"Сказание о Маман-бие" - читать интересную книгу автора (Каипбергенов Тулепберген)

11

Разъезжались одновременно — и казахи и черные шапки. Впереди катились цугом пароконные коляски Абулхаир-хана и Гладышева, следом валила валом свита хана, позади, по два в ряд, рысили каракалпакские старейшины. Дорога была одна — в Малый жуз.

Вскоре после того как крепость скрылась из глаз, подъехал к каракалпакам посыльный хана, затоптался поперек дороги.

— Кто тут Маман-бий? Великий хан наш велел… перед его светлые очи… да поскорей!

Сердце у Мурат-шейха упало. Неужто дознался Абулхаир, что было у тайного советника? Какими путями?

— Будь осторожен, — шепнул шейх Маману. — Ханские силки как паутина, зазеваешься — заплетет, как муху.

Маман и Аманлык догнали ханскую коляску.

— А… это ты, прославленный моими дурре… — сказал хан. — Отдай коня своему аткосшы, садись ко мне в коляску.

— Я благодарен судьбе, что удостоился вашего внимания, хан наш, — сказал Маман, вставая на подножку коляски и отдавая повод Аманлыку.

Хан взглядом указал ему на сиденье напротив. Помял усы, которые густели к углам рта, и коротко, нервно хохотнул, разглядывая Мамана.

— Я слыхал, ты краснобай. Говорить с языкастыми людьми — диковина и для хана. Приглашаю тебя беседой укоротить дорогу. Слушай-ка… Ты, говорят, сказал неким людям, что ханская слеза — моча, а из пастушьих слез — Аральское море. У кого ты набрался такой премудрости?

— Хан наш, эти слова сказаны двум головорезам на черных конях. Как могли два презренных вора дотянуться до ханских ушей?

Аманлык, ехавший сбоку, хмыкнул испуганно и поспешил удалиться от коляски.

— Не хватайся за мою бороду, проклятье твоему роду… — проговорил хан сквозь зубы.

— Простите, хан наш. Я не сообразил, что те двое на конях, может, вовсе не обиралы, а ваши любимые есаулы. Тогда им следовало понять, что хан, проливающий слезы, не хан, — вот смысл мной сказанного, ими слышанного. Что касается мудрости… я камешек, а мой народ гора. Если желаете, спрашивайте, отвечу, как умею.

— Послушаем, послушаем, — сказал хан вроде бы умиротворенно, развалясь на кожаном сиденье, будто и в самом деле собирался поболтать в дороге. — Говори… что является вместилищем слов?

Маман задумался, давая хану понять, как труден его вопрос. А хан усмехнулся, показывая, что этим доволен.

— Вместилище слов — человеческие уши, — сказал Маман. И вдруг добавил:- Но если бы уши могли услышать все, что они хотят, — лопнули бы, как баранья кишка, набитая колючками.

Это выговорилось само собой и было слишком прямо. Маман пожалел, что не удержался. Хан прикусил кончик уса, однако не выдал себя. Спросил мнимо лениво:

— Кто хозяин дороги, бий?

Тогда Маман понял, что Абулхаир-хану ничего не известно, решительно ничего, помимо того, что Глады-шев едет в Малый жуз. Нет, Митрий-туре не подарил хану ни единого слова из тех, что дарил Маману. Не дошло до ушей хана и слово тайного советника. Что же, и поделом! Это ему урок за то, что не сел с черными шапками за один стол.

— Хозяин дороги — подкованное копыто, хан наш, — ответил Маман. — Оно убивает землю до смерти, а без дороги на земле жизни нет… — Подумал самую малость и кинулся очертя голову, словно с обрыва в воду:- Вы, хан наш, великое копыто… на великой дороге… Не знаю, что и мелю своим рабским языком.

Хан прищурился, словно говоря: знаешь, хитрец, знаешь.

Коляска сильно качнулась на ухабе, хан сердито сморщился.

— В чем же сила мудрости?

— В правде, хан наш.

— У нас с тобой разные правды, у меня — одна, у тебя — другая, — сказал хан. — Нет па земле одной правды, одна только на небе.

Маман промолчал, заметив себе, что эти слова стоит запомнить.

— Ну, а в чем сила хана? — спросил Абулхаир-хан, заворачиваясь поплотней в шубу.

