"Мы, значит, армяне, а вы на гобое" - читать интересную книгу автора (Климонтович Николай)Глава перваяНачалось все с лопаты, обычной штыковой лопаты. Гобоист приобрел ее в скобяной лавке в период энтузиазма и натиска, буйного обустройства своего нового прибежища и освоения прилегающей территории – трех с половиной соток обильно нашпигованной битым кирпичом, посыпанной строителями песком и цементом бесплодной землицы. Три сотки перед задним крыльцом, половина – у фасада, под палисадник. Лопата, которую он приобрел в магазине "Всё для дома" в ближайшем Городке, завернутая в пропитанную парафином бумагу, похожую на липучку для мух, была едва ли не первым инструментом в хозяйстве Гобоиста. Впрочем, из квартиры жены, где он был зарегистрирован, но которую никогда не чувствовал своей, ему удалось, таясь, спереть молоток, жестяную банку из-под растворимого кофе – с гвоздями, плоскогубцы с перемотанными синей изоляционной лентой ручками и ржавую ножовку, -всё, доставшееся жене по наследству в приложение к квартире. На рынке в тот раз, в комплект к лопате, он прихватил и отрез клеенки, тяжеленную банку олифы, еще кое-что по мелочи, например, похожий на мастерок каменщика совок не совок – для борьбы с сорняками. Гобоист твердо решил стать хозяином, но отсутствие у только что приобретенной лопаты черенка поставило его в тупик. Впрочем, уже в следующую поездку он увидел на рынке и палку, купил ее за шесть рублей. Палка была дурно отстругана, так что Гобоист, пользуясь лопатой, надевал рабочие варежки – низ брезентовый, верх байковый, -боялся занозить ладони, этого было никак нельзя. У лопаты была отличительная примета: держался штык, будучи некрепко насажен, на одном гвозде, слишком большом и потому торчавшем углом, кое-как загнутом. У куда более справных соседей столь неловко прилаженной лопаты быть никак не могло. Гобоист, впрочем, лопате своей недолго радовался. Успел лишь вскопать пару грядок – под петрушку, салат, укроп, редиску, всё для закуски. А грабли одалживал у соседей-армян. Редиска у него, правда, потом заветвится, петрушка пойдет в корень, салат получится кофейного оттенка, но Гобоист будет горд, что своё! Хотя он вовсе не так обнищал, чтоб не позволить себе купить зелени на рынке. Где, впрочем, ее и покупал. Космонавт взял лопату у Гобоиста, не спросив: Космонавт вообще ни о чем никого не спрашивал, был молчалив и вороват. Он взял лопату, стоявшую на заднем крыльце Гобоиста, когда того не было дома, -уехал в Москву, – и пошел себе копать. Космонавт очень много копал. У него, конечно, были и свои лопаты, но недавно он докопался до слоя твердой глины, а лопату соседа было не жаль. Отработав, Космонавт ткнул лопату в кучу навоза перед задней дверью Милиционера, быть может, забыл, у кого одолжил. Или ему просто было лень пройти на четыре метра дальше, обратно к крыльцу Гобоиста, – куча навоза была сгружена как раз на границе участков его и милицейского, а никаких заборов между соседями еще не было возведено. Милиционер весьма обрадовался, что теперь у него обнаружилась лишняя лопата, взял в хозяйство и выкопал с ее помощью яму под яблоню, что уже три дня назад велела сделать жена, но за шашлыками и пьянством дело временно замялось. Едва Милиционер закончил, у него попросила инструмент соседка с краю, мать армянина Артура, не имевшего, впрочем, отношения к рыцарям Круглого стола, но – к рыцарям общественного питания, и дело с лопатой совсем запуталось. Гобоист хватился лопаты лишь через два дня, когда вернулся из Москвы на своей пожилой машине и решил изготовить лунки под бордюрные астры: рассаду он приобрел по дороге. Он ткнулся туда-сюда, лопаты не нашел и расстроился. Его вообще повергали в уныние не крупные неприятности, которым он умел мужественно противостоять, но такие вот мелочи, пропажи из-под рук, когда очки для телевизора решают сбежать, тапочки прячутся, перчатки теряются и покидает хозяина зонт. Эта борьба со злобным миром мелких бытовых вещей его изнуряла… Гобоист вышел на заднее крыльцо, тоскуя, как