"Габриэль Гарсия Маркес. Набо - негритенок, заставивший ждать ангелов" - читать интересную книгу автора

навсегда очертила круг, за который не сможет выбраться его бедный разум. Мы
оставили его заточенным в четырех стенах, молчаливо решив, что он умрет, не
выдержав уединения, ибо у нас не хватило духу убить его другим способом.
Прошло четырнадцать лет с тех пор, и вот однажды выросшие дети сказали, что
хотят взглянуть ему в лицо. И открыли дверь.
Набо опять взглянул на человека. "Меня лягнула лошадь", - сказал он.
Человек ответил: "Ты уже сто лет говоришь одно и то же. А мы, между прочим,
ждем тебя в хоре". Набо снова потряс головой и погрузил лоб в траву,
мучительно пытаясь вспомнить что-то. "Я причесывал лошадиный хвост, когда
это случилось", - сказал он наконец. Человек согласился: "Дело в том, что
нам очень хотелось видеть тебя в хоре". - "Так, значит, я напрасно купил
тогда гребень", - догадался Набо. "Твой жребий все равно настиг бы тебя,
сказал человек. - Мы решили, что ты увидишь гребень и захочешь расчесать
хвосты лошадям". Набо возразил: "Но ведь я никогда не останавливался позади
лошади". - "А тут остановился, - сказал человек, все так же не проявляя
беспокойства. - И лошадь лягнула тебя. У нас не было другого способа". И
этот разговор, нелепый и жестокий, все тянулся и тянулся между ними, до тех
пор пока в доме кто-то не сказал: "Уже пятнадцать лет никто не открывал эту
дверь". Девочка за эти годы не выросла ни на сколько. Ей уже минуло
тридцать, и сеточка грустных морщин покрыла веки, но она сидела все в той же
позе, глядя в стену, когда мы открывали дверь. Она повернула лицо,
принюхиваясь к чему-то, но мы снова заперли комнату, решив; "Набо спокоен, и
не нужно его тревожить. Он даже не двигается. Однажды он умрет, и мы узнаем
об этом по запаху". А кто-то добавил: "Или по еде. Он всегда съедает все
приготовленное для него". И все осталось по-прежнему, лишь девочка смотрела
теперь не на стену, а на дверь, принюхиваясь к едким испарениям, сочащимся
через замочную скважину. Она просидела неподвижно до рассвета, а на рассвете
вдруг послышался забытый металлический скрежет, какой производит граммофон,
когда его заводят. Мы встали, зажгли лампу и услышали первые такты грустной
мелодии, вышедшей из моды много лет назад. Заводимая пружина продолжала
скрипеть, с каждой секундой все резче и резче, пока наконец не раздался
сухой треск. Войдя в комнату - а мелодия все продолжала звучать, - мы
увидели девочку, держащую в руках заводную ручку, которая отвалилась от
играющего ящика. Никто не двинулся с места. И девочка не двигалась,
равнодушная и застывшая, уставясь в одну точку, с заводной ручкой, прижатой
к виску. Мы промолчали и разошлись по своим комнатам, вспоминая, умела ли
девочка сама заводить граммофон. Вряд ли кто-то из нас смог уснуть, мы
думали о случившемся и вслушивались в немудреный мотивчик пластинки, что,
раскручиваемая сорванной пружиной, продолжала звучать.
Накануне, открывая дверь, мы уже различили смутный запах распада запах
начавшегося тления. Открывавший крикнул: "Набо, Набо!" - но никто не
отозвался. Под дверью стояла пустая тарелка. Трижды в день мы подсовывали
под дверь тарелку с едой, и каждый раз она возвращалась пустой. Тарелка
показывала нам: Набо еще жив. Только тарелка, и больше ничего.
Набо уже не ходил по комнате и больше не пел. После того как дверь
закрыли, он сказал человеку: "Я не смогу пойти в хор". А человек спросил:
"Почему?" - "Потому что у меня нет башмаков", - ответил Набо. Человек,
задрав ногу, возразил: "Это не важно. У нас никто не носит башмаков". Он
продемонстрировал желтую и твердую ступню. "Я дожидаюсь тебя целую
вечность", - сказал он. "Нет, лошадь совсем недавно лягнула меня,