они принялись освежать в памяти местные диковины. Марий же засел за чтение двух писем: одно пришло из Ближней Испании, от Луция Корнелия Суллы, другое написал из Рима Публий Рутилий Руф.

Войдя в кабинет, Юлия застала Мария сумрачным и хмурым.

— Дурные вести? — догадалась она.

Насупленность мигом уступила место подобию беззаботной гримасы, после чего Марий попытался изобразить воплощение невинности:

— Я бы не назвал эти вести дурными.

— Но есть ли вести по-настоящему добрые?

— Есть. Скажем, те, что сообщает Луций Корнелий: наш подопечный Квинт Серторий завоевал венец из трав.

Юлия радостно вскрикнула:

— О, Гай Марий, как это чудесно!

— Всего-то в двадцать восемь лет! Настоящий Марий!

— Как он его завоевал? — потребовала подробностей Юлия.

— Спас армию от уничтожения — как же еще?

— Оставь свои шутки, Гай Марий. Ты знаешь, что я имею в виду.

— Прошлой зимой его и командуемый им легион отправили в Кастуло для охраны района в качестве подкрепления легиону Публия Лициния Красса в Дальней Испании. Войска Красса взбунтовались, вследствие чего кельтиберы преодолели оборонительные заслоны города. Тут-то наш паренек и покрыл себя славой! Он отстоял город, спас оба легиона и тем завоевал венец из трав.

— Обязательно сама напишу ему и поздравлю. Интересно, знает ли о его достижениях его мать? Как ты считаешь, он с ней поделится новостью?

— Вряд ли, он слишком застенчив. Лучше сама напиши Рие об этом.

— Обязательно! О чем еще пишет Луций Корнелий?

— Почти ни о чем, — вздохнул Марий. — Он не больно-то весел. Но в конце концов, он и не бывает иным. Он воздает Квинту Серторию должную хвалу, но, подозреваю, наш Сулла с большей радостью надел бы венец из трав на собственную голову. Тит Дидий не позволяет ему командовать войсками в деле.

— Бедный Луций Корнелий! Отчего же?

— Он слишком его ценит, — лаконично ответил Марий. — Луций Корнелий — стратег.

— Говорит ли он что-нибудь о германке, жене Квинта Сертория?

— Да. Она и ребенок живут в большой кельтиберской крепости под названием Оска.

— А как насчет его собственной жены-германки и их близнецов?

— Кто знает? — Марий пожал плечами. — Он никогда не упоминает о них.

Наступило молчание; Юлия в задумчивости смотрела в окно. Потом она произнесла:

— Жаль, что это так. Как-то неестественно, правда? Я знаю, что они — не римляне, поэтому он не может привезти их в Рим. Но все же он должен питать к ним хоть какие-то чувства!

Марий предпочел не отвечать. Вместо этого он сказал:

— Зато письмо Публия Рутилия пространно и насыщено новостями.

Уловка удалась.

— Оно годится для моих ушей? — с живостью спросила Юлия.

Марий прищелкнул языком:

— Еще как! Особенно заключительная часть.

— Так читай же, Гай Марий, читай!

Шлю тебе приветствие из Рима, Гай Марий! Пишу это письмо под Новый год. Сам Квинт Граний из Путеол обещал мне, что письмо настигнет тебя весьма скоро. Надеюсь, что оно застанет тебя в Галикарнасе, если же нет, то все равно ты его рано или поздно получишь.

Тебе доставит радость известие о том, что Квинт Муций избежал судебного преследования, чем он обязан своему красноречию в Сенате, а также речам в его поддержку, произнесенным его кузеном Крассом Оратором и самим принцепсом Сената Скавром, который поддержал все действия Квинта Муция и мои в провинции Азия. Как мы и ожидали, справиться с казначейством оказалось куда труднее, чем с публиканами; римский деловой человек всегда действует, исходя из коммерческой целесообразности, когда видит возможность получать прибыль, как это и было в случае с теми мерами, что были приняты нами в провинции Азия. Вой подняли главным образом собиратели произведений искусства, особенно тот самый Секст. Статуя Александра, которую он прихватил в Пергаме, странным образом исчезла из его перистиля — потому, возможно, что принцепс Сената Скавр использовал его вороватость как главный довод в своих обращениях к собранию. Во всяком случае, казначейство в итоге пошло на попятный, и цензоры скрепя сердце отозвали азиатские контракты. Отныне налогообложение провинции Азия будет ориентировано на цифры, выведенные Квинтом Муцием и мной. При этом у тебя не должно сложиться впечатление, будто все нас простили — и публиканы в том числе. Провинцию, где все отлажено, трудно эксплуатировать, а среди сборщиков налогов немало таких, которые не прочь бы еще подоить Азию. Сенат согласился направить для управления провинцией видных деятелей, что поможет удерживать публиканов на поводке.

