"Гамаюн — птица вещая" - читать интересную книгу автора (Первенцев Аркадий Алексеевич)

ГЛАВА ВТОРАЯ


А Москва встретила мокрыми хлопьями снега. По расквашенной жиже с чавканьем бежали грузовые автомашины, куцые, маленькие, новых марок. Их было совсем немного. Пока еще господствовали на улицах ломовики и легковые извозчики. Фаэтоны, похожие на скрипки, выстроились в ряд возле вокзалов. Несколько таксомоторов «рено» стояли особняком, и транзитные пассажиры посматривали на них с любопытством и опаской.

Парранского встречала жена, высокая белолицая дама с кудряшками, выпущенными на лоб из-под шляпки, и две девочки в одинаковых пальтишках и капорах. Парранский, не опуская чемодана, поднял поочередно дочек свободной правой рукой, поцеловал. Потом они пошли по перрону к выходу. На мокром снегу отпечатывались их следы.

Бурлаков попрощался со своим попутчиком еще в вагоне, и тот попросил не забывать его. Но адреса не оставил и точного места работы не назвал. Действительно, расставшись в поезде, люди исчезают, как в бездне. Нижегородский новенький автомобиль «газик», в то время верх всякого шика, увез Парранского вместе с его семьей. Последний раз мелькнул вдалеке приметный брезентовый верх машины. Вот кто-то устроился в жизни, обзавелся семьей, кого-то встречают, радуются... Грустные мысли владели Николаем недолго. Надо было сдать в камеру чемодан, а потом где-то поесть, прежде чем пускаться в путешествие по столице.

Мужчина в кожаном фартуке и рукавицах, нагружавший конный полок ящиками с пустыми бутылками из-под пива, указал локтем куда-то в сторону виадука, по которому бесконечно тянулся товарный состав.

Тяжелый битюг утробно дохнул бывшему кавалеристу в лицо и любопытно пошевелил ноздрей. Возможно, московский битюг уловил неистребимый запах конюшни, пропитавший шинель.

— За «Оргметаллом» — столовка! — прокричал вслед ему возчик. — Слышишь, за «Оргметаллом»! Если нет карточек, то по коммерческим ценам...

Чтобы попасть к «Оргметаллу», самому значительному сооружению в Москве (поэт писал о нем: «Краса и гордость «Оргметалл» многоэтажно заблистал»), нужно было пересечь загруженную часть вокзальной площади и пройти под виадуком.

Казалось, конные обозы вперемежку с грузовичками двигались беспрерывно. На платформах везли ящики со станками, муку, рогожные тюки с красным товаром, сырые кожи, бочки, источавшие запахи сельди.

Черные людские гроздья висели на подножках трамваев. Везде кишели сосредоточенные люди. Пока все их богатство заключалось в наплечных мешках, и они крепко держались за лямки. Москва вышла на скрещение дорог пятилетки.

Снег перестал. Подул холодный ветер. Руки Николая озябли, пришлось натянуть перчатки. Фуражка, носившая полковые цвета, белый и красный, вскоре должна будет уступить место суконному шлему.

В столовой можно было получить котлеты из верблюжьего мяса, вареный картофель, соленую сомятину и желудевый кофе с таблеткой сахарина.

Денег у Николая было немного. Две сотни рублей, скопленные за последние месяцы и зашитые в гимнастерке, в счет не принимались. Они предназначены родителям: писали, просили добавить на корову. Посетители столовой с серыми лицами и красными пальцами ели без удовольствия, как бы справляя повинность, платили хмуро и уходили, взглянув только на сдачу. Все были заняты спешными делами, а в массе из таких отдельных дел, точно из кубиков, складывалось большое, вызывающее удивление государство.

Поев, Бурлаков вышел на улицу, осмотрелся. Люди шли и шли, толпились возле трамвайных остановок.

Поезд в Удолино отходил после полуночи. Оставалось свободное время. Прежде всего надо было разыскать Квасова, сговориться с ним о работе, а потом повидать знакомую девицу, мысли о которой ни на минуту не покидали Николая.

О ней чуточку позже. А пока пойдем вслед за Николаем Бурлаковым. Как и многие провинциалы, он прежде всего направился на Красную площадь. Из тех, кто появлялся в сердце России, никто не миновал Красной площади.

Еще один человек смешался сейчас в многоликой толпе. Никому не было до него дела, никому!.. Редкий прохожий лишнюю секунду задержит взгляд на кавалерийской фуражке — белый околыш и алый верх — и продолжит свой путь. Прекрасно и жестоко равнодушие большого города.

Трамвай проехал через торжище близ Сухаревой башни и, осилив подъем, покатился вдоль голых деревьев бульвара. Над бульваром летали вороны, тяжелые и крикливые. Их пронзительные крики усиливали чувство одиночества.

Город казался не только чужим, но и страшным. Незачем всматриваться в лица, все они одинаковые и мгновенно стираются из памяти.

От Садово-Триумфальной можно ехать трамваем до Красной площади. Но лучше пешком, и как можно медленнее, впитывая в себя самые мелкие впечатления. Кино «Ша-Нуар». Человек смотрит через черные перчатки зловещим круглым оком: «Иди на «Мисс Менд»!»

За обомшелыми кирпичами старинных стен поднимались бочоночки куполов и кресты Страстного монастыря. Возле ворот по привычке собирались калеки и протягивали руки из-под лохмотьев.

Пушкин исподлобья глядел на монастырь и калек. Возле него ползали дети. На плече одноглазого шарманщика сидел, сжавшись в комочек, белый озябший попугай.

Старая Тверская падала вниз вместе с трамвайными рельсами, людьми и домами.

Городу становилось тесно в старых пределах, тесно от трамваев в узких улицах, от машин и обозов, от людей, ютящихся где придется: в подвалах, бараках, на чердаках, в затхлых углах домов... И чем больше ютилось людей в этом городе, чем тесней набивались ячейки в общих сотах, тем больше, по какому-то закону тяготения, манило новые толпы сюда, в Москву.

