"Станислав Лем. Воспитание Цифруши" - читать интересную книгу автора

утомленного робота; он искался - страдая, по дряхлости лет, от опилок,
вгрызавшихся во все его шестеренки; я помог ему очистить суставы и
сочленения, а он между тем что-то тихонько мурлыкал. Я спросил - что, он
ответил: Масличную песнь! Не знал я такую. Стал я выспрашивать о Гафнии,
он же был глуховат и велел повторять каждое слово четырежды, а потом
говорит мне: Ударник! Ты молод, проворен, дюж и ногаст, ты выдержишь
многое! Не буду тебя отговаривать от посещения Гафния, но уговаривать тоже
не буду. Как решишь, так и сделаешь. - Верно ли, что там играют? - А как
же, с ночи до утра и с утра до ночи, однако во всякой стране особый
обычай, и вот тебе мой совет: молчи. Что бы ты ни узрел - ни слова. Что бы
тебе ни казалось - ни звука. Ни гугу! Воды в рот, язык на замок, немотою
запечатай уста, тогда, может статься, расскажешь когда-нибудь, что там
увидел, во что там играл! И сколь ни просил я его, сколь ни молил, сколь
ни увещевал, он уже ни слова не проронил.
Что ж, вот тут-то я загорелся, и лютое одолело меня любопытство, хотя
не скажу, чтобы в золотые ворота Гафния я стучал совершенно спокойный, ибо
чувствовал кожей: скрыта за ними бездонная некая тайна! Все-таки принялся
я колотить колотушкой из чистого золота, звон же ее был чуден и бодрил
дух, и стража весьма охотно меня впустила и приветливо молвила: Видишь
дверь? вали туда смело. А уже и сени тут были дивные - уже стоял я в
густоколонной громаде, сокровищами сверкающей; не сени, а храм, и кругом
золотые инструменты висят! Я в дверь; вхожу - и глаза зажмурил, такой
ослепил меня блеск - от алебастра, и оникса, и серебра; вокруг колонн
чащоба, я на дне амфитеатра стою, о Боже, да это пропасть, бездна, знать,
веками сверлили они свой планет и в середке устроили Филармонию! Нету
здесь мест для публики, только для оркестрантов, кому кресла, кому
табуреты, дамастом в серебряный горошек застеленные и рубином присыпанные,
и для нот стояки изящные, и плевательницы среброкованые для духанщиков,
как-то: трубодеров, трубодувов и фанфаронов, а потолочье брильянтит
пауками-подсвечниками, каждый радужно люстрится, и в холодном блеске огней
- ничего, ни зала, ни галереи, только в стене напротив оркестра во всю
ширину - ложа одна-одинешенька: красное дерево, с тисненьем материя, амуры
в раковины дуют, бордюры да кисти, а ложа закрыта портьерой парчовой, а
шитье на ней виольное да бемольное, и месяц новый, и гирьки свинцовые, и
пальмы в кадках величиной с дом, а за портьерою, верно, трон, только
задернута она, и ничего не видать. Но я-то мигом смекнул, что это и есть
королевская ложа! И еще вижу на дне амфитеатра дирижерский пюпитр, да не
простой, а под балдахином хрустальным, ну прямо алтарь, а над ним надпись
неоном: CAPELLOMAYSTERI UM BONISSIMUS ORBIS TOTIUS!
То есть, значит, лучший на свете капельмейстер, или бригадир оркестра.
Музыкантов тьма, но на меня никакого вниманья, одеты как-то чудно, с
пестротою ливрейной и либеральной; у одного икры обтянуты белыми чулками в
сплошных фа и соль, но заштопанными; у другого туфли с золотой пряжкой в
виде нижнего до, но каблук стесался; у третьего колпак с плюмажем, но
перья трачены молью; и не вижу ни одного, кто бы прямо держался, так их
тянут вперед ордена, сукном подложенные, верно, чтобы бряканье не портило
музыки! Обо всем позаботились тут! Знать, доброй души монарх, меломан
щедрый, и сыплются градом награды на господ музыкантов! Протискиваюсь
несмело в толкучке и вижу - перерыв в репетиции, все разом галдят, а
капельмейстер в пенсне золотом поучает из-под своего балдахина