У нас новые консулы: не кто иные, как Луций Лициний Красс Оратор и мой дорогой Квинт Муций Сцевола. Городским претором — Луций Юлий Цезарь, сменивший выдающегося «нового человека» Марка Геренния. Никогда еще не видел столь любезной избирателям личности, как Марк Геренний, хотя не могу понять, чем он берет. Единственное, что от него требуется, — это показаться им на глаза, и они тут же начинают кричать, что хотят за него голосовать. Это очень не нравилось тому работяге, который старался за тебя, когда был народным трибуном, — я имею в виду Луция Марция Филиппа. Когда в прошлом году состоялся подсчет голосов на выборах претора, Геренний оказался в самом верху, а Филипп — внизу (среди шести, разумеется). О, сколько было воплей и стонов! В этом году набор далеко не столь интересен. Прошлогодний претор по делам иностранцев, Гай Флакк, привлек к себе внимание тем, что пожаловал римское гражданство жрице Цереры из Велии, некой Каллифане. Рим просто умирает от любопытства. Что же послужило тому причиной, можно только догадываться!

Наши цензоры Антоний Оратор и Луций Флакк, покончив с распределением контрактов (их задача усложнялась деятельностью двух субъектов в провинции Азия, которые не позволяли им торопиться!), взялись за проверку сенаторов и не нашли, в чем их упрекнуть. Затем они набросились на всадников — итог оказался тем же. Теперь они приближаются к полной переписи римлян повсюду в мире, заявляя, что от них не укроется ни одна живая душа.

Взвалив на себя столь повальное обязательство, они установили в Риме на Марсовом поле свою будку. Это что касается Рима. Для Италии они собрали удивительно хорошо организованную армию писцов, чья задача будет заключаться в том, чтобы не обойти вниманием ни одного города на полуострове и всех переписать. Я одобряю эту акцию, хотя меня не все поддерживают. Некоторые утверждают, что старый способ (когда граждане из сельской местности учитывались у дуумвиров своей округи, а граждане из провинций — у наместников) был тоже неплох. Однако Антоний и Флакк настаивают, что их предложение обладает рядом преимуществ. Насколько я понимаю, граждане провинций все равно никуда не денутся от своих наместников. Любители старины, естественно, предрекают, что результаты ничем не будут отличаться от прежних.

Теперь новости провинциальной жизни; пускай ты и находишься в тех краях, все равно кое о чем ты мог не услышать. Сирийский царь Антиох VIII, по прозвищу Грип Крючконосый, пал от руки родственника — или дяди, или братца? — в общем, Антиоха IX, прозванного Цизиценом. И вот жена Грипа, Клеопатра Селена Египетская, поспешно выходит замуж за убийцу, Цизицена! Интересно, много ли она рыдала в промежутке, когда еще была вдовой, а потом невестой? Впрочем, из этого известия следует, по крайней мере, что теперь Северная Сирия находится под властью одного царя.

Больше интереса вызвала в Риме новость о смерти одного из Птолемеев — Птолемея Апейона, незаконнорожденного сына ужасного старца Птолемея Египетского, прозванного Пузатым. Он только что умер в Кирене. Если ты помнишь, он был царем Киренаики. Однако он не оставил наследника и завещал свое царство Риму! Эта мода пошла от старины Аттала Пергамского. Приятный способ оказаться в конечном счете владыками всего мира, а, Гай Марий? Заиметь все по завещанию.

