"Михаил Литов. Угличское дело " - читать интересную книгу автора

и баловали, то отнюдь не до того, чтобы он в конце концов ощутил себя
центром мироздания, после школы не пожелал продолжать учение, ни к какому
ремеслу не пристрастился, работал кое-как, единственно ради добычи денег, а
во всякое свободное время, которого у него было в достатке, отдавался
чтению книг. О том, с каких томов начинал свое домашнее образование Павел,
узнал его новый знакомец на берегу Волги с усмешкой, но ведь потом, гласил
справедливо Павлов рассказ, пошли и серьезные сочинения, до самого даже
Гегеля или, примерно сказать, Достоевского. Отец, неудержимый, угрюмо
суетный, неистово пробегавший по квартире, иной раз, остановившись, с
мрачной и по-своему пытливой, тревожной пристальностью вглядывался в сына.
Он, будучи дневным, глубоко мирским и как бы разыгрывающим некую громоздкую
клоунаду деловитости человеком, словно не сразу мог разглядеть отпрыска в
полумраке отведенной тому клетушки, а, разглядев, мучительно старался,
наверное, постичь, что означает эта сидящая на кровати и склонившаяся над
книжкой унылая фигура.
Вот Павел словно невзначай достиг той поры в жизни многих
провинциальных людей, не приставших накрепко ни к полям с лесами, холмами
да речушками, ни к уточенной городской цивилизации, когда с трудом
угадывается их истинный возраст, но нельзя ведь было не понять, что он
человек уже не первой молодости, определенно упустивший свое золотое
времечко, не женившийся, пропащий для благоустроенного быта, в своем
особенном роде опустившийся и конченый, на все казавшееся ему лишним
махнувший рукой. Он все продолжал читать, а о лучших книгах записывал в
толстую тетрадь свои впечатления и размышления. Их надобность коренилась в
мысли, что они в действительности никому не нужны и что сами понравившиеся
ему, Павлу, книги прочтут, может быть, немногие, а потому следует быть
гордым, иметь гордый ум и в этом уме выпестовать идею создания какого-то
личного книгохранилища, своего рода книжного музея. Еще хотелось Павлу и
как-либо иначе, куда монументальней, чем обычные торопливые записи в
тетради, осуществить свою идею, но он не располагал для этого ни
средствами, ни должными понятиями, так что она была обречена оставаться
заключенной в пределах его памяти и сознания. Выходившая из-под его пера
письменность была, впрочем, ясным свидетельством, что дело все-таки
продвигается: его ум и становился заветным книгохранилищем, его память
обретала статус музея. Тем временем отец состарился и заметно подусох,
сделавшись в движениях судорожно и бессмысленно скачущей на волнах щепкой.
Нередко он замирал и в задумчивости смотрел с берега в Волгу, как если бы
почему-то вообразил, что на ее дне и найдет свою могилу. Если его и
обуревали страсти, внешне он их ничем не выражал, а потому только
представал чрезвычайно подвижным и вместе с тем плотно замкнутым,
углубленным в себя человеком. Но однажды он пискнул как бы прорвавшейся
сквозь плотно сжатые губы частичкой внутреннего душераздирающего визга,
потом, одержимый, как-то странно, боком, словно его подкосила страшная
невидимая сила, задвигался к своей кровати и, наконец, рухнул на нее, его
лицо исказила гримаса боли и дикого вдохновения, и он, позвав сына,
заговорил с неожиданным пылом. Он говорил, катая голову по подушке, широко
раскрывая рот и тараща глаза, а сын стоял посреди залитой солнечным светом
комнаты, смотрел себе под ноги и слушал его бредовую речь.
- Подо мной тут, в перину зашита бумага, по ней поймешь, где я
спрятал деньги. Много денег, много!.. Для тебя копил, для тебя собирал...