— В войске? — ответил Маман вопросительно, стараясь угадать, к чему он клонит.

Хан засмеялся.

— Войско хана — его дастархан неистощимый, скот неисчислимый, бескрайние земли-луга… и слуги, всегда в поту, от зари до зари, от колыбели до могилы, ибо пот, бий мой, дороже крови.

«Пожалуй, — подумал Маман. — Потому ты и хан, что сильней всех мошной. А вот мой отец, батыр, — подумал Маман далее, — слаб мошной. Войско его сочтешь по пальцам. В чем же его сила? В сердце, в уме?.. — Маман стиснул зубы и сказал себе:- В том, что он не слуга хану. У Оразан-батыра — свой хан, им самим избранный. Его великий хан — многострадальный народ каракалпакский».

— О чем думаешь? Что у тебя такое на роже написано? — рыкнул внезапно Абулхаир.

— Свет… свет от лица великого нашего хана… — ответил Маман.

Абулхаир почувствовал иносказание, но не разгадал его и на минуту проникся словно бы новым злым и уважительным интересом к этому мужественному и неглупому, никак не глупому юнцу из родовитой, но оскудевшей, вдрызг разоренной, осиротевшей семьи… Для него, хана, он был выродком и уродом, был рабом. Был и будет! А ведь вот посажен раб им, ханом, на то место, где сидеть бы тайному советнику или по крайней мере поручику, и ведь усидел, усидел породистый пес, и не хан ему, а он хану загадывает загадки.

— Вот что тебе скажу, бий: не плюй в колодец, из которого пил и пьешь, — холодно выговорил хан.

— О хан наш, мы, черные шапки, так говорим: место, где один день вкушал хлеб и соль, благословляй сорок дней. Но если в колодце вода иссякает, а рядом большая река… стоит ли ждать у колодца смерти от жажды?

— Молод… а рассуждаешь… — ответил хан уклончиво. — Ты должен помнить годину белых пяток, в которую осиротел. Она оголила всех перед господом, как в день конца света, и открылось, что мы с вами — народы-близнецы, казахи и каракалпаки… Можно ли это забыть?

— Помилуйте, хан наш! — воскликнул Маман с наивным изумленьем. — Я не ослышался? Разве могут быть близнецами — вы и никому не известные морды? Разве есть в этой степи такой народ — каракалпаки? И разве у нас и у вас на земле — одна правда?

Абулхаир-хан громко расхохотался — с откровенностью истинно широкой души, со свободой, подобающей его величию. Поманил Мамана к себе пальцем и мазнул его ладонью по щеке; рука хана была тяжела и покрыта рыжими, как верблюжья шерсть, волосками.

— Рисуешься храбрецом… но у храброго мужа слово не расходится с делом! — сказал хан. — На твоих глазах творится коварство, а ты пустословишь, сложив руки… Непохоже на тебя.

— Какое коварство?

— Будто не знаешь! Самое преступное: ссорят нас бесстыдно, суют мне в руки нож, а вам, черным шапкам, шило. Собственными ушами слышал, что ваши старейшины задумали… Ни много ни мало — захватить ханство Малого жуза! А может, это и так? Вы головы лихие… Поэтому я и вышел из себя, распушил вас под горячую руку. Теперь понял? Смекаешь, откуда ветер дует? Слышал-то я эту подлость от человека, которому верить не надо, а не верить — трудно, ох как трудно…

— Кто, кто он? — пробормотал Маман.

Тот самый, который напялил на тебя эту зеленую тряпку.

— Митрий-туре! — вскрикнул Маман, ошарашенный, готовый рассмеяться хану в лицо, готовый заплакать от смеха.

Абулхаир-хан понял его по-своему. С младенчества, всем своим существом, сжился хан с тем, что его суд — непререкаем и неоспорим, а приговор бесповоротен. Всю свою жизнь привыкал к беспрекословию своих слуг, больших и малых, и любил его горячей, чем своих жен.