Бурлаков наперед знал: здесь не мед. Никто не собирается выстилать его дорогу цветами. Если с работой легко, если со всех рекламных щитов скликают рабсилу, то с жильем трудно. Вначале он готов на что угодно: на общежитие, на рабочий барак, даже на простые нары. В селе и того хуже: постоянная забота о «картохе» и ржи, зимние вьюги, фитилек в керосиновой лампе; пашня и прорубь, ведра, покрытые льдом, словно салом...

А Москва есть Москва. Не выйдет тут, можно податься в Сибирь, в Кузнецкий бассейн, а то наняться в Дальстрой. Призывные плакаты с белыми пароходами, скалами и кедрачами звали на Тихий океан, на Чукотку, в тайгу.

На Центральном телеграфе у одного из окошек вытянулась очередь. Вербовщик Дальстроя тут же снабжал желающих проездными билетами и подъемными деньгами.

Телеграф, как и вокзал, был переполнен людьми. И сюда перекочевал устойчивый, будто спрессованный запах великого людского кочевья. Измученные телеграфистки в вигоневых кофточках и бумажных юбках с самоотверженным деспотизмом придавали хаосу какую-то стройную форму. Девушки исправляли телеграммы, переписывали адреса, листали пухлые справочники и ничему не удивлялись. Ранее неизвестные географические названия, словно грибы после теплого дождя, возникали на первых полосах газет, на кумачах, на телеграфных бланках и превращались в символы гигантски растущей индустрии.

«Нет, не усидишь теперь в удолинской хатенке, — думал Бурлаков, — там выше двух аршинов не поднимешься».

Когда освободилось место за дубовой конторкой, он написал бодрую открытку в полк, послал привет из столицы, спросил о Наивной.

Сейчас в полку время послеобеденной чистки. Двор залит солнцем. У коновязей мелькают щетки и шуршат щетиной скребницы, прохаживаются и покрикивают старшины; квохчет насос, и корыта наполняются голубоватой водой. Возвращаются с полевого манежа призовые наездники: комвзвода Ибрагимов, с фуражкой набекрень и румянцем во всю щеку, и его соперник, джигит Шихалибеков — горбоносый, узколицый, с кривой потомственной шашкой в серебряных ножнах и в мягких козловых сапогах.

Стоит Арапчи, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Арапчи видит все: и коновязи, и каждого курсанта, и темп чистки, и кто как моет хвост или расчищает копытную стрелку, и живописных джигитов Ибрагимова и Шихалибекова, которых ревнует к их удаче и славе; все видит Арапчи, только отделенный командир Николай Бурлаков выпал из поля его зрения. И кто его знает, на какой срок.

«Передайте привет товарищу Арапчи...» — дописал Николай Бурлаков и помахал бумагой, чтобы просохли чернила.

Смутное чувство растерянности не покидало его. Недавно все было определенно и ясно. Была надежная крыша казармы над головой, койка, полковая сытная кухня, твердый регламент жизни и отношений: «На поверку становись!», «Манежным галопом!». Чертовски все точно. Наивная звенит поводом, жует свой гарнец овса. Арапчи вынимает белый платок из кармана шинели и встряхивает им. Заканчивается чистка. Арапчи будет проверять «на платок» чистоту шерсти на крупе и даже у пахов.

А тут... Тверская катит вниз, к бывшему руслу речушки, закованной в трубы. Как черный остров, поднялось здание «Экспортхлеба» и еще какие-то дома, запирающие выход улицы к Боровицкому холму.

Напротив Центрального телеграфа — кавказский ресторан. Его бы и не приметить, если бы не несло на всю улицу жареным на вертелах мясом и сгорающим на углях бараньим жиром.

Бурлаков невольно задержался возле входа в подвал у меню, обещающего изобильные кушанья. Все можно купить без карточек: и вино, и мясо, и цыплят, запеченных над раскаленными камнями.

Пожилой мужчина в сибирском малахае еле вяжет языком:

— Бухарина здесь видел вчерась, Радека видел, жизнью клянусь... Тут все: коммунисты... оппортунисты... головокружисты... Нейтральная шашлычная территория... Плацдарм шампуров и мангалов...

Хочешь сказать, равенство? — сурово спрашивал второй, почти трезвый субъект в английском френче трофейного происхождения.

Серый конь с расчесанным хвостом и белой гривой, волнисто разлетавшейся над картинно выгнутой шеей, остановился у входа. Извозчик-лихач, сохранивший былую выправку и ватный кафтан, быстро перегнувшись с козел, отстегнул кожаный фартук, не выпуская из рук туго натянутых малиновых вожжей.

На тротуар легко выпрыгнул сутулый человек в кожанке и кепке, с лицом, изуродованным сабельным шрамом. Оттеснив толпу руками и спиной, он освободил место сошедшему с пролетки могучему мужчине. Нагольная широко распахнутая поддевка еще хранила на себе следы портупеи. На черном френче в ряд, на бантах, три ордена Красного Знамени.

У мужчины был массивный затылок, сильные плечи атлета и неприступно-гордый профиль.

— Чего уставился? — с великодушной грубоватостью спросил он, заметив ошалевшего человека в малахае. — Служил, что ли, у меня? Говори поскорее, некогда.

И подал ему руку.

— Не служил у вас, товарищ Серокрыл... — Человек в малахае обрадованным голосом назвал его не только по фамилии, но и по имени и отчеству.

— Знает вас, Степан Петрович, — сказал мужчина в кожанке и, расстегнувшись, будто невзначай открыл орден Красного Знамени.

Человек в малахае не обратил внимания на его жест. Он спешил высказаться перед ошеломившем его знаменитым партизаном:

— Мы у Федько тогда служили. А вас я в Пятигорске видел. На вороном коне... Потом картину художник дал про вас, точно, ну, будто сам был там.

— Да, да, — подтвердил знаменитый партизан внушительно, пытаясь придать басовитость своему глухому и тонкому голосу, — я у него на картине похож на зубра. — Глаза партизана, цвета полированной стали, дерзко блеснули; взгляд его обежал столпившихся людей, только на миг задержавшись на восторженно глядевшем на него Бурлакове. — Брали мы атакой город один, художник был с нами, ничего не скажешь, был... С натуры брал кистью... Моторный был живописец. — И сразу оборвал речь, подкинул руку к шапке бухарского смушка. — Жрать хочу зверски. Пока, хлопцы!

