"Вячеслав Леонидович Кондратьев. Привет с фронта " - читать интересную книгу автора

о роковой и несчастной любви и о том, что "так мало лет, так много
пережито". Причем это не было сознательной ложью. Я верила в то, что у меня
что-то было, должно было быть, ведь мне уже девятнадцать! Без этого
выдуманного прошлого я чувствовала себя какой-то неполноценной, а с ним я
казалась себе несравненно значительней. И уж конечно, перед другими мне
хотелось выглядеть именно такой. И я была очень довольна, что до Ведерникова
дошли мои неясные намеки. Мои письма к нему получались пока довольно
суховатыми, и как я ни накручивала себя на сентиментальный лад, выжать из
себя что-то нежное пока не могла. И он чувствовал это.
"Привет с фронта! Здравствуйте, Нина!
Благодарю за письмо. Я его очень ждал. Я, разумеется, понимаю, что
Ваши письма совсем другие, чем мои. Да иначе и быть не может. Я знал и видел
Вас почти три месяца. И все эти месяцы с каждым днем я ощущал, как Вы
наполняете меня все больше и больше, а Вы даже не помните моего лица. Я был
очень глуп, что не решился заговорить с Вами в госпитале как следует. Но Вас
всегда окружали больные, Вы острили, смеялись, Вам было хорошо и без меня. А
я ревновал Вас ко всем, прекрасно понимая, что никакого права на это не
имею. Во всем виновата моя проклятая робость с девушками. И это несмотря на
то, что я совсем не трус. На фронте меня даже считают немного отчаянным, а с
Вами... С Вами получалось, что я просто немел и не мог выдавить из себя ни
одного слова. Как я теперь жалею об этом! Может, тогда наша переписка была
бы несколько иной? Но ничего, я очень верю, что мы обязательно встретимся.
Как только окончится война, я непременно приеду в Москву, и мы сходим в
театр. Хорошо? Я часто представляю, как я держу Вас за руку и веду в партер
и мы слушаем какую-нибудь оперу, хорошо бы "Евгения Онегина". Вы любите ее?
Я - да. Мне очень хотелось быть похожим на Онегина, но по характеру я скорей
Ленский, чем не очень доволен. Вы знаете, я пишу стихи. Очень плохие. И
посылать их Вам не буду. Может быть, одно, посвященное Вам, когда-нибудь.
Оно вроде получилось..."

Я испугалась. Этого еще не хватало! Пришлет какую-нибудь дребедень, и
тогда - прощай наша переписка! Я ведь воспитана на символистах, и у меня,
как говорил мне наш "Буслай", преподаватель литературы, - абсолютный
литературный вкус. Знаю я эти вирши, которые порой пишут наши ранболъные, -
кошмар, ужас! Но еще хуже, когда чужие стихи выдают за свои. Один лейтенант
целый месяц читал моей подружке: "Мадам, уже падают листья..." А "мадам" на
полном серьезе воображала, что эти стихи посвящены ее персоне, я была просто
не в силах сказать ей правду. Нет уж, избавь меня, господи, от доморощенных
стихов.
И я поспешила ответить Ведерникову, умоляя его Христом-богом не
посылать мне никаких стихов, потому что я их терпеть не могу, что от них у
меня голова начинает болеть, и прочую ерунду.
Теперь-то я понимаю, что была жестока и бестактна. Разве можно было
писать такое человеку, находящемуся рядом со смертью? Но тогда, на третьем
году войны, она настолько вошла в нашу жизнь, настолько стала обычной,
настолько естественной, что мы все как-то не очень представляли трагедию
наших подопечных, которые, излечившись, прощались с нами, прощались с
улыбками, спокойные, даже радостные, будто уезжали не на войну, не на смерть
и ранения, а в какую-то очень интересную командировку. И письма их с фронта
были всегда бодрые, безжалобные. Они старались рассказать в них что-нибудь