С удовольствием наблюдая смятение Мамана и в мыслях не держа, что тот может ослушаться или воспротивиться, Абулхаир-хан сказал, смакуя слова:

— Это простить нельзя. Спустишь раз — проиграешь многажды. Надобно его наказать примерно, чтобы вперед неповадно было. Едет к вам — самый подходящий случай. Пугнуть его, чтобы прибежал назад, ни живой ни мертвый, помешанный, как после пытки в бухарском зиндане. А можно… можно и перестараться, бий мой… чтобы и вовсе не прибежал. Сгинул бы, подобно дыму из кизяка, без запаха, без цвета. Этого не осужу.

Затем хан добавил доверительно, как соумышленнику, как равному:

— Был у нас схожий случай — с мурзой Тевкеле-вым, лукавым татарином, теперь уже русским полковником. Два года водили его за нос, играли с ним, как кот с мышью. Два года висел он на волоске. Твой отец Ора-зан-батыр помешал оборваться волоску. Исправь его глупую ошибку. Не дай господину поручику стать господином полковником.

И еще сказал хан:

— Хочешь благополучия и мира между нами? Хочешь своих осчастливить? Пусть эта одежка станет памятью о храбрости, которая не по плечу твоему отцу… возвысся!

Маман наконец перевел дух. Встряхнулся, точно от бредового сна.

— Вы… кажется… что-то сказали, хан наш… простите?

— Хан свое слово не повторяет, юный бий. И воля хана — воля самого аллаха.

— Хан наш… так ли я понял? Чудится мне… здесь пролетела птица поспешности, с красными когтями… Терпение, говорят, это тень, спасающая от убийственного зноя… Здоровы ли вы, хан наш?

Это было нестерпимо. Но Абулхаир-хан умел быть хладнокровным. Он не унизился до угроз, тем более увещеваний, лишь сказал себе, что этот раб умрет.

— Бог дал удачу твоему языку. Однако молодость — конь необузданный, — заметил хан со светлым беззаботным ликом.

— Я утомил вас, хан наш, позвольте мне уйти, — сказал Маман, не поднимая глаз: в них горел огонь презренья перед быстрой смертью, которая сидела прямо напротив него, на кожаных подушках, в богатой шубе, такой огонь упоения бесстрашием, которого хану не следовало видеть.

Хан ответил, глядя на него в упор:

— Слезай… и езжай помедленней, а то наглотаешься пыли…

Маман на ходу соскочил с коляски. Подскочил Аманлык и подал ему коня, а Митрий-туре бегло, рассеянно махнул рукой из своей коляски.

* * *

Всю дорогу Маман не находил себе места. Ни разу он не смог остаться наедине с Гладышевым. Около его коляски было безлюдно, но Маман знал, что, если он подступится к коляске, получит копье в спину.

Митрий-туре держался беспечно. Он не замечал молящих взглядов Мамана. На привалах каждый день уходил к казахам, садился за ханский дастархан. И это было естественно. Толмача Мансура Дельного казахи также уводили к себе. К каракалпакам его близко не подпускали.

А под конец случилось то, чего Маман совсем не ожидал. Митрий-туре передумал и повернул в ханскую ставку, коротко и небрежно попрощавшись с каракалпаками, пообещав приехать к ним вскорости.

Маману кричать хотелось. Ничего нельзя было поделать. Гладышев давно уехал, когда Маману пришло в голову простейшее: почему же он не сказал ему два-три слова по-русски, по-русски!

Маман ехал повесив голову и все бубнил и бубнил себе под нос, как мог бы сказать Митрию-туре: — Хорони голова, убить будет.

Потом Маман немного успокоился: вряд ли все же Гладышева тронут на земле хана; беда ему грозит, когда поедет к черным шапкам, на их земле. Надобно его встретить, проводить — не прозевать. Такая уж у них служба — у Гладышевых, Муравиных, Тевкелевых; в одиночку, лицом к лицу с недругом и предателем, невылазными интригами и риском — не снести головы, изо дня в день, из года в год. Какая, однако, сила за этими людьми и в них самих, если они превосходят и купца и воина! Что за люди — эти открыватели, ученые смельчаки, умеющие писать книги? На них хотелось походить, им тянуло подражать… Маман ободрился.

Аманлык, заметив это, предложил:

Удобней времени не улучишь, бий мой. А не повернуть ли нам в те места, где растут тюльпаны?

Мысль недурна. До тех мест было рукой подать.

— Поворачивай, мудрый мой… — сказал Маман. Отстав от старших