вдруг заметил собственный инструмент в руках старухи – соседка в любую погоду возилась в своем огороде. Свою лопату он узнал бы из тысячи. И сказал, чуть смущаясь, что, мол, лопата принадлежит ему, Гобоисту. Старуха же удивленно ответила, что сама лично – тому уж несколько дней – взяла взаймы эту самую лопату у милиционера Птицына, -старуха любила слово лично. Лично у нас, у Долманянов, – часто приговаривала она. Но Гобоист безошибочно узнал свой криво торчащий из дырки в штыке гвоздь, и ему стало обидно, что старуха так беспардонно лжет ему в глаза. Он пошел к себе в кабинет, который устроил на втором этаже, рядом с балконом, и выпил. А вечером незаметно, как тать, забрал свою лопату с соседского крыльца и спрятал в доме. Временно справедливость на ограниченной территории была восстановлена… Именовался этот двухэтажный кирпичный барак на четыре семьи – то, что в рабочем пригороде европейского города назвали бы town hause, - Коттедж. Стояло это одинокое строение посреди рабочего поселка и глядело барином. Вокруг были другие бараки, но одноэтажные, из досок и щитов, темные от старости и пролившейся на них за многие годы влаги, кучились ветхие сараи и курятники, вольно раскидывались веселые пестрые помойки с копошившимися там шелудивыми котами, спугивавшими клюющих птиц; здесь же, неподалеку, моталось белье на веревках, росли и плодоносили кусты смородины и рябины, кудрявилась картошка, ходили вислозадые бабы в телогрейках и резиновых сапогах, коли шел дождь, в жару – в цветастых тряпочных тапочках на грязных босых ногах и линялых ситцевых сарафанах; качаясь, шастали мужики. Ветер доносил до Коттеджа запах навоза с ближайшей фермы, аромат мусора, вонь прогорклого масла, на котором жарили пищу, и дощатых сортиров. Конечно же, Коттедж был оазисом цивилизации. К нему были подведены магистральный газ и электричество, в нем были ванные и теплые туалетные комнаты, бойлеры подавали горячую воду, а клозеты были соединены с единой центральной канализацией, о самом существовании какового изобретения древнеримской инженерной мысли многие окрестные люди могли и не подозревать. Прямо перед Коттеджем шла хорошая асфальтовая дорога от самого шоссе – ее протянули к вилле какого-то губернского начальника. Вилла стояла гоголем посреди Поселка банкиров, – так называли это огороженное и охраняемое место поселяне. Туда что ни день ходили беспорядочной толпой по шоссе солдаты: утром в одну сторону, вечером в другую, наверное, их одолжил для строительных нужд богатых людей командир какой-нибудь военной части поблизости. У банкиров асфальт благополучно обрывался, продлеваясь ухабистой грунтовой сельской дорогой. Но к Коттеджу можно было подъехать в любое время года и в разную погоду. Тогда как уже и в сравнительно не густой дождь в глубину поселка колесным ходом попасть можно было только на самосвале или тракторе. Поделен Коттедж был между четырьмя хозяевами. У каждого двухэтажная квартира из четырех комнат: три наверху, внизу кухня девять метров и гостиная; санузел, два крылечка и просторный балкон, каковые у нас принято называть на итальянский манер лоджиями, под всем этим -большой бетонированный подвал, там надо было разгрести кучу мусора и откачать воду, чтобы как-то использовать. Соседи все это давно проделали, Гобоист, разумеется, нет. Звали Гобоиста Константин. Это был поджарый с горбатым носом, делавшим его похожим на южанина, с сединой в бакенбардах, московский взъерошенный мальчик под пятьдесят. Он оказался обитателем Коттеджа совершенно случайно для самого себя. Дело в том, что у него была -третья по счету – жена, дама весьма предприимчивая. Когда они познакомились лет пятнадцать назад, ему было за тридцать, ей около тридцати, на пять лет меньше, он вел прекрасную стремительную жизнь гастролера и холостяка, имел много долларовых бумажек и кредитную карточку Visa – тогда, в конце 80-х, это было круто, как говорят нынче; одевался в Испании, где часто выступал, ездил на девятке малинового цвета, автомобиле весьма престижном в те