"Владимир Личутин. Фармазон (Роман) " - читать интересную книгу автора

чистоты; в лодке на гребях, тяжелых, наводяневших, когда пот застит глаза и
ладони стеклянно лоснятся от весел, а само плаванье, отупелое и муторное,
уже кажется мукой; иль на празднично гудящем моторе, с ветерком, забивающим
зренье мутной слезкой. Но это плаванье сегодня неожиданно походило на
погребенье: будто в домовине несли Тимофея, слегка покачивая на отерпших
плечах, и где-то, отставши слегка, захлебываются слезами родичи.
Тимофей навязчиво вглядывался в слегка взрыхленную морскую полость, и
ему странно и любопытно думалось, что вот после карбаса, оказывается, тоже
не остается никакого волненья: ни тропины, ни царапины даже, ни колеи, ни
протори, ни припухлости малой, хотя ведь должен же сохраниться какой-то
отпечаток борозды, как-то должно же отозваться в глубях, что-то возмутиться
и встревожиться там за столь неожиданное и непрошенное вторжение. Порой
навязчиво и почти безумно думалось, а что случится в мире, если он, Тимофей
Ланин, сейчас неловко и ровно сунется вперед головой за борт: пенный
гребешок, ласково загнувшись, готовно толкнется ему в губы, овчина осклизнет
мыльно, набухнет, спеленает все тело натуго и потянет сквозь толщу воды, и
тогда сердце, еще отчаянно страдая и противясь смерти, набухнет в груди и
огненно полыхнет. Тимофей так ясно рисовал всю эту картину, что невольный
озноб вспыхивал под грудью, становилось парко и пальцы, цепляясь за смоляную
липкую бортовину, приклеивались судорожно, наливались восковой бледностью,
словно удерживали от безумья. И Ланин неловко и насильно отвлекался от
завораживающей воды, какое-то время смотрел удивленно на дальние сиреневые
горы, тайно отмечая в памяти, что они отодвигаются неприметно прочь, и это
виденье неожиданно тоже было желанно ему. Тимофей закрывал усталые,
освинцовевшие веки, отдаваясь памороке, погружался в тягучее забытье. Сейчас
хотелось плыть долго, до какого-то неведомого конца, плыть в застойной
тишине, пахнущей простуженным пустым амбаром, которую не нарушали даже
гугнивые всхлипы Гриши Чирка и нелепый оглашенный хохот бухгалтера. Порой
Тимофей распахивал глаза и натыкался на сухое, овеянное сквозняками,
багровое лицо Коли Базы, будто вставленное в темную раму бархатной рытой
тучи, что дымилась за его плечами, и моторист, недвижно откинувшийся на
корме, сквозь махорный витой чад казался Хароном, увозящим мужиков из жизни.
Но тут подул укосный ветер, он слегка двинулся на полуночную сторону, в лицо
пахнуло табаком, овчинами, сивухой, всем тем, житейским, что окружает живого
горячего мужика, кричащего матерную частушку: "Ах, парнишонка Ваню да повали
на Маню"...
Обманчивое виденье сразу нарушилось, Тимофей очнулся и желанно принял
кружку с зельем, готовно протянутую бухгалтером. "Закусить-то дайте, черти
полосатые", - попросил смущенно, освобождаясь от сладкого наваждения.

Ивану Павловичу Тяпуеву было сиротливо и скверно, его нестерпимо тянуло
на берег. "Развели пьянь, поганцы. Не могли подождать", - думал озлобленно и
еще более замыкался, зажимал в себе раздражение, и оттого, что насиловал
себя, не давал волю гневу, еще мучительнее становилось ему. Хотелось
накричать на бухгалтера, поставить его на место, чтобы не распускался и
соблюдал свою должность, взять в оборот, снять стружку, но Тяпуев, перемогая
озлобленье, пока еще осекал себя, ибо в гостях воля не своя. Он с угрюмой
тоской и ледяным сердцем смотрел на отодвигающийся голый берег, сиротски
покрытый заводяневшими мхами и кустарниковой повителью, сейчас едва
различимый в полуденной хмари, и, забыв о нагой неприютности его, заманчиво