Человек в кожанке пропустил его вперед и, когда знаменитый вожак скрылся в дверях, спустился вслед за ним по ступеням.

Лихач поскучал три минуты, наметанным глазом окинул никчемную для него толпу и отпустил вожжи. Рысак бешено рванулся и понесся вверх по Тверской.

— Вот тебе штука, — сказал человек в малахае, — такая высота. Эльбрус рядом с ним ниже, а за руку поздоровался, не пренебрег. А в каком-нибудь занюханном собесе ухом на нашего брата не поведут, справки хреновой не добьешься...

Второй снял картуз, вытер им лысину.

— Там государственная служба, на законе сидят. Если нужна бумажка, значит, никуда не денешься, ищи ту самую бумажку, предъяви. Чего же им перед тобой расшаркиваться? А тут случай, настроение. И у него и у нас политическая база одна: выпить и закусить. Полное равенство. Говорил же тебе...

Милиционеры, похожие на снегирей, разгоняли торговок в Охотном ряду, приваливших сюда по привычке с корзинами и мешками. Тяжелое здание «Экспортхлеба» и смежные с ним дома, обращенные фасадами к Историческому музею, занимали почти всю площадь до Манежа.

Трамваи с трудом одолевали крутой въезд на Боровицкое всхолмье. На Красной площади, напротив Мавзолея, стоял памятник, сооруженный благодарной Россией князю и нижегородскому купцу-патриоту. Возле памятника поджидали трамвая пассажиры в невзрачной одежонке, с поднятыми воротниками.

На крыльях Мавзолея лежал снег. Шпили башен, двуглавые орлы, казалось, плыли в свинцовом, облачном небе.

Курсанты пехотной школы Кремля, будущие маршалы и генералы, несли караул у дверей подземной великой гробницы. Острия их штыков, казалось, были похожи на острые верхушки елей.

Бурлаков по скользкой брусчатке прошел мимо Спасской башни и спустился к реке. За спиной остались Лобное место и сказочно разукрашенный храм. Медленно текла река, окрашенная в тона чугуна и шлака. Паровой буксир тащил баржу с песком. Каменотесы стучали, как дятлы, по облицовочным кустам гранита, а землекопы в телогрейках, похожих на латы, работали на бурых склонах набережной. Богатырские кони, будто сошедшие с полотен недалекой отсюда «Третьяковки», тащили громоздкие грузы, понукаемые сермяжными Муромцами.

Приречная стена Кремля, казалось, поднималась до неба. Часовой в суконном шлеме, застывший у зубцов, возвращал память к истокам русской истории, к Куликовскому полю, к половецким степям.

Снова возникло чувство пустоты и одиночества. Нужно поскорее разыскать Квасова, без него ничего не решить. Живая Москва сосредоточилась для Николая в одном человеке. На потертом конверте значился адрес Жориной работы: переулок, номер, затем следовало загадочное слово «орка», а после какая-то странная, нерусская фамилия. Письма по этому адресу доходили. Что такое «орка», Бурлаков не знал и забывал попросить разъяснения.

Только десятый по счету прохожий знал этот переулок. «Это к заставе, товарищ. Отсюда можно доехать... — Он перечислил номера трамвайных маршрутов. — Вначале попадете на площадь. Узнаете ее сразу, там фонтан с купидоном, и с площади вниз, сразу найдете».

Добравшись до купидона, Бурлаков без труда догадался, куда идти дальше. Фабрика была рядом. Жилые дома вплотную примыкали глухими своими стенами к фабричному двору. Производственный корпус на нижней террасе глаголем выходил в переулок на днище оврага. Сторона, обращенная к основному переулку, была застроена кирпичными складами с фальшивыми окнами, чтобы слепыми стенами не обезображивать и без того невзрачный переулок. Стены складов заканчивались высокой металлической оградой, зашитой тесом с внутренней стороны. В фабричный двор с переулка вели единственные ворота, художественно откованные руками каких-то талантливых мастеров. Их искусства нельзя было не заметить и не оценить. Чего стоили замысловатые узоры, сплетенные из букв готического и церковнославянского алфавитов и разнообразных цветов! Здесь были и ландыши и лилии, сделанные вручную с потрясающей точностью. Искусный орнамент как бы обрамлял выкованных на обеих створках ворот двух фантастических птиц с павлиньими хвостами и человеческими лицами.

— Птица эта — Гамаюн, — сказал Бурлакову охранник в черной шинели, подозрительно наблюдавший от дверей проходной за новым, приметным по всем статьям человеком.

— Гамаюн? — переспросил Бурлаков. К стыду своему, он никогда не слыхал про такую птицу.

— Не ломай голову, отделком, — добродушно продолжал охранник и поправил ярко-желтую кобуру. — Гамаюн не скворец, это райская птица. И если кому прокричит, будет счастье тому... Немец-хозяин, говорят, уговорил русского мастера сделать ворота. Три года ковал мастер. Сделал — и помер. Разорвалось сердце. Фамилию его еще можно разобрать. На птичьем крыле нацарапал. А ты чего тут?

Бурлаков подошел ближе, показал конверт.

— Квасов мне нужен. Должен работать тут.

— Квасов? — Охранник взял конверт, прочитал. — Работает Квасов... Жора?

— Жора.

— Значит, он... Великан-головушка Жора Квасов. — Охранник оживился от каких-то приятных воспоминаний. — По всему видно, вместе служили.

— Откуда знаете?

— Фуражка ваша рассказала. Точно в такой же прибыл Квасов с действительной службы. А теперь его не узнаешь, ходит в заграничной одежде. Тут немцы у нас работают, помогают. Так Жора для них — царь и бог.

— Мне бы его вызвать. Или пройти к нему в цех.

— Вызвать нельзя, потому нет его еще на работе. С двенадцати ночи заступит, в третью смену...

— Беда!.. — Бурлаков подавил вздох. — А где живет, не знаете?

— Где-то в Петровском... — Охранник посерьезнел. — Почему же адрес Квасов вам не дал? Не знаю, где он ныне живет, не знаю...

