"Михаил Литов. Посещение Иосифо-Волоколамского монастыря " - читать интересную книгу автора

волосы его не развеваются на ветру, и представляет он собой не что иное,
как сытого и даже вполне упитанного, гладкого господина, и права требовать
от дочери подвига постижения его премудрости взять ему неоткуда. Что-то
карикатурное он чувствовал в себе. Рот его, похоже, заузился, превратившись
в крошечное круглое отверстие между полушариями щек, и было бы смешно
произносить истины таким ртом.
Иосиф стоял за хозяйство, за монастырское владение селами, а
заволжские старцы возражали ему, что вера не должна пачкаться деньгами, ей
следует хранить себя в чистоте. В этом и закрутился Иван Алексеевич, не
умея прояснить ситуацию. Что ж хорошего в монахе, который эксплуатирует
крестьян, что за святость в настоятеле, который предпочитает служить
духовным нуждам мирян за мзду? И все же! Вот он, монастырь, могучий и
великолепный даже в разрухе. Построил бы подобный Иосиф, когда б не владел
селами и не гонялся за богатыми вкладами? А что осталось от заволжских
старцев? Что они сумели создать в своей чистой, непорочной нищете?
Несколько посланий, которые нынче читают разве что ученые чудаки?
Монастырский устав, которому никто не следует? Я не следую, определился
Иван Алексеевич.
И представилось ему, что земля украшается не тихим бредом
пустынников, кормящихся подачками и водящих дружбу с медведями, а усилиями
расторопных иосифов. Но и тут, конечно, вопросы. Как же чистота веры? Как
же уединенность молитвы? Как же бескорыстное служение миру и спасение души?
Неужели эти нравственные и духовные положения правильно решались
хозяйственным, предприимчивым и гневливым Иосифом, а не мирными,
добродушными старцами?
Повернулся бы Иван Алексеевич лицом к дочери да спросил бы у нее
ответа, но тяготел над ним запрет. Он принял обет молчания перед этим
олицетворенным бездушием. Вот уже и все прочее двоится перед его глазами.
Церковь лжет, объявляя себя обществом святых, безгрешных и тем порождая
самодовольство в своих служителях, а в монастыре тревожно шепчут покаянные
слова, но слишком уж упитаны монахи, чересчур краснощеки. Где же свет
истинный, невечерний? И не двоится ли в своем существе само творение? Ведь
что есть мир, как не воплощенное безверие, а в то же время что, если не
мир, является средоточием веры?
Что важнее для нас ныне - монастырь, заставляющий сердце биться в
сознании великой красоты, или маленький нравственный следок, оставленный
где-то на народном теле тихими заволжскими богомольцами? Твердый и
монолитный мир монастыря или представление, что старцы и сейчас еще молятся
за нас на небесах?
Это свое недоумение хотел выразить перед дочерью Иван Алексеевич и
затем, читая ее мысли, стоя у подножия огромного храма, на фоне мощных стен
и башен, покончить с ним. А вышло что-то другое. Он видел, что та же
противоречивая двойственность, которая сквозила в клубке правд Иосифа и
старцев, подстерегает его и в любом ином духовном вопросе, т. е. даже в
самом вопросе веры, ибо не верить, судя по нынешнему опыту человечества,
нельзя, опасно, гибельно, но и вера, что бы ни утверждали ее защитники,
несет простому смертному известное закрепощение, печальный опыт духовной
несвободы. Нельзя не верить, но невозможно же и верить во все те сказки,
которыми опутала себя вера. Иван Алексеевич понимал свое состояние, однако
из того, что он решил открыться дочери и от нее, слабой, невежественной и