времена, жил один в небольшой, но очень приличной двухкомнатной квартире на Дорогомиловской, потолки три шестьдесят с лепниной, кухня десять метров, использовалась как столовая, был окружен антиквариатом, картинами – подарками друзей-художников, – поклонницами и давними приятельницами-дамами и, что называется, ни в чем себе не отказывал. У его будущей жены собственной квартиры не было. Зато была малолетняя дочь от первого брака и папа-генерал – господин великого роста, но довольно флегматичный для южанина, – с маленькой говорливой женой. Семейство жило в трехкомнатной квартире в Измайлове, потолки два шестьдесят, кухня шесть с половиной. Мужа-футболиста, отца девочки по имени Женя, тоже не было, то есть он когда-то был, но давно растворился за ненадобностью, за законченностью своей спортивной карьеры и за алкоголизмом в стадии, не предполагавшей компенсации… Этот роман длился для Гобоиста непривычно долго, как затянувшаяся баталия, позиционно, так сказать. Причем очень скоро любому стороннему непредвзятому наблюдателю стало бы ясно, что исход ее предрешен. Поначалу новая знакомая – ее звали Анна – держалась скромно, мало говорила, терпеливо слушала, читала те книги, что он ей рекомендовал, не те – не читала, не мешала трепаться по телефону с многочисленными подружками, готовила, прибирала, в постели была нетребовательна – в меру страстна, но не мешая высыпаться. У нее был старенький жигуль-копейка, наследство от папы, пересевшего на Волгу; на нем она отвозила в химчистку-американку концертный смокинг Гобоиста, его пиджаки, брюки, плащи и клетчатые пледы, которые он любил и которые лежали у него на всех креслах и диванах. Она была не умна, но и не глупа, закончила некогда университет, получила специальность программиста и производила впечатление человека, какое-то время прожившего в интеллигентном обществе; не была она и добра, но не бывала и зла; не была расточительна, но и жадна не была; не была красива, но привлекательна, подчас очень мила; ни горяча, ни холодна – к таким теплым без прихотей женщинам легко привыкают. К сорока пяти, что, быть может, и рановато, Гобоист притомился от богемной таборной жизни. Он устал от международных аэропортов, от гостиниц Лазурного берега, от бассейнов в отелях, от предупредительных горничных, являющихся сменить полотенца, когда их никто не ждет, от журналистов, от однообразных шведских столов по утрам с жидким кофе, непременным джюсом, тостами и джемами, от счетов за мини-бары, которыми он, проклиная сам себя, все время пользовался, ввалившись в номер после концерта. Короче, он устал кочевать: собирать чемоданы, едва их распаковав, таскаться по сувенирным лавкам или по магазинам на Риволи, где привык покупать приличное белье своим московским дамам – невинное пристрастие: любил, когда белье при нем примеряли; устал от нот, от собственных музыкантов и от пройдохи-администратора, даже от хваткого импресарио-испанца, который сделал ему немало добра; и, как это ни странно звучит, он устал от денег. У Гобоиста их вечно кто-то занимал и требовала первая жена – на сына, какового он практически не знал и которого воспитал второй ее муж, богатый адвокат; кроме того, деньги все время приходилось тратить и, едва вернувшись в Москву, сидеть с дамами в осточертевших кабаках и шататься по антикварным лавкам; денег было достаточно много для того, чтобы их вечно нехватало. Он хотел сидеть дома. В халате и тапочках. Смотреть днем телевизор, чесать за ухом покладистое преданное существо – собаку или женщину, с утра пить кофе с коньяком, не опасаясь запаха алкоголя изо рта, потому что не надо садиться за руль, и уже в два сделать себе первый дайкири, не жалея рома и не думая даже взглянуть на часы. Он многого добился. После выигранного в двадцать один конкурса обрел известность в музыкальных кругах, много солировал, потом возглавил собственный духовой квинтет, концертировал по всему миру, но, как это и бывает обычно в середине мужской жизни, понимал, что той славы, о которой он честолюбиво мечтал в