"Василий Кондратьев. Зеленый монокль" - читать интересную книгу автора

выступавшие при своих моноклях, как мастера часового завода.
Однако передо мной была не идея, а подлинник, даже с ушком
для шнура, а рядом на футляре ясно читался "Карл Цейсс". Так
что жестокая, слегка порочная пристальность монокля осталась
в памяти вроде какого-то немецкого дежа вю.

Я не читал, к сожалению, рассказа Кузмина "Берлинский
чародей" и только подозреваю, какую легенду мог повстречать
автор "Римских чудес" среди темных бульваров, дансингов,
нахтлокалей, русских кабаре, теософских и литературных
кругов. Самые диковинные образчики человеческой прихоти были
собраны здесь с немецкой дотошностью, и каждый блуждающий в
поисках своего "сокрытого" мог подобрать его под фонарем
где-нибудь в дебрях берлинских закоулков и перлью. А там же,
куда ни одного пророка не пускали без карточки, на
гала-презентациях последних истин целые братства свободного
духа бились в джазовых дебатах, сатанисты танцевали с
кармелитками, гости вкушали салаты из мандрагоры и тушеных
капитолийских гусей в яблоках Евы под Каннское вино, Лакримэ
Кристи, иные баснословные яства. Именно здесь, в эпицентре
послевоенной Европы с ее кризисами и революциями на короткое
"веймарское" время как в собирающей линзе запутались
реальность и ее метафоры, чтобы дать нашу новую, вовсе
неклассическую эпоху: сегодня, когда наша былая реальность
стала колыбельной сказкой, а былые мифы и аллегории
разбросаны по всем прилавкам и модным журналам.
Интересно, почему это вдруг всплывающее и очень
конкретное название - русский Берлин - тоже вырастает как-то
в понятие? Хотя, если мы говорим о мифическом городе, то и
его зарождение и падение связываются, конечно же, с русским
нашествием: сперва эмиграция, потом советская канонада. Но
это не все.
Картина, стереоскопически четко раскрывающаяся на
старой фотографии: советский, в белом кителе, офицер с
ребенком, на фоне пустыни развалин за Бранденбургскими
воротами. Однако несмотря на семейность, здесь "образ
триумфа" на месте, ограничившем Россию и Неметчину. Этот
мальчик теперь поэт и мой старший друг; для него, едва ли не
первого на сегодня писателя, раскрывшего живительную и
фантастическую перспективу, которую дает нам тихий русский
нигилизм, выстроенный в строгом европейском стиле, это
кажется не случайным - родиться на развалинах Берлина и
проживать в Петербурге.
Может быть потому, что в памятниках нашего города и в
самой его речи (этот теперь редкий, не по-славянски четкий
акцент) так странно соединились Италия и Германия - вообще
родина и горнило высокого искусства, располагающего большой
мир в малом - миф о Берлине во всей его значимости кажется
мне специфически петербургским явлением. На родине русской
романтики ее обыватель всегда ощущал себя обособленным, но с