Над воротами, во всю их ширину, была укреплена решетка, и на ней бронзовыми литыми буквами новое название государственной фабрики имени такого-то товарища. Значилась шефская фамилия одного из руководителей индустрии, малоизвестного и ничем не примечательного человека.

Происхождение загадочного слова «орка» наконец-то объяснилось. Это было искаженное слово «фабрика».

Вольное обращение Жоры Квасова с письменностью превратило «ф» в «ор», а исчезнувший дефис при сокращении слова окончательно запутал Николая.

«Орка» ритмично гудела. Казалось, под ногами ходила земля. Это был основной и устойчивый признак механического производства — работали станки. Откуда-то справа доносилось утробное уханье парового молота. Часть окон второго этажа озарялась вспышками электрической сварки. Где-то, далеко от входа, визжали пилы, резавшие металл. Вероятно, там находился заготовительный цех. Над фабрикой поднимались две трубы — кирпичная, отопительная, и клепанная квадратная, выбрасывающая буро-малиновый дым.

Грузовики привезли связанные в длинные пучки латунный и стальной пруток и листовую медь. Ворота легко раскрылись на смазанных петлях и, пропустив машины, закрылись; со звоном упал засов, и железные птицы дрогнули павлиньими своими хвостами.

— Ты, братец, до ночи здесь не потолчешься, — сказал охранник официальным тоном. — Прошу извинить, а не положено. Госфабрика, и мало ли чего...

— Я и не думаю ждать до ночи. Просто мне хотелось повидать приятеля, с которым вместе служили, — мирно, не обидевшись, сказал Бурлаков.

— Что же, я ничего, — покоренный его мирным ответом, сказал охранник. — Может, что в моих силах, скажи — сделаю.

Во дворе на асфальте, промытом растаявшим снегом, — пирамида упаковочных ящиков одной и той же формы. Невдалеке от них грудой — поковки. За стеклом решетчатого высокого окна подрагивало пламя термозакалочных печей. Возникали расплывчатые тени людей и исчезали, рассасываясь в золотистом багрянце.

Смешанное чувство зависти и тайной тревоги овладевало Бурлаковым. Пока не поздно, можно уйти от этого мира огня и железа. Жора писал о фабрике, увлекал россказнями о красивой и легкой работе, о каких-то баснословных заработках. Какая же это фабрика? Может быть, раньше при хозяине немце тут и была фабрика, но теперь здесь самый настоящий завод. Угарный чад вырывался из раструбов мощных вентиляторов, оседал на соседних домах, на стенах и на чахлых деревьях, закованных в решетки у черных комлей.

— Мы не берем людей от ворот, — разъяснял охранник, — кабы от ворот брали, отбоя не было бы... Хрестьяне валят толпой... У нас нащет приема строго. Как мы кадры куем? Очень просто. Своя фэ-зэ-у. Вон в церкви. Видишь, кумпол без хреста?

Слева от фабрики, за бревенчатыми домами и дымом печных труб, поднимался церковный купол, напоминавший армейскую буденовку. Издалека доносился глухой шум производства. Там обучали детей работе на станках. Николая туда не потянуло.

Оставался еще один человек в Москве кроме Жоры Квасова, который был интересен ему. Туда и надо идти, пусть даже его там не ждут. Что бы ни случилось, а он пойдет к ней.


С Аделаидой, так несколько вычурно звали девушку, он познакомился случайно в Сокольниках, в первомайский день, когда группа сельской молодежи приезжала на праздник в Москву. Впрочем, в этом знакомстве, если разобраться, ничего не было случайного. Над группой колхозов шефствовала шелкоткацкая фабрика, принадлежавшая до революции какому-то французскому капиталисту. Шефы навещали колхозы примерно два раза в год. Обычно оттуда приезжали с докладами, если дело было зимой, а летом иногда помогали в уборке. Работали шефы весело, понемногу, и заканчивался день в небольшом клубе соседней суконной фабрики. Там танцевали, пили ситро, закусывали пряниками, и после полуночи колхозники с гармониками провожали шефов на станцию, на последний пригородный поезд.

Выезды колхозников в Москву, в октябрьские и майские праздники, проходили так же. Только деревенские не пытались делать доклады, а тем более помогать фабрике выполнять план. Шли одной колонной на демонстрацию, обедали в фабричной столовой, а потом отправлялись в парки. Там танцевали, разучивали песни, смотрели фильмы и, измученные, тащились на вокзал, тоже к последнему поезду.

Аделаида работала в ткацком цехе. Она резко отличалась от фабричных и одеждой, и манерой держать себя, рассчитанной на то, чтобы ее заметили. Ей это давалось без особых усилий, и она не могла пожаловаться на невнимание мужчин. И все же Аделаида старалась расширить круг поклонников, кокетничала, лишь бы заставить их крутиться возле себя; причем ей, по-видимому, доставляло удовольствие не только позлить своих подруг, но и поиздеваться над ними. Николай не видел ее в деревне. Не приезжала она и с шефскими бригадами.

Подруги Аделаиду недолюбливали, называли пренебрежительно Аделью, как бы отделяя от обычных Машенек, Зиночек и Симочек. Но, как бы там ни было, мужская половина общества тянулась к ней, и не только зеленая молодежь, но и взрослые. Перед ней старались быть учтивее, приглашали на танец галантно и, танцуя, не прижимались, вели себя прилично.