юности, у него уж никогда не будет; и дай Бог подольше сохранить даже тот потолок, в который он уже уперся. Гобоист был достаточно откровенен с собой, чтобы знать, что жизнь его во многом не удалась, пусть для многих его успехи – предмет зависти и бесплодных стремлений; что по большому счету он неудачник: по-прежнему любит музыку, любит свою волшебную деревянную флейту, но устал от всего, что вьется вокруг так называемого искусства, прежде всего – от людей, и почти разучился это скрывать; он бродяга без определенного места жительства, и его дыхалки скоро не будет хватать на то, чтобы поддерживать форму. Он не в силах больше соблюдать режим, а прежнего молодого ража уже нет. И он не хочет отказывать себе в голланд-ских сигарах, к которым пристрастился в одной из поездок. Скоро, совсем скоро ему выпадет переход, так сказать, на тренерскую работу, он уже и сейчас имел класс в Гнесинском, и не на что будет покупать хорошие костюмы. И главное, при обилии у него женщин разного возраста и темперамента, в разное время сопровождавших его по жизни, по-настоящему его, похоже, никто никогда не любил. Как все холостяки, да еще обжегшись на двух ранних, с самого начала неудачно задуманных, поспешно заключенных и поспешно расторгнутых, браках, он, разумеется, впасть в семейную жизнь не спешил. Торопиться было некуда, новая его подруга, казалось, вполне довольна положением дел. В первый год они виделись раза два в неделю, когда он бывал в Москве. Однажды в его ванной комнате появились ее шампунь и фен, что было невинно: она мыла и сушила голову перед тем как, пока он еще был в постели, подать чашку кофе, поцеловать его, шепнув kiss, и отбыть по месту службы. Потом выяснилось, что его домработница, которая работала у него последние лет пять, ленится вытирать пыль за музыкальным центром. Потом ему подарена была стройная пальма, украсившая кабинет, и, в очередной раз отбывая на гастроли, он оставил подруге ключи от дома – пальму нужно поливать; а ведь он всегда избегал оставлять ключи кому бы то ни было, женщинам прежде всего. И его ключи как-то естественно заняли место на ее связке, рядом с ключами от квартиры родителей в Измайлове. Впрочем, она и впредь никогда не приезжала без предупреждения, хотя завела у него тапочки, пакетик со сменным бельем, а под подушкой теперь оставалась дневать ее пижама. Он стал бывать время от времени у нее в доме, играл с ней и с ее отцом-генералом в преферанс, всегда проигрывал; реванш иногда удавалось взять за нардами, но генерал, конечно, поддавался – из чувства гостеприимства. Генерал был весь серебряный: и волосы, и брови, и усы. В этом доме, где все были мягки и обходительны, где маленькая Женя, обворожительный и вовсе не избалованный, смышленый ребенок, хоть и не без характера, была окружена очаровательной нежностью, Гобоисту становилось спокойно. Умиляло его, как относится жена генерала к мужу: по генеральским дням рождения собирались родственники и друзья, давно ставшие родственниками, и эта крохотная женщина произносила со слезой тост того содержания, что, мол, она благодарит Бога, что прожила жизнь с таким замечательным мужчиной. Правда, потом выяснилось, что она повторяет это каждый год слово в слово, но все равно трогательно, да ведь и муж был один и тот же… К тому ж Гобоиста окружали в этой семье ненавязчивым почтением. Особенно, если видели перед тем в телевизоре. Для него, сына филармонической певицы и разъездного режиссера, вечно ставившего где-то в провинции, ребенком росшего в большой квартире, в которой царили пыль, тараканы и артистическая неразбериха, то и дело передаваемого с детства то одной бабушке, то другой, многие взрослые годы, как и родители некогда, жившего на чемоданах, была в диковинку какая-то южная теплота уклада этого дома, мещанская сладость. Не то чтобы в этих стенках с хрусталем, коврах, коллекции идиотских моделей машинок на серванте, цветастых напольных вазах, каких-то кустарных чеканках с джигитами, на видном месте – кожаного колчана с позолоченной бляхой, набитого