Очень надеюсь, что в этом году ты наконец-то возвратишься домой. Без тебя в Риме очень скучно, без Свинки стало вообще не на кого пожаловаться. Между прочим, прошел весьма любопытный слушок — мол, Свинка скончался в результате отравления! Пустил слух не кто иной, как модный лекарь с Палатина Афинодор Сикул. Его призвали тогда к прихворнувшему Свинке. Смерть пациента так его смутила, что он стал требовать вскрытия. Поросенок отказался, его дорогой папочка был предан огню в неприкосновенности, а прах погребен в пышной могиле; все это происходило много лун тому назад. Однако наш малорослый сицилийский грек кое-что покумекал и теперь настаивает на версии, будто Свинка выпил какой-то мерзкой настойки из толченых персиковых семечек! Поросенок не без оснований заявляет, что ни у кого не могло существовать мотива для убийства его дражайшего папаши, и угрожает, что потащит Афинодора в суд, если тот не перестанет болтать на каждом перекрестке, будто Свинка отравлен. Никто — даже я! — не предполагает, что сам Поросенок мог прикончить своего отца; но тогда кто, спрашивается?

Еще кое-что на закуску, и я оставлю тебя в покое. Семейные сплетни, обошедшие весь Рим. Муж моей племянницы, явившийся наконец-то из-за моря и обнаруживший, что его новорожденный сын отъявленно рыжеволос, развелся с ней, обвинив в супружеской неверности!

Подробнее об этом при нашей встрече в Риме. Я принесу жертву Ларам Пермаринским, моля их о твоем благополучном возвращении.

Отбросив письмо, словно оно жгло ему пальцы, Марий взглянул на жену.

— Ну, как тебе новости? — спросил он. — Твой братец Гай развелся с Аврелией из-за ее неверности! По всей видимости, у нее был дружок, причем рыжеволосый! Ого-го! Догадайся с трех раз, кто отец?

Юлия сидела, разинув рот и не находя, что сказать. Лицо и шея у нее залились яркой краской, губы сделались почти незаметными. Она затрясла головой и произнесла после короткого молчания:

— Это неправда! Это не может быть правдой! Не верю!

— Что делать, если об этом рассказывает ее родной дядя. Вот, взгляни! — Он сунул ей под нос окончание письма Рутилия Руфа.

Она выхватила у него свиток и стала читать сама, медленно складывая буквы в слова; голос ее звучал глухо и неестественно. Лишь прочитав поразительные строки несколько раз, она отложила письмо.

— Речь идет не об Аврелии, — твердо заявила она. — Никогда не поверю, что он пишет об Аврелии.

— О ком же еще? Ярко-рыжие волосы, Юлия! Это отличительная черта Луция Корнелия Суллы, а не Гая Юлия Цезаря!

— У Публия Рутилия Руфа есть другие племянницы, — упиралась Юлия.

— Знакомые накоротке с Луцием Корнелием? Ведущие самостоятельную жизнь в самых мерзких трущобах Рима?

— Откуда мы знаем? Все возможно.

— А обитатели Писидии верят в летающих свиней, — съязвил Марий.

— Какое отношение к этой истории имеет самостоятельное проживание в самых мерзких трущобах? — осведомилась Юлия.

— А такое: там интрижка имеет больше шансов остаться незамеченной, — сказал Марий, вконец развеселившись. — До той поры, естественно, пока в фамильное гнездышко не будет подброшен рыжеволосый кукушонок!

— Ты еще злорадствуешь! — с отвращением выкрикнула Юлия. — А я не верю, и все тут! И не поверю. — Тут ее посетила новая мысль. — Кроме всего прочего, он не может подразумевать моего брата Гая. Ему пока не пришел срок возвращаться, а если бы он вернулся, ты бы первым об этом услышал. Ведь он работает там по твоему поручению. — Она угрожающе взглянула на Мария. — Ну, что ты на это скажешь?

— Что его письмо вполне может дожидаться меня в Риме.

— После того, как я предупредила его в письме, что мы уезжаем на целых три года? Указав, пускай приблизительно, где мы будем находиться? Брось, Гай Марий! Лучше согласись, что вряд ли речь идет об Аврелии.

— Я соглашусь со всем, чего ты от меня потребуешь, — ответил Марий со смехом. — Но все равно, Юлия, это — Аврелия.

— Я еду домой, — заявила Юлия, порывисто вставая.

— А мне казалось, что ты хочешь повидать Египет…

— Нет, только домой! — повторила Юлия. — Мне все равно, куда отправишься ты, Гай Марий, хотя я бы предпочла, чтобы ты избрал землю Гипербореев. Я, во всяком случае, отправляюсь домой.