"Кэндзабуро Оэ. Лесной отшельник ядерного века " - читать интересную книгу автора

лицо и лоб забинтованы. Видны лишь глаза - словно черные следы пуль на белой
марле. И до чего же ты истощенный, высохший, темный! Темный и сухой, как
вяленая рыба. И ничего в тебе нет, кроме глубочайшего уныния и усталости.
Это бросается в глаза даже по телевизору. Скажу честно, не очень-то приятно
было на тебя смотреть. И я спросил себя - что с ним произошло? Почему он, по
доброй воле отправившись в африканскую даль, дошел до такой крайности, до
полного изнеможения, до полного упадка, физического и морального, почему с
покорностью переносит телесные недуги, отягощающие и без того тяжелое
душевное состояние? И я ответил - он искал "свободу". А потом подумал о себе
и с предельной ясностью понял самого себя - почему я, некогда молодой и
уважаемый настоятель буддийского храма, согласился исполнять роль
комедийного персонажа, который принял изменившую ему и сбежавшую с
любовником жену, принял после того, как она, далеко уже не юная, утратившая
былую привлекательность женщина, вернулась с двумя девочками, дочерьми
любовника, принял и из-за этой скандальной истории был изгнан из храм-a, но
не ушел из долины, а поселился в жалкой лачуге, построенной на месте бывшей
птицефермы. Да, я понял, почему все случилось именно так, а не иначе - я
тоже "искал "свободу". Вот я теперь и решил поделиться с тобой моими мыслями
и рассказать тебе, что я испытал за эти годы, именно тебе, хотя я не знаю,
жив ли ты, вернулся ли благополучно из Африки, вырвался ли из тупика
крайнего недовольства всем на свете, и в первую очередь самим собой. Именно
тебе, потому что, если ты все же выжил и находишься на родине, если ты
победил все свои физические недуги и даже вновь посветлел, отмывшись от
тропического загара, и покрылся даже жирком, ты все равно - отныне и до
конца дней твоих - не чужд того, что я называю "свободой". Уж поверь мне,
это именно так. Я ведь был священнослужителем и выработал в себе
профессиональное чутье, помогающее мне находить слабое место у ближнего
моего и прилипать к этому слабому месту прочнее, чем мокнущий лишай, с той
лишь разницей, что лишай докучает, а я даю человеку временное утешение,
иллюзию спасения, вытаскиваю его на поверхность, когда он вот-вот пойдет ко
дну, и помогаю сделать несколько глотков свежего воздуха (впрочем, после
такой помощи он может погрузиться еще глубже).
Я такой. Правда, что касается твоего больного места, ты сам помог мне
его обнаружить, когда на несколько секунд мелькнул в светотени кинескопа,
среди всей этой экзотической бутафории - нильской капусты, термитников и
бегемотов, - расцвеченной немыслимо чудовищными красками.
Итак, о "свободе". Еще год назад, до моего внезапного нового обращения,
я бы не произнес этого слова - "свобода" ни перед тобой, ни тем более перед
жителями нашей долины.
Некогда мне говорили, что лицо у меня как яичко. Я стригся под машинку,
поначалу, чтобы скрыть раннюю седину, позже - рассчитывая на эффект седого
ежика. В тот период моей жизни я весь сиял от собственной
добропорядочности - сияла вечная улыбка на лице-яичке, сияла седая,
остриженная под машинку голова. Теперь, когда я думаю об этом, мне неясно,
хотел ли я в ту пору казаться таким или действительно был таким от рождения.
Откровенно говоря, не знаю. В конечном счете это, наверно, одно и то же. Я,
с моей постоянной улыбкой, придававшей лицу некоторый оттенок печали, должно
быть, производил впечатление человека мягкого, постоянно готового принести
себя в жертву. И действительно, вся моя жизнь была сплошной жертвой,
постоянной, никогда не кончающейся заботой о судьбах нашей долины и ее