не стрелами Амура, но шампурами для шашлыков, и невообразимо бездарных пейзажах на стенах был какой-то особый уют. Напротив, намеренная аккуратность хозяйки, какая-то казенная чистота – такая случается в справных крестьянских избах нестарых бобылок – делали дом как бы нежилым; даже газеты генерала – он отчего-то предпочитал еженедельные издания – всегда лежали на одном и том же месте, очечник сверху, будто никто на самом деле эти газеты не читал. Но Гобоиста все равно притягивала сама регулярность жизни, ее размеренность при южном гостеприимстве хозяев, их приверженность традиции. Надо было видеть, как генерал с улыбкой щелкает замочком бара и достает бутылку грузинского – он предпочитал Енисели – коньяка: всякое движение отработано, как у гимнаста, вкусное рассматривание напитка на свет, особые рюмочки, особый ритуал разливания, велеречивые льстивые тосты, между которыми – вечность и дорогая колбаса, икра и тонко порезанный лимон, – и было не угадать, когда хозяин сочтет своевременным разлить по второй. Из этого порядка никак невозможно было выпасть… Через три года, прошедших после их знакомства, Анна переехала к Гобоисту. А еще лет через семь у Гобоиста случился бурный роман с собственной студенткой, очаровательной курносой пигалицей, годившейся ему в дочери и смотревшей ему в рот. Но когда он увидел, что зашел далеко, что с Анной дело идет к разрыву, спохватился, запаниковал, потому что вдруг понял, что так долго бывшая рядом с ним уже немолодая подруга – тот самый палец, о котором Николай Ростов говорил, что его замечаешь, лишь когда отрежут; он порвал с малышкой и женился на Анне по всей форме. И получилось, что из пятнадцати лет знакомства законной женой она являлась только пять. Этих лет Гобоисту с лихвой хватило. Потому что, сколь ни считал он себя искушенным в делах сердечных, как и многие легкомысленные мужчины, наивно полагал, что за десять лет хорошо узнал свою будущую супругу и может на нее положиться; что и впредь она будет ублажать его, снисходить к капризам, закрывать глаза на мелкие грешки и во всем потакать. Вышло все, разумеется, прямо наоборот. Впрочем, причина была не только в походе в загс. Так случилось, что буквально за месяц до свадьбы на его невесту обрушилось наследство долго болевшей и, наконец, преставившейся вдо2вой бездетной тетки. Обрушилось – не точное слово, тетка давно хворала, племянница возила ей продукты, потом устраивала в больницы, но старуха была не без капризов, с хорошим здоровым сердцем, могла протянуть еще много лет, какая блажь ей вскочит в плохо соображавшую голову, никто не мог предсказать. К тому ж ее завещания никто не видел. Но все сложилось как нельзя лучше, старуха как-то мигом окочурилась в собственной постели, и под венец невеста Гобоиста шла уже отнюдь не бесприданницей. К слову, позже она подозревала Гобоиста в корысти. Будто бы именно из-за этого приданого: двухкомнатной квартиры в одной из сталинских обветшавших высоток, из-за места в подвальном гараже, кучи какого-то ювелирного хлама, двух столовых сервизов отнюдь не музейной ценности, мебели из Румынии, купленной по блату еще в шестидесятых, и многих собраний сочинений, на которые в свое время записывались и которые никто никогда не читал – многотомные ромены ролланы, джеки лондоны, драйзеры, говарды фасты и фейхтвангеры, -из-за всего этого он и поторопился с женитьбой. Это было обидно само по себе. И уж вовсе глупо, если учесть, что он был отнюдь не беден. Гобоист, куксясь после таких подозрений, не понимал, что дело не в жадности Анны. Просто-напросто она как-то незаметно для самой себя за многие еще добрачные годы разочаровалась и перестала видеть в нем идеал. С возрастом и опытом у нее выработалось свое представление о том, каким должен быть мужчина. Это нечто такое. Похожее красотою, быть может, даже на женщину, впрочем, Костя бывал женственен. Деньги ни при чем. С усами. Нет, без усов, усы носил Костя. С шармом брутальности и нежности одновременно. Без вредных привычек и мелочных