"Альберт Лиханов. Крутые горы " - читать интересную книгу автора

всю булыжную мостовую. Они еще пели про Катюшу - замечательная такая
песня, - отец оборачивался иногда, а я стоял возле бабушки и все улыбался,
потому что у меня было хорошее настроение.


Что такое война, я узнавал постепенно.
Сначала это были письма. Отец посылал открытки с войны, и на открытках
была нарисована женщина. В одной руке она держала листок с клятвой, а другой
указывала вверх. Вверху же было что-то написано, я разбирал по слогам:
"Ро-ди-на-м-ать зовет!", - и всякий раз подпирал кулаком подбородок. Кого
это зовет Родина-мать? Получалось, она звала всех, а значит, и меня, но я
все не мог придумать, куда идти мне. Пригорюнясь, я вспоминал светлую летнюю
улицу, по которой уходил отец с гостями, пытался припомнить его лицо, но оно
исчезало, стиралось в памяти, и я пугался этого. Тогда я смотрел на
карточку, которая висела над комодом. Отец был там каким-то ужасно молодым,
но все-таки очень похожим на себя, и я успокаивался. Но куда же звала меня
Родина-мать, я не понимал, как ни внимательно разглядывал открытку. Отец
писал какие-то веселые слова - мама всегда читала вслух его открытки,
плакала при этом, а мне страшно хотелось понюхать отцовскую открытку, потому
что она была желтой, будто пропитанной маслом.
Оставшись один, я нюхал ее тщательно, долго, будто пес, но она ничем,
кроме бумаги, не пахла.
Потом мама принесла разноцветные листки. Листки состояли из клеточек с
цифрами, и мама сказала, что теперь вся еда будет продаваться только по этим
талончикам. И полезла в ларь - смотреть, сколько осталось у нее довоенной
пшенки и гречки. Мама вздыхала, качала головой, говорила, что остались
крохи, а я радовался, что теперь меня не будут заставлять есть эти
ненавистные каши.
Впрочем, скоро я переменил свою точку зрения, и пшенка в горшочке с
поджаристой румяной корочкой являлась мне во сне как укор и как наказание,
потому что мама освоила новое блюдо - завариху.
Завариха была удивительной едой. Я много раз видел, как ее готовила
бабушка или мама, и до сих пор помню, как это делается, до мельчайших
подробностей. В горячую воду сыплют муку, добавляют чуть соли, варят - и все
в порядке: берись за ложку и проверяй свою жизнь. Если ложка в заварихе
стоит торчком - еще ничего, жить можно, мука, значит, есть, а если ложка
падает - дело худо, мука на исходе, и, значит, за едой мама опять станет
вздыхать, а потом подойдет к гардеробу и будет перебирать плечики с одеждой.
Мама сердито двигает плечики, они стучат железными крючками, стучат с
каждым разом все громче, потому что все больше в шкафу пустых плечиков.
Один лишь отцовский костюм висел в стороне, укутанный простыней, будто
ему холодно и он может замерзнуть. Мама никогда не прикасалась к нему - она
двигала только свои платья и каждый раз одно из них куда-то уносила.
Мамины платья исчезали, а завариха не исчезала никуда, и тогда по ночам
мне стали сниться эти маленькие глиняные горшочки с распаренной, крупитчатой
кашей, покрытой румяной корочкой. Такие горшочки бабушка доставала из печи
по утрам в воскресенье, и я начинал понимать, что те воскресенья были
раньше.
Были до войны.