Красота Аделаиды была немного холодна. Аделаида ни в чем не походила на бесчисленных хохотушек и пышечек, от которых рябило в глазах. Коротконогие, грудастые, завитые девчонки, визгливые и суматошные, в большинстве своем недавно понаехали из деревень и сразу нахватались не хорошего, а дурного, наносного, что есть в большом городе. Они резко отличались от Аделаиды. С ними Николаю было весело, можно было держаться на равной ноге. Во всяком случае, так чувствовали и он, и фабричные девушки. Они в какой-то мере нравились ему своей непринужденностью, простотой и отзывчивостью на ласку. Тогда еще фокстроты не перекочевали из-за границы, в моде были так называемые бальные танцы. Вальс, падеспань или падекатр Николай танцевал лучше других, и Аделаида охотно принимала его приглашения. На танцевальной площадке Сокольников и произошло их знакомство. После танцев она попросила его прогуляться с ней. Они пошли по освещенной аллее, а затем углубились в глухую часть парка, где не было ни фонарей, ни лавочек. Зато там пахло нагретой хвоей, сырым листопадом, всем тем, что так щедро приносит ранняя весна. Аделаида первой взяла его под руку и прижалась к нему. При луне, положившей на землю черные стволы теней, он видел ее полуопущенные ресницы и тень от них, упавшую на раскрасневшиеся щеки. Дыхание ее стало ровнее, шаг ленивее. «Я озябла, — сказала она, подняла глаза и поглядела на него снизу вверх, чувствуя свою власть над этим смущенным и неуверенным молодым пареньком. — Надо бы догадаться, Коля, и предложить мне пиджак...» Она тихо засмеялась и запахнула полы наброшенного на ее плечи пиджака. Теперь неудобно было идти с ней об руку. Тогда она снова помогла ему и, положив его левую руку на свое бедро, сказала: «В Англии, как мне сказали, так гуляют даже днем...» Спустя несколько минут она добавила с тем же тихим смешком: «Вы всегда так неловки и нерешительны с девицами? Сколько вам лет?» Он ответил, досадливо поморщившись, так как считал, что молодость самое уязвимое его место. «Неужели вы еще такой мальчик? Вы знаете, Коля, я почти на пять лет старше вас...» Потом они поцеловались, и она, улыбнувшись только глазами и посмотревшись в зеркальце, сказала ему: «Вы и целоваться еще не умеете, Коля. Неужели вас некому было научить? Наши девчонки такие недотроги? Они только болтают о своих победах над парнями...»

Эти воспоминания не давали ему права для возобновления отношений. Но накануне его отъезда в армию произошел следующий случай.

Ему поручили вернуть в фабричную библиотеку связку книг из передвижки. Сдавая их пожилой, доброжелательной библиотекарше, утомлявшей всех своим профессиональным энтузиазмом, Бурлаков увидел Аделаиду, сидевшую за одним из столов читальни. Скучающая, пренебрежительная, будто делающая одолжение и библиотеке, куда она пожаловала, и книге, которую она лениво перелистывала выхоленными пальцами, всей своей позой Аделаида и тут выделялась среди скромных и заурядных по внешнему виду девушек, среди этих курносеньких простушек с одинаковыми барашковыми прическами, оголенными затылками и красными руками.

Прежде всего бросались в глаза ее волосы, пышно падавшие на узкие, покатые плечи. Она сидела спиной к окну, к солнцу, и поэтому ее волосы, обычно цвета овсяной соломы, казались золотыми.

— Ах, это вы! — произнесла Аделаида, едва размыкая полные маленькие губы, и не спеша подала ему руку ладонью вниз. — Кстати, если вы никуда не торопитесь, проводите меня.

Она небрежно, покачивающейся походкой подошла к старой библиотекарше, отдала книгу и поклонилась. В гардеробной Николай помог Аделаиде надеть ее шикарное пальто. Аделаида долго прихорашивалась у зеркала, поворачиваясь то одной, то другой стороной, пытаясь уловить свое лицо в профиль. Конечно, она была красива, свежа, с чистой белой кожей и ярким румянцем блондинки. У нее были полные длинные ноги, тонкая талия и в меру широкие бедра. Когда она, чуточку покачиваясь, шла по улице в своем модном реглане, на нее оглядывались и мужчины и женщины. Вряд ли это доставляло удовольствие Бурлакову. Ей бы под пару кто-нибудь другой, а не этот худой, длинный новобранец с неуверенными движениями и сконфуженным лицом. А тут еще дурацкая одежда: старый плащ и кепчонка, растоптанные сапоги и шерстяной шарф материнской вязки.

Аделаида была полностью занята собой, и можно было нисколько не сомневаться, что она пропустила мимо ушей все его слова. Да и в самом деле, зачем ей знать о задержавшейся сдаче двух токарных станков, из-за чего Николай не попал в эшелонную группу призывников и теперь вынужден с опозданием добираться до войсковой части куда-то далеко на юг.

— Там, наверное, тепло? — только и спросила она.

— Наверное.

— И море там?

— Нет, город расположен в степи.

В трамвае она молчала, наблюдая отражения пассажиров в оконном стекле, и все с той же единственной целью узнать, смотрят ли они на нее. Потом она предложила купить бутылку зеленоватого ликера «Аллаш» и зайти к ней. Старый дом с широкими лестницами и дубовыми перилами. Две комнатки. Висячая лампа с запыленным абажуром цвета крыжовника, стены в обоях, увешенные фотографиями лошадей и наездников.

— Мой папа всю жизнь служил на ипподромах. Недавно, всего два года тому назад, он умер, — сказала она, набрасывая полотняную скатерть на круглый столик, инкрустированный перламутром и черным деревом. — Папу ударила лошадь, и у него обнаружилась злокачественная опухоль. Оперировал его профессор Очкин. Поздно. Папа умер в Боткинской больнице, недалеко от ипподрома... Но давайте условимся: о печальном не говорить. Присаживайтесь к столу. Давайте вашу руку. Почему у меня так горят щеки? Вы знаете, я очень люблю «Аллаш». Он согревает, приятен на вкус и не раздражает гортани.

Этот суховатый, точный язык — «приятен на вкус», «гортань», — воспоминания о покойном отце, вся обстановка не располагали к легкомыслию. Прогулки по аллее в Сокольниках будто и не было. Столик низкий, такие же низкие кресла. Николай не знал, куда девать ноги и руки.

Поезд отходил в десять утра, и Аделаида, не задумываясь, непринужденно и мило предложила Николаю переночевать. У Николая пересохло в гортани. Но ожидания не оправдались. Не повторилось даже то, что было в Сокольниках, хотя они лежали рядом в постели, отгородившись друг от друга подушкой, и проговорили почти до рассвета.

— Я не хочу, чтобы вы разочаровывались во мне, — предупредила она. — Обо мне почему-то все дурно думают, считают легкомысленной девчонкой. Неужели я произвожу впечатление общедоступной?

Она тихо рассмеялась и потянулась под одеялом. В свете ночника он видел ее «греческий профиль богини Бутринды», как сказала она сама, ее плечи с розовыми вмятинами от бретелек и оголенные белые руки. Она позволяла рассматривать себя, следя за ним из-под полуопущенных век.