попреков. Молчаливо-значительное, но и красноречивое, когда надо… В общем, таких она еще не встречала… Иначе говоря, как многие зрелые женщины, она сохраняла то, что называется свежесть чувств. И считала, что о ее немолодом муже этого уже никак не скажешь. Загадочным для Гобоиста образом Анна как-то сразу стала невероятно упряма. Например, молодая жена ни за что не хотела выбросить все эти пыльные пожелтевшие тома, хоть снести к букинисту, еще лучше -отдать в библиотеку какого-нибудь дома призрения. И вот теперь в Коттедже Гобоиста вдоль белой стены нижнего коридора темнели полки всей этой разноцветной макулатуры, и единственное, что он иногда брал оттуда и уносил в кабинет, а потом пролистывал – из-за ностальгических ощущений, бормоча только детские книги читать, только детские думы лелеять, – были пестрые тома Библиотеки приключений, которые когда-то в детстве давал ему читать его одноклассник и сосед по лестничной площадке, – родители будущего Гобоиста ничего подобного в доме не держали. Впрочем, иногда он почитывал и Анатоля Франса, единственно полезное, как он полагал, собрание во всем наследстве. В превращении Анны, конечно, была своя логика – как-никак впервые к сорока годам она теперь имела собственный угол. И при всяком удобном случае приговаривала моя квартира, в моем доме, что выдавало ее тайную травму приживалки – пусть и у собственных папы с мамой, да и у него самого в течение многих последних лет. В этом Гобоист понимал ее. Он сам получил свою первую квартиру в двадцать семь лет, но ему еще многие годы снился навязчивый сон: будто он опять живет вместе с матерью, или – что ему некуда вернуться, или – что в его квартиру кто-то вселился и ему невозможно в нее попасть; он просыпался, нашаривал кнопку ночника, свет вспыхивал, и Гобоист находил себя на собственной кровати под одеялом гагачьего пуха в собственной спальне; за стеной – его кабинет, и, коли вслушаться, можно услышать, как мирно идут там дубовые напольные часы… И он, счастливый, опять засыпал… Как-то очень споро и ловко Анна превратила путем продаж и приобретений свою двухкомнатную квартиру – в трехкомнатную, в переулке рядом с Никитскими воротами; перешла работать из научного института в какую-то левую фирму; и у нее вместо стареньких "жигулей" явилась машина "опель" цвета баклажан трехлетнего чешского стажа. За всеми этими операциями и переменами Гобоист решительно не мог уследить – отчасти по лени, отчасти из-за частых отлучек, но прежде всего потому, что его жена оказалась вдруг не только упрямой, но и скрытной. Последнее качество было ему вообще в новинку, сам он был открытым человеком, добродушным и отходчивым неврастеником, скоро забывающим о недавних подозрениях и жгучих, как казалось поначалу, обидах. И как-то раз ему пришло в голову, что, вообще-то говоря, он ничего об Анне толком не знает. Он удивился этому открытию, не взяв в толк, что после многих лет от той, молодой, несколько робеющей его, милой женщины, которую он, едва познакомившись, возил в Ялту, для которой играл любимые опусы и кому дарил охапки роз, – той женщины больше нет. И убили ту женщину не только время, опыт, невзгоды, недомогания, но и сам он приложил к ее исчезновению руку. Впрочем, подчас он укорял себя в том, что не был внимателен к ней. Скажем, он никогда не давал ей денег, не из жадности – как-то в голову не приходило поинтересоваться, на что, собственно, она живет, – ограничивался чемоданами заграничных подарков, курортами и кабаками… Когда-то давно, вспоминал он, для нее была привезена пушистая шерсть из Копенгагена – редкость в Москве по тем временам. Она связала кофту – для себя, но держала у него. Он полюбил в этой кофте греться, хоть и была мала в плечах. Когда Анна стала женой -вязать перестала, и почему-то он корил себя и за это. Он всегда мало интересовался ее внутренней жизнью, как она выражалась, считая Анну весьма недалекой, а ведь там, в непрозрачной для него глубине, что-то ворочалось и копошилось, как и в любой, самой темной ли, самой простой ли душе. Наконец, при