"Джакомо Казанова. Мемуары " - читать интересную книгу автора

больших белых листов, в ожидании шелестит бумага. И вот он, вздыхая, садится
и дрожащей рукой - благодатная, подстегивающая его скука! - продолжает
писать историю своей жизни.
Ибо за этим иссохшим лбом, за этой мумифицированной кожей, живет, как
белое ядро ореха за костяной скорлупой, свежая и цветущая гениальная память.
В этом маленьком костном пространстве между лбом и затылком сохранилось еще
нетронуто и точно все, чем когда-то алчно завладевали в тысячах авантюр эти
сверкающие глаза, эти широко дышащие ноздри, эти жесткие, жадные руки, - и
распухшие от ревматизма пальцы, которые водят гусиным пером в течение
тринадцати часов в день ("тринадцать часов, а они проходят для меня, как
тринадцать минут!"), еще помнят о всех атласных женских телах, которые они
когда-то с наслаждением ласкали. На столе в пестром беспорядке лежат
пожелтевшие письма этих прежних возлюбленных, записки, локоны, счета и
сувениры - и как над потухшим пламенем еще серебрится дым, так из поблекших
воспоминаний подымается ввысь невидимое облако нежного благоухания. Каждое
объятие, каждый поцелуй - "le plaisir de se souvenir de ses plaisirs".
"Наслаждение вспоминать свои наслаждения" (франц.).
Глаза старого ревматика блестят, губы дрожат от увлечения и
возбуждения, он шепчет вновь придуманные слова и наполовину воскресшие в
памяти диалоги, невольно подражая былым голосам, и сам смеется собственным
шуткам. Он забывает еду и питье, бедность и несчастье, унижение и бессилие,
все злополучие и всю отвратительность старости, забавляясь в мечтах перед
зеркалом своих воспоминаний. По его зову перед ним встают улыбающиеся
тени-Анриетта, Бабетта, Тереза, - и эти, вызванные им к жизни духи дают ему,
может быть, больше наслаждения, чем пережитая когда-то действительность. И
так пишет он и пишет, без устали, вновь переживая, с помощью пера и пальцев,
былые авантюры, бродит взад и вперед, декламирует, смеется и не помнит себя
больше.
Перед дверью стоят чурбаны-лакеи и перекидываются грубыми шутками. "С
кем он забавляется там, в комнате, этот старый французский дурак?" Смеясь,
они указывают пальцами на лоб, намекая на его чудачество, с шумом спускаются
вниз, к попойке, и оставляют старика одного в его светелке. Никто на свете
не помнит о нем больше- ни близкие, ни дальние. Живет он, старый сердитый
ястреб, там, на своей башне в Дуксе, как на вершине ледяной горы, безвестный
и забытый, и когда, наконец, на исходе июня 1798 г., разрывается старое
дряхлое сердце, и жалкое, когда-то пламенно обнимаемое сотнями женщин тело
зарывают в землю, для церковной книги остается неизвестной его настоящая
фамилия. "Казаней, венецианец" - вносится в нее неправильное имя и
"восемьдесят четыре года от роду" - неточный возраст: настолько незнакомым
стал он для окружающих. Никто не заботится о его могиле, никому нет дела до
его сочинений, забьпым тлеет его прах, забытыми тлеют его письма, и забытыми
странствуют где-то по равнодушным рукам томы его труда.
Как с хрипом внезапно останавливаются запыленные, заржавелые часы с
курантами, так в 1798 г. остановилась эта жизнь. Но четверть века спустя она
заявляет о себе снова.
Мир прислушивается, удивляется, изумляется, вновь охваченный
восхищением и возмущением: мемуары Казаковы вышли в свет, и с тех пор старый
авантюрист живет вновь - всегда и всюду.