— Почему люди стесняются, скрывают друг от друга самое дорогое, из-за чего стоит жить: любовь? Почему любовь рождает столько ненависти, горя, страданий?

— А вы можете полюбить искренне, открыто, без всякого расчета? — спросил Николай дерзко, уверенный в том, что она продолжает издеваться над ним.

— Разве я произвожу впечатление расчетливой женщины?

— Если говорить в открытую, да... — Ему нелегко было сказать ей эти слова.

Она не обиделась, но в уголках ее губ, пренебрежительно опустившихся вниз, скользнула недобрая улыбка.

— Если говорить так же откровенно, вы не ошиблись... Нет, не делайте испуганных глаз. Мне столько раз навязывали свою любовь... Самые разные люди. Я не верю в любовь. Вот и вы тоже. Я предложила вам переночевать у меня без всякой задней мысли, а вы рассчитывали на... А вы еще мальчик, если разобраться, и к тому же деревенский. И вы уже испорчены. Испорчены нетребовательными девчонками, которые липнут к вам. У вас хорошее лицо, чистые глаза. И когда вы... дозреете, будете настоящим мужчиной... Не хмурьтесь, Коля. Ведь больше мы никогда не увидимся. Можно не хитрить друг с другом. Мне уже около двадцати пяти. Пора разочароваться... Почему? Отвечу: меня обманули. Когда, это неважно. Один жокей. Немолодой человек. Напоил «Аллашем» и... обманул. С тех пор в критические минуты я пью «Аллаш». Теперь я от него трезвею. Вкус «Аллаша» возбуждает во мне ненависть к мужчинам. — Она потянулась к столику за рюмкой, левой рукой прижимая к груди одеяло. Поправив подушку, она села, обмакнула верхнюю губу и, расширив ноздри, глубоко вдохнула воздух. — В дальнейшем я решила быть расчетливой и злой. Я нанялась в ткачихи, чтобы поступить в вуз. Зарабатываю пролетарский стаж. Я готовлюсь в вуз, хотя и ненавижу науки. За мной увиваются, Коля. У меня есть квартира. Две комнаты в Москве — это капкан для любого жениха. Но я выйду замуж только по расчету. Я буду рассчитывать, а не он, павиан без жировки... Меня оскорбили, и я не останусь в долгу...

Утром Аделаида напоила Николая чаем и долго смотрела в его смущенные глаза.

Просто сказала:

— Прощайте, Коля. К сожалению, мне нужно спешить на работу.

— Спасибо, — поблагодарил он, уже одевшись и держа в руках кепку. — Во всяком случае, мне было хорошо с вами, Аделаида. Со мной так не разговаривала еще ни одна девушка. Мне представлялось, что между парнями и девушками не может быть так... — Он не нашел слова, покраснел и подал Аделаиде руку. — Только не думайте обо мне, как о бурьяне. Рос, как рожь, а ни на что не гож...

— Что вы, Коля. — Она притянула его голову к себе, и ему пришлось наклониться. Неожиданно для себя самой она поцеловала его.

— И мне было очень хорошо с вами.

— А может быть, все же существует любовь? — спросил Николай резко и, когда она замялась, настойчиво переспросил: — Неужели нет?

— Для кого как, — уклончиво ответила она без прежней мягкости в голосе и чуточку раздраженно. — Я имела в виду только себя. Я знаю товарок, которые сходят с ума от любви... Никто не мешает и вам последовать их примеру. Найдите, полюбите, зачеркните мои предубеждения. Ого, мне пора, прощайте! Выходите первым и побыстрее, чтобы не дразнить соседок по квартире. А я за вами... Подождите меня на улице.

Утренние сумерки рассеивались медленно из-за тумана. За ночь температура снизилась. Лужи подернулись тонким ледком. Последние, еще не опавшие листья потемнели и съежились. Бурлаков спиной почувствовал холод. Прорезиненный плащ, казалось, сразу промерз и больше не грел. Пришлось обмотать шею материнским шарфом и поглубже натянуть кепку.

Аделаида вышла в шубке серого смушка, в меховой шапочке и закрытых ботинках. На ее лице не осталось никаких следов бессонной ночи. Она снова была другой — такою, какой всегда появлялась на людях. С самым решительным видом она попросила не провожать ее до фабрики.

— Вы представляете, какие пойдут сплетни? Утром вдвоем. Нет, попрощаемся здесь.

В армии, в тусклых буднях казармы Николай думал об Аделаиде возвышенно. Вокруг ее имени возник ореол. Самое заветное время — сразу после полуночи, на дневальстве в конюшне, после обхода дежурного по полку. В этот час он писал Аделаиде письма. Столиком служила деревянная лопата, протертая досуха пучком соломы и положенная на колени. Далекая девушка в меховой шубке или с локонами, рассыпавшимися по оголенным плечам, властно входила в этот тесный мирок. Исчезали звучно жующие кони, запахи аммиака и потной шерсти. Забывалось все: и завтрашняя сверхранняя побудка, и пронзительный голос трубы, и истошные крики дневальных, манежная езда и стрелковые занятия, вольтижировка и зубрение уставов...

Вначале Аделаида отвечала ему неаккуратно. На листочке, а то и на четвертушке. Крохи внимания, а лучше сказать — снисхождения. Отвечать ее заставляла пылкость его пространных писем. Потом переписка разладилась, а на третьем году, когда Бурлаков, поддавшись на сатанинские увещевания Арапчи, остался на сверхсрочную службу, Аделаида написала ему совсем короткое письмецо, намекнув о перемене, происшедшей в ее жизни. Продолжать переписку было неудобно.

