"Антонио Ларрета. Кто убил герцогиню Альба или Волаверунт " - читать интересную книгу автора

Аламеде и до утра в Санлукаре, а от него до печального июля 1802 года, я
знал ее, навещал, писал с нее портреты...[58] Зачем нужно ворошить все это?
Мне кажется, если я не начну отсюда, я не смогу ввести вас в самую суть этой
истории. Вы светский человек. И вы это знали, дон Мануэль: я любил ее. Все
крутится вокруг этого. Как при игре в жмурки. Разве мы не изображаем любовь
слепой?
Прошли годы. Утихли бури. Я хочу сказать, я смирился с тем, что
оказался не более чем коротким капризом в ее жизни. Я!.. Который хотел быть
единственным... и дошел до такого нахальства - или это просто наивность? -
что написал свое имя вместе с ее именем на обручальных кольцах - на
портрете, и потом не знал, что с ним делать... И будто этого было мало -
сделал еще надпись у ее ног, на песке. Вы, должно быть, ее видели: "Только
Гойя", только я, бог ты мой, какая самонадеянность, какая претензия с моей
стороны... И какой удар, когда я упал с облаков. Но в течение многих лет я
хранил этот портрет. Да и что вы хотите? Я смотрел на него, и моя мечта
оживала, она словно бы обретала плоть в этих кольцах, в надписи на песке. А
бедная герцогиня была уже только этим... песком... была прахом[59].
Прошли годы. И вот мы в июле 1802 года. Мы уже были просто хорошими
друзьями, не больше. Не осталось и тени - не говорю уже о любви, - даже тени
взаимных упреков и обид. В свое время она никак не могла понять - а я тоже
не мог ей объяснить, - не было ли злым умыслом с моей стороны так часто и
так неверно изображать ее в моих "Капричос"; много раз я вкладывал в них
изрядную долю иронии и, признаюсь, крупицы обиды... Может быть, тогда и
началось ее отдаление. И если так оно и было, мне не в чем ее обвинить. Мы
стали видеться реже. Уже не встречались, как раньше, в театрах, на корриде,
на ночных празднествах. Пошли слухи, что она увлеклась политикой и зачастила
в дом принца Астурийского. Она вошла в эту шайку, противопоставившую себя
вам и королеве, не так ли, дон Мануэль? Я никогда раньше не говорил с ней о
делах правительства, да мне никогда и не казалось, что она интересуется ими.
Но тут все начали говорить, что она изменилась.
Однажды я узнал, что она решила построить себе новое жилище и оставить
тот маленький, но красивый и уютный дворец Монклоа, в котором я за несколько
лет до этого писал ее. И по мере того, как огромное сооружение поднималось в
садах Хуана Эрнандеса[60], они теряли всю свою привлекательность как
излюбленное место народных гуляний. Что-то странное творилось с герцогиней.
Необычным было ее безразличие к той обиде, которую она наносила мадридцам,
дав полную волю своей прихоти. Ведь она всегда была такой щедрой, такой
простой и совершенно равнодушной к соблазнам власти. И тем не менее тут она
пошла на это. Это было как вызов. Словно она говорила народу: если вы меня
любите, то докажите свою любовь - терпите мои капризы.
И вот она позвала меня в свой новый дом. Сады уже были окружены
решеткой, закрывавшей публике. проход, и с Пасео еще доносились протестующие
голоса людей, возмущенных такой беспардонной узурпацией. Внутри строящегося
дворца, окруженная целой армией архитекторов, ремесленников, рабочих, она
казалась главнокомандующим, заканчивающим приготовления к битве, - бледная,
возбужденная, встревоженная, не знаю, понимаете ли вы меня, - будто в этом и
заключалась вся ее жизнь. Вся недолгая жизнь, что у нее еще оставалась... В
этот день она показала мне салоны и галереи, обратила мое внимание на стены
и потолки, на огромную парадную лестницу, которую мы вспоминали вчера в
театре, и сказала: "Фанчо, все это тебе придется расписать - стены и панели,