"Григорий Канович. Продавец снов (повесть)" - читать интересную книгу автора

флойменцимесом - тушеной морковкой с черносливом, и услышал, как без всякого
стеснения принимается пилить меня за мою неважнецкую успеваемость и
губительную для еврейского народа леность.
- Скажи, Натанчик, почему мой шлимазл у тебя списывает задачки, а не ты у
него? Почему ваш премудрый Вульф вызывает в школу и устраивает взбучку мне
или Шлейме, а не твоей тете Брайне?.. У него что - не такая голова, как у
тебя? Он что, тупица?
- Голова такая же, Евгения Семеновна,- поддев вилкой сливу, выдавливает
застенчивый Идельсон.- Может, у него даже лучше моей. Какие он стихи
пишет!..
- Стихи, стихи,- передразнивает его моя мама на потолке.- Зачем еврею стихи?
Ты можешь мне, сердце мое, сказать: зачем евреям стихи? Что, без них на
свете прожить нельзя? Я же вон прожила, родители мои прожили... дед и баба
тоже... Мы ни одного стиха сроду не знали. И что, умерли? Пусть их русские
пишут. Им все можно.
- Ну, как же...- робко возражает Идельсон.
- Евреям, Натанчик, только две вещи нужны: здоровье и деньги. Правильно я
говорю?
- Правильно,- кивает Идельсон. Когда тебя ждут еще три блюда: куриная шейка,
суп с галками из мацы и тейглех - медовые пряники - на закуску,- спорить с
хозяйкой накладно: недодаст или недольет.
- А у моего Пушкина-Шмушкина, если дело так пойдет и дальше, ни здоровья, ни
денег не будет.
Рисунки на потолке сменялись со скоростью мысли, сливаясь, накладываясь друг
на друга. Они то вспыхивали, как на экране, то тускнели, неуловимо
смешивались с тем, что было в келье рядом с ними, но что не трогало мою
душу, не имело для меня ровным счетом никакого значения,- с маленьким, как
ящик, поставленный на попа, письменным столом, с настольной лампой под
абажуром, смахивавшей на нахохленного попугая, с морским побережьем в
застекленной рамке на стене.
Я торопил утро, хотя и не представлял себе, чем завтра займусь, куда пойду,
с кем встречусь, но утро словно глумилось над моей торопливостью, оттягивая
свой приход и обрекая меня на еще более томительное ожидание.
Иногда я закрывал глаза и, чтобы приманить сон, принимался считать: один,
два, три... сорок... семьдесят пять... сто двенадцать...- но сбивался со
счета и снова вперял взгляд то в приморский пейзаж на стене, то в потолок,
творивший химеры и кишевший полузабытыми образами.
Чаще других там возникали мама, Вульф Абелевич Абрамский, однокашники на
школьных танцульках и, как ни странно, похороны. Впрочем, в возникновении
похорон ничего странного не было. В ту пору, когда с каштана, высаженного
ясновельможным паном Пионтковским, в шестой класс гимназии залетали
доверчивые птицы, я еще понятия не имел, что есть такой возраст - умиральный
и что он когда-нибудь наступит. Возраст, когда хоронишь своих близких и
когда твои друзья хоронят тебя.
До утра было по-прежнему далеко.
Потолок в монастырской гостинице на тихой Рю Декарт творил чудеса: плодил
евреев.
Натан Идельсон стоит в сторонке от гроба, установленного в нашей квартире на
проспекте Сталина, и нервно жует свои толстые губы. На его чуприне красуется
ермолка. Я впервые вижу его в таком головном уборе. Он издали смотрит на