"Владимир Маканин. Отставший (Повести и рассказы) " - читать интересную книгу автора

всяком случае зарабатывать эту радость, и что он, как старик, мне в этом
поможет и меня научит. Он старался свой практицизм употребить кому-нибудь на
пользу. Он делал это своенравно и даже назойливо: он считал нас маленькими.
В школе он не учился, потому что часто болел, потому что от него пахло и
потому что бывали случаи с непроизвольным опорожнением мочевого пузыря.
Родные велели ему работать. Они думали, что он будет жить вечно. Они
говорили: "Ты должен приспосабливаться к жизни. Ты должен плохо ли, хорошо
ли трудиться - как же ты будешь жить дальше?" - и Мистер, чтобы знать, как
жить дальше, работал в артели инвалидов. В поселке пятидесятилетние инвалиды
днем прикладывались потихоньку к рюмке и сидели с малыми детьми, - к семи
часам вечера дети под их наблюдением начинали реветь в голос. В семь с
работы возвращались отцы и матери; кроя инвалидов последними словами, они
хватали детей на руки и кормили их кашей, - инвалиды, в свою очередь,
гневно, с обидой хлопали дверью и (из разных концов поселка) ручейками
стекались в артель - в небольшое подвальное помещение, где начинался с семи
вечера лязг и скрежет металла. Они делали там пряжки, замки, ключи, дверные
ручки, а также подшивали на зиму валенки. Колька Мистер работал у них только
с семи до десяти вечера, три часа - а потом он сбегал, чтобы бродяжить.
Впереди у него была ночь. Цели у него не было - он ездил в разбросанные
вокруг поселка деревни, иногда хитренько заискивал, а иногда врал шоферам,
что разносит ночные телеграммы. Он стоял, ожидая попутку на дороге, в
затрепанном ватнике; ватник доходил ему до колен - в одном кармане две-три
картофелины, в другом хлеб. Шоферы его знали. Когда фары выхватывали из
темноты маленькую тщедушную фигурку, стоящую на обочине с поднятой кверху
ладонью, машина останавливалась. Иногда, если шофер хотел поболтать, Мистера
сажали в кабину; это случалось редко.
- Ос-споди, - рассказывал он. - Да в кузове мне куда лучше. Если что, я
там могу помочиться в сено или на доски.

И вот: первый рассказ, который я в юности написал, был о Желтых горах,
о той самой минуте, когда воздух и пространство содрогнулись, а во мне
возникло ликующее освобождение и чувство достигнутости, - о той минуте,
когда я скакал с камня на камень. Рассказ не получился. Восторг и умелой-то
руке передать трудно или даже невозможно. Восторг чаще всего сфера устной
речи, автор этого не знал: я попросту начал с изображения одной из ярчайших
минут своей жизни, это казалось естественным. После недолгой шлифовки я
поволок рассказ в редакцию журнала; я спешил, я приближался к дверям -
потный, трепещущий, и характерно, что это была мелкая и даже пошленькая по
внутреннему состоянию минута жизни. Полная противоположность минуте, о
которой писал в рассказе. Все, что было во мне тщеславного и суетного, я нес
тогда в себе, и с каждым шагом, приближающим к редакционным дверям, оно во
мне набухало, как набухает нарыв. А рассказ назывался - "Желтые горы"...
"Зайдите через месяц". - "А?" - "Через месяц", - и конечно же, через месяц
мне сказали все, что должны были сказать. Автор унес рассказ с собой,
истекая раненым самолюбием. С этой минуты я стал пишущим - и не смешиваясь,
как белок и желток в яйце, во мне жили теперь две эти противоположные по
сути и знаку минуты. Минута Желтых гор. И минута приближения к редакции...
Дверь была как дверь, и прямая связь этих противоположных минут обнаружилась
незамедлительно - автор поверил, что Желтые горы это слишком пышно, и что
это слишком громко, и что это звучит музыкой лишь для него одного. Увидеть,