"Николай Курочкин. Смерть экзистенциалиста" - читать интересную книгу авторанаткнулся на рассуждение о том, что право ношения оружия существенно влияет
на драматургию: герой Чехова мог застрелиться из пистолета, герой современной драмы не может. Потому что две трети зрителей будут ломать голову не над тем, что довело героя до самоубийства, а над тем, где он добыл пистолет. Да, возможности самоубийства у нас сильно ограничены. Цианистого калия не достать, браунинга не купить, снотворного посильнее и то без рецепта не продадут. Дискриминация самоубийц! Утопиться? Но плавать он не умеет, а у берега бесполезно, сразу выловят. С моста в Амур не бросишься, там охранников полно. Не Нью-Йорк. Под машину? Неплохо, но рискованно. Машина может убить, но может лишь искалечить. А ему вовсе ненужно, чтобы его лечили, спасали, жалели... Нет, машина - это ненадежно. И вообще шофер может в последнюю минуту объехать. Паровоз - вот что ему нужно! Поезд не объедет, с рельсов не свернет. Если пропустить локомотив и кинуться под вагон - машинист и не почувствует. А подальше от города и в темноте, то если даже и не наповал, - подохнешь до утра, а до утра не найдут. Да, решено. А раз решено "как", то решено все. Ведь сам вопрос "жить или не жить?" для него уже решен. Ночное заточение было, так сказать, намеком свыше. Он давно решил, что умрет по-экзистенциалистски, то есть от своей руки и в срок, самим собою установленный. Что может быть возвышенней самоубийства? Ведь уйти из жизни по собственному произволу, а не когда она велит, - это единственное, в чем человек может переплюнуть свою судьбу! Итак, шел последний день его жизни... Нет, не последний - просто еще один. Если ты сам себя приговорил, Но надо было для верности дождаться темноты. Надо было пережить еще один день. А жить ему не хотелось. Буквально не хотелось. Совсем. И он начал проживать этот день, как проходят через пустыню. По привычке зашел в читалку, но сознание того, что это самый последний день, помешало читать. Что можно выбрать в такой день? Он порылся в каталоге и вышел. Заглянул в буфет, и на подоконнике увидел мятый рубль и две серебрушки. Постоял, подождал. Никто своими не признает? Отлично. Сгреб, купил стакан кофе, пирожное (что на завтра оставлять? Пить так пить!), съел, но вкуса не почувствовал. Крем был как вата, кофе без запаха. На том фасаде "научки", что выходит на проспект Карла Маркса, висела афиша: "Музыкальный салон. Девятая симфония Бетховена". Он подумал, что это в достаточной степени бессмысленно - в последние часы жизни слушать Бетховена, если никогда толком не интересовался серьезной музыкой, криво усмехнулся и толкнул дверь, за которой никогда не был, хотя мимо проходил раз пятьсот за последние полгода. Объяснения ведущего - дирижера краевого симфонического оркестра - скользили мимо Саломатина. Только когда тот заговорил о трактовке симфонии Евгением Мравинским, Владимир заинтересовался. Дирижер говорил нейтральным тоном, совершенно Саломатину непонятными словами и с корректной, неопределенной полуулыбкой. Но по жестам, как бы что-то невидимое взору непосвященных срезающим и отлепляющим, жестам как бы обмахивающим, обметающим и даже загораживающим, - по этим жестам видно было, что (хотя против самого Мравинского говорить неудобно) дирижер с такой трактовкой |
|
|