"Василий Павлович Козаченко. Горячие руки (Повесть про войну)" - читать интересную книгу автора

опершись на локоть, возле самой плиты, с пристальным, все возрастающим
удивлением следя за рукой Дмитра.
- О-о-о! - густо, будто шмели, загудели мы, вконец пораженные. Потому
что не узнать Дзюбы на стене было просто невозможно.
Услыхав наше гудение, Дмитро непонимающе обвел взглядом всех нас, потом
внимательно присмотрелся к стене и... будто даже растерялся или смутился.
Нет, нет, можно было со всей уверенностью сказать, что он не рисовался, не
думал нас удивлять или демонстрировать перед нами свое умение. Ибо он и
сам немного удивился, вполне искренне удивился, взглянув на то, что вышло
из-под его руки. Вышло почти непроизвольно, случайно.
Так, как бывает, когда человек глубоко задумается над чем-то, а рука
тем временем привычно делает что-то совсем иное, уверенными, давно
выработанными, механическими движениями.
И, еще не осознав всего до конца, мы уже почувствовали, поверили, что
этот рисунок, в котором угадывалась сила настоящего искусства, прорвался у
него непосредственно, действительно непроизвольно, так, как иногда
вырывается песня из переполненной чувством груди.
И так же как окружающие люди никогда не спрашивают у человека, почему
он запел, так и мы - жители "салонл смерти" - восприняли поступок Дмитра,
- каким бы удивительным кому-то это ни показалось теперь, - и его рисунок
словно что-то вполне понятное и естественное.
Только молчали немного дольше, чем это полагалось.
Нарушил молчание тот же Дзюба:
- А что бы это могла означать вот та подпись - "Молния"?
- "Молния"? - Дмитро так же машинально водил рукой по стене, только
теперь уже размазывая ладонью свой рисунок. - "Молния"...
Но закончить он не успел.
- Хопиць! [Хватит! (белорусок.)].
Слово это прозвучало резко, решительно, как команда, хотя низкий голос
того, кто его произнес, был тихим и слабым. Прозвучало, сразу заставив
вспомнить, где мы находимся и что вокруг нас происходит.
Из-под стены тяжело поднялся Микита Волоков. С трудом переставляя
шаткие, негнущиеся ноги в грубых, порыжевших армейских ботинках, он
подошел к плите. Поднял на Дмитра из-под высоких надбровий глубоко
запавшие, но еще острые глаза, протянул к нему руку и... захлебнулся
надрывным, глухим и долгим кашлем.
Был Микита Волоков, как нам тогда казалось, человеком уже немолодым,
лет под сорок. Характером отличался ровным, сдержанным и порой даже
суровым. Говорил кратко, скупо, мысли высказывал трезвые. Советы его
всегда были уместными, разумными. Мы давно начали прислушиваться к ним;
стало уже привычным считать Микиту за старшего среди нас, мы слушали его,
словно командира.
О себе Микита почти никогда и ничего не рассказывал. Знали мы только,
что он белорус, что где-то есть у него жена и дочь. А вот откуда он, что
делал до войны, где служил в армии и имел ли офицерское звание - не знали
и расспрашивать не решались.
Кашель долго бил Микиту, сотрясая все его тело и надрывая грудь. Жилы
на худой длинной шее вздулись, запавшие щеки налились кровью, покрылись
сизоватой, нездоровой синевой. Шрам, пересекавший левую щеку от виска до
подбородка, стал совсем белым.