Теперь Бурлаков шел к ней, готовый к любой неожиданности. Аделаида была замужем, только так можно было понять ее намек. Кто ее муж, Бурлаков, конечно, не знал. Его потянуло к ней, и он не мог справиться со своим желанием. В конце концов будь что будет! Он долго готовился к тому, чтобы появиться перед нею другим человеком — не тем деревенским увальнем, которого она проводила в тот памятный для него октябрьский день. На нем была шинель, перешитая в дивизионной швальне, с обшлагами, достигавшими локтя; раздвоенные концы отворотов изнутри были отделаны синим сукном. Сапоги сделаны на заказ из хрома, тонкой и эластичной кожи, невыразимо ярко сверкающей от ваксы. Обычные деловые шпоры из твердой стали сменены на щегольские, с малиновым звоном колесиков. Он купил их в магазине Военторга и дополнительно отникелировал в мастерской у одного из потомков Хаджи Мурата. Этот потомок великолепно владел искусством закалки боевых клинков и чеканкой по драгоценным металлам.

Вот таким щеголем полкового масштаба должен был предстать Бурлаков.

Не без волнения прикоснулся он к черной пуговке звонка и, нажав два раза, как рекомендовала вывешенная на дверях табличка, услышал дребезжание звонка в самой глубине коммунальной квартиры.

Через две-три минуты пришлось позвонить еще раз. За дверью послышались шаги и чей-то незнакомый женский голос:

— Аделаида, к вам. Два звонка!

— Не понимаю. У Сержа — свой ключ. — Это был голос Аделаиды. — Мог ли он его забыть?

Звякнула цепочка, скрипнули петли. Дверь приоткрылась на длину цепочки, и при мерклом свете лампочки, ввинченной в лестничном пролете у самого потолка, Николай прежде всего увидел ее волосы и настороженные глаза.

— Николай?! Вы? — Аделаида пропустила его в коридор. — Так неожиданно!..

— Прежде всего — здравствуйте! — Она слабо ответила на его рукопожатие. — Я еду домой через Москву и решил заглянуть к вам.

— Проходите, проходите. — Она пожала плечами. — Надо было предупредить, позвонить хотя бы... Вы меня застали в таком виде, врасплох...

— Позвонить? У вас есть телефон? Как в штабе полка? — Он попробовал отделаться шуткой. — Темный армеец! Отстал, отвык...

— Вы только не обижайтесь, Коля, — голос Аделаиды стал мягче. — Вы знаете о моих переменах...

— Если неудобно, я уйду.

— Нет, теперь уже поздно. Придется дождаться Сержа. У нас такие соседки. Им ничего не стоит самым вульгарным образом все истолковать...

Она провела Николая в знакомую ему комнату. Многое в ней изменилось. Со стен исчезли фотографии жокеев в камзолах и призовых рысаков.

Низкие кресла были обтянуты пестрой тканью с неопределенным рисунком. Туркменский ковер на полу, оттоманка, мусульманский светильник в углу — такие бывают в мечетях, и запыленный аппарат для кальяна. Все это придавало комнате восточный колорит и, очевидно, отвечало вкусам загадочного Сержа.

Пока хозяйка переодевалась, Николай имел возможность поразмыслить. Он сравнил родительскую, избу с этой квартирой, полезные в обиходе предметы — с этими вещами. К чему старый светильник, если есть электричество? Зачем эти высокие кувшины, исписанные иероглифами бамбуковые палки? Ведь на все это истрачены деньги. Дома, бывало, покупка чугуна или сковородки обсуждалась по нескольку дней кряду. Пропажа ведра или веревки вызывала столько волнений, столько взаимных упреков... Сейчас родители задумали приобрести корову, без нее невозможно прокормиться. Сколько писем, тревог, расчетов... Николай невольно потянулся к карману, в нем было зашито двести рублей. Протест поднялся в душе Николая и отрезвил его. Нечего робеть и считать себя ниже...

— Что с вами? — Аделаида присела напротив Николая.

— Со мной? Ничего...

Он видел ее колени, остро чувствовал запах духов и еще какой-то запах — не то барбарисовых конфет, не то помады.

— Нет, вы изменились, стали строже ко мне. — Она наклонилась и притронулась к его руке, туго охваченной в широком запястье манжетом темно-зеленой военной рубахи.

Теперь, когда она наклонилась, он видел желобок на ее груди, теряющийся в розоватом шелке, и опять ее полные, округлые колени, обтянутые тонкими чулками.

— Вы где покупаете такие чулки? — неожиданно для самого себя спросил Бурлаков, чувствуя, как зреет в нем глухое раздражение.

— Вы заметили? — Она оживилась, провела ладонью по ноге от щиколоток до колена. — Это они... — махнула куда-то в сторону головой. — Серж достает. Мой... муж. Фамилия его... Коржиков. Мы не расписывались с ним, зачем? Потом такая бесцветная фамилия... Аделаида Коржикова. Очень шикарно...

Она закурила от зажигалки и задула огонек, выпятив нижнюю губу. Пожалуй, она не подурнела за это время; ее яркая зрелая красота, вероятно, по-прежнему дурманила головы мужчинам. Но она стала хуже в чем-то другом. Все в ней было чужое, деланное, неискреннее.

Она задавала вопросы, но была невнимательна к его ответам. Казалось, ее голова была занята чем-то другим. Отсюда настороженность, забывчивость, сухой смех.

Чужая? Да, вероятно, так. Стоило ли думать о ней, чего-то ждать! Пропала детскость, когда-то отличавшая ее от многих; она казалась старше своего возраста, и это не вызывало в нем жалости.

— Неужели вы думаете поселиться в деревне?

— Если найдется работа, да.

— И вас не тянет в город?

— Опять-таки все дело в работе.

— Вы думаете служить?

— Нет... Работать.

— Неинтересно! — вырвалось у нее.

— Работать неинтересно? — Николай пожал плечами. — Не понимаю.

Аделаида решила перевести разговор.

— Что у вас на петлицах?

— Треугольники.

— Вижу. Два. Это считается много?

— Не знаю, для кого как. Мне вполне хватает, — сухо ответил он и, посмотрев на призовые часы, врученные ему самим комдивом за отличную рубку, сказал: — Мне пора.

Она поднялась вслед за ним, погасила папиросу.

— Вы, вероятно, голодны. Поужинали бы с нами. Серж должен вот-вот прийти. Но если вы спешите...

— Тогда вы не смеете задерживать?

— Зачем вы так, Коля? Не обижайтесь на меня. Ведь мы старые друзья... — Она насторожилась, не закончив начатой фразы, и вышла из комнаты.

Через неплотно притворенную дверь из коридора донесся недовольный, приглушенный голос мужчины:

— Хорошенькое дело!.. Вошел... шинель... Надо было меня предупредить...

Коржиков вошел в комнату вслед за Аделаидой, с покоряющим радушием встретил поднявшегося к нему навстречу молодого человека. Он потряс протянутую ему руку и вслух восхитился этой «армейской мозолистой рукой, умеющей крепко держать пролетарский штык и саблю». Сам Коржиков был внешне неприметный человек, среднего, а может быть, и низкого роста, с сутулой спиной, с плоскими серыми щеками и вставной верхней челюстью, отчего его улыбка как бы носила фарфоровый оттенок.

Коржиков умел расположить к себе своей способностью сразу «находить контакты». Если какой-нибудь человек собеседнику не нравился и он о нем дурно отзывался, Коржиков глубокомысленно поддакивал, говоря с самой подкупающей искренностью: «Да, да, как вы его верно разгадали! Ведь этот субъект и во мне вызывал странные ассоциации... Вы удивительно точно разгадали его». О том же человеке он мог высказать и совершенно противоположное мнение, лишь бы «найти контакт». Никто из сослуживцев не избежал чести быть обласканным Коржиковым, и при выдвижении Коржикова ни у кого не поворачивался язык назвать его подхалимом или карьеристом. Неуловимость его общественного лица иногда ставила в тупик представителей так называемых инстанций. Его пытались исследовать чуть ли не лабораторным методом, но ничего предосудительного в его микроструктуре не обнаружили. И это происходило не только потому, что в родословной бабушек и тетушек царил полный социальный порядок, а прежде всего потому, что он умел «войти в контакт» с любыми диаметрально противоположными взглядами и на общую политику, и на жизнь, и на значение отдельных личностей. Таков был Коржиков. Окажись он хоть на минуту не на высоте, и пропало бы его положение, а не только запыленная аппаратура кальяна или ориентальный светильник в его комнате. Здесь не мешает сказать, что, по преданиям летописцев, известных только Сержу Коржикову, в его светильнике когда-то плавали фитили в человеческом жире, натопленном деспотом из трупов опальных и зазнавшихся приближенных.

— Я никогда не бывал на Востоке дальше Тифлиса, дорогой мой Николай, но всеми фибрами души предан Востоку, хотя и опасаюсь его загадочной неразбуженной силы, — уверял Коржиков за графином разбавленного спирта и бережно вскрытыми шпротами. — Каждая вещь с Востока для меня не просто красивая вещь. Это реликвия, символ, шарада... Отец Адели был наездник, в этом тоже есть тайный смысл. Вы кавалерист — разве вы не видите незримые нити, которые потянулись к нам от всадников с раскосыми глазами и арканом у луки седла?.. Вы знаете, где родник их мужества и ярости? Не знаете? Я расскажу. Воин-монгол мчался по степям, ведя трех лошадей в поводу. Когда его горло пересыхало, он не искал колодцев в безводных пустынях. Он прыгал с седла, вскрывал ножом набрякшую вену коня и припадал к горячей, живой струе крови... Он вытирал усы и губы полой халата, снова бросался в седло и мчался как ветер. Нас, русских, боятся хилые интеллигенты Европы, ошибочно считая, что мы и есть Восток. Нет, нет! Надо объяснить им: Восток далеко за нашей спиной. Когда он созреет, из нас тоже натопят сала для таких вот светильников...

Какая-то сумасшедшинка появилась в глазах хлипкого Коржикова, смех становился неестественным и злым, лицо было как маска.

Казалось, он нарочно разыгрывает Николая, считая его наивным парнем, и насыщает его нелепицами и бредом. Но здоровый ум Бурлакова не мог поддаться на такие противоестественные соблазны. Вначале в нем зажглось любопытство, но и оно погасло в конце концов. Ему стало скучно и противно. Какая-то алчная зависть к степным дикарям, противоестественный восторг при рассказах о трупах и крови вызывали отвращение. Николай попросил Коржикова оставить в покое монголов и пощадить невинных лошадей.

— Тогда не было шпротов, — Коржиков захохотал, поднял вилку с насаженной на нее темно-коричневой промасленной рыбкой, — не было спирта-ректификата и отсутствовали карточки на основные виды продовольствия. Темники Тамерлана не знали пятилеток... За здоровье здоровой стихии, Коля! Дай я тебя поцелую.

Николай отстранился.

— Не надо...

— Гребуешь мной? — Коржиков издевательски подчеркнул простонародное слово.

Бурлаков это понял, и его лицо налилось кровью.

— Нет, я не брезгую, а просто противно слушать. При чем тут пятилетки?

— Коля, ведь он пошутил, — вмешалась Аделаида. — Хотите, я с вами выпью на брудершафт? Можно, Серж? Разрешаешь?

— Тебе я все разрешаю... Если хочешь, ложись с ним спать. Благословляю...

Аделаида нервно рассмеялась и, придвинувшись к столу вместе с креслом, разъединила мужчин. Глаза ее выдавали тревогу. Ей совсем не было весело.

Коржиков прикинулся пьяным. Прихлопывая ладошками по ручкам кресла, он забормотал что-то невразумительное о каких-то людях, которые стоят с кнутом перед опасным и мускулистым зверем. Затем, искажая слова, запел «Варшавянку».

Вскоре он затих, запрокинул голову и захрипел.

Бурлаков поднялся.

— Прощайте. — Он протянул руку. — Вероятно, мы уже никогда не встретимся.

— Почему же? — Она стояла рядом с ним, дыхание их смешивалось. — Я буду рада видеть вас, Коля.

— А он?

— Это вас не должно беспокоить, — сказала она отчужденно и отняла руку. — Вы остаетесь в Москве?

— Нет... Уезжаю в деревню...

— Я завидую вам. — Гримаса боли появилась на ее красивом холодном лице. — Как это хорошо — иметь родителей! Когда их нет, приходится идти напролом, спрятаться не за кого.

— Вам нелегко? — спросил Николай, еле выдавливая слова.

— Да. Заметно?

— Я заметил...

— Пусть вам лучше будет в жизни, чем мне, — произнесла она и прикоснулась ладонью к его щеке.