всем умилении укладом ее семьи, сам он никак не вписывался в этот уклад, не умел быть внимательным к ее родным, считая все это пустяками: забывал угодить будущей теще или поздравить генерала с каким-нибудь 23 февраля или Днем Победы; Гобоисту казалось, что это вовсе ни к чему – генерал не воевал; он не понимал, что это нарушало тон дома кадрового военного, и не догадывался, как часто Анне приходилось выгораживать его перед родителями… И уж вовсе ему было невдомек, что и сам он очень изменился: ссутулился, еще похудел, стал сух и раздражителен, утратил ту легкость, которую внушали ему собственный дар и женское обожание, приобрел такое отталкивающее качество, как вальяжное высокомерие, а по-прежнему обаятелен и остроумен бывал лишь в краткие минуты, когда еще не перебрал лишнего… Он вдруг спохватился, что даже не знает толком, где Анна работает, кто ее сослуживцы и партнеры, на какие деньги куплена ее машина, откуда у папы-военного, давно вышедшего в отставку, денег значительно больше, чем должно бы быть у пенсионера, пусть и бывшего генерала строительных войск. И очень удивлялся, когда стал замечать, как Анна любит деньги, а не парение духа. Его собственного, разумеется. Но самое главное, он внезапно обнаружил, что стремительно изменилась его собственная, такая налаженная, как ему казалось, жизнь. Прежде всего, он как-то незаметно для себя перекочевал в квартиру жены, потому что муж и жена должны жить вместе. И в один прекрасный день обнаружил себя бездомным, как будто тот давний навязчивый сон стал сбываться. Ему была отведена самая маленькая и темная из трех комнатуха – под кабинет, а спать ему вменялось в большой спальне с тюлем на окнах, на итальянской мебели, белой с золотом, на огромной кровати размера king c видом на громадный белый с золотом платяной шкаф, весь в зеркалах. Даже клозет, совмещенный женой с ванной комнатой, чтобы встала стиральная машина с сушкой, весь в ложном мраморе, зеленом с белой крошкой, был итальянским, точно таким, как в заграничных гостиницах трех звезд, но только здесь, в России, унитаз с кнопкой отчего-то все время ломался, не желая спускать и омывать, видно, трудно далась ему дорога с Апеннинского полуострова… Теперь, когда Гобоист просыпался под утро в квартире жены в своем тесном кабинете, – он почти всегда спал здесь, а не в итальянской спальне, – на узкой жесткой кушетке, ему казалось, что его старенькое, материнское еще, пианино, в кабинете не поместившееся и вставшее в гостиной, позвало его, издав какой-то глубокий, средней высоты, похожий на вздох звук. Подчас Гобоист порывался сбежать и вернуться к себе домой, но скоро выяснилось, что вернуться ему некуда. Ибо перевезены уж были его ноты и книги, оставшийся по наследству от деда кабинет – гарнитур из книжного шкафа, письменного стола, кресла и кабинетного дивана. Кроме пианино, переехали в семейную гостиную напольные часы, перебрались картины. А в его чулан – коллекция курительных трубок, всяческие мелочи и сувениры, напоминавшие о поездках и встречах, даже фотография матери, даже пара семейных портретов, – он наивно гордился своим дворянским происхождением, несколько, правда, худосочным, – даже шелковый малиновый кабинетный халат. Это было набито, повторяем, в одну маленькую комнату, о которой жена презрительно говорила гостям ему нравится жить в берлоге. Ему не нравилось. Сидение в "берлоге" было лишь жалкой потугой сохранить былую отдельность, независимость, самоуважение в конце концов. В свою квартиру он наезжал иногда, как провинциал на малую родину, заставая распад и разор. Здесь пахло тленом его прежней прекрасной и молодой жизни. Гобоист, всегда не упускавший возможности пропустить рюмку-другую, стал много больше пить, засиживался в безымянных дрянных кабаках: только чтобы оттянуть момент возвращения под супружеский кров. К тому ж его гастрольные дела были запущены и заработки опускались все ниже. Однажды у него, ехавшего пьяненьким с сотней рублей в кармане, постовой отобрал водительское удостоверение. И сколько стоило денег, времени, а главное – унижений от окольных звонков с просьбами, от передачи взятки и посещений околотка, – чтобы права вернуть. Заняло все это чуть не два месяца. И если это не крах, то что, вдруг со страхом все чаще спрашивал он сам себя. На самом деле это был посетивший его, когда ему стало под пятьдесят, страх – неведомый прежде страх будущего. Это был страх перед завтрашним днем, страх, какой бывает даже сильнее страха смерти. И подступило одиночество, которое, конечно, всегда было рядом, но которого за суетой он прежде не замечал… В такие моменты люди принимают крещение, идут к причастию и принимаются думать о вечности. Впрочем, Гобоист был крещен еще в детстве своей нянькой – тайком от родителей-атеистов. Между тем Анна размечталась обзавестись дачей. У покойной тетки дачи не было, у отца-генерала – выстроенный под старость домик на шести сотках, километрах в восьмидесяти от Москвы, – до выхода в отставку использовались казенные подмосковные хоромы. Но Анна терпеть не могла бывать в этом курятнике: ее выводили из себя бесконечная возня старых родителей с пустяковым садовым хозяйством, заботы об уличном сортире, хлопоты вокруг уличного же душа. Ко всему прочему этот самый дачный сарай был уж завещан тестем Гобоиста внучке Женечке, зачем – неизвестно, та стремительно взрослела, выбирая пепси, и уже ясно было, что ни на какой огородный участок ее никогда не загнать. Нет, Анна хотела иметь пристойную дачу в хорошем месте. У Гобоиста дачи тоже не было. Старая, доставшаяся еще отцу по наследству, довоенная дача в Сходне, на которой он живал в детстве, но которую некому и некогда было поддерживать, мать после смерти отца продала. Ему в голову не приходило жалеть об этой развалине, не говоря уж о том, что, кажется, все эти руины нынче снесли. Так что план Анны ему понравился: сад, шезлонг, быть может, даже корт, да чего там – пруд, павлины, и никаких размолвок с соседями по поводу его слишком громких музыкальных занятий. Шли изучения проспектов новых коттеджных поселков – сколько в месяц за коллективную инфрастуктуру, выходило не меньше, чем по полторы сотни, сравнивалось – почем сотка там и здесь, почем квадратный метр и нужны ли интернет и кабельное телевидение… При всем прекраснодушии этих дачных планов, при том, что квартирных денег не хватило бы и на четверть чаемого дачного уюта, все шло к тому, что свою квартиру он должен продать: других денег на дачу не было, о пяти-шести тысячах, лежавших на счете в банке на Кипре, он -хватило-таки благоразумия – своей оборотистой жене не говорил, да это ведь и копейки, на карманные заграничные расходы. Но было так много забытой нежности в этих совместных грезах, так много прежнего уюта вдвоем, что они продолжали и продолжали фантазировать… И, наконец, Гобоист свою квартиру продал. Потом он часто говорил себе, что сделал две непростительные ошибки. Женился на женщине, которая слишком хорошо помнила, кем она была для него целых десять лет, – по сути дела, экономкой, что было, впрочем, справедливо лишь в той мере, в какой любая гражданская жена выполняет обязанности хозяйки, полноправной хозяйкой не являясь. И второе: он, послушав Анну, потерял квартиру и теперь от Анны зависел. И некоторые его знакомые, из тех, что Анну недолюбливали -из снобизма, в основном, – говорили: ты останешься на улице. Но тут уж он обижался: жена Цезаря… Но даже недоброжелатели Анны не могли бы предсказать последовавшие затем печальные события. Едва деньги за квартиру были получены, долги розданы, как оставшиеся пятьдесят тысяч баксов жена предложила одолжить фирме, в которой она трудилась, – под очень неплохие проценты. Деньги должны работать, а не лежать в чулке, заявила мудрая Анна, программист по былой специальности. И он, никогда не бывший падким на случайный, не заработанный, прибыток, отчего-то согласился. Кажется, в тот момент они не состояли в ссоре, что шли одна за другой, как морские волны. А может быть, был нетрезв и потому покладист… И деньги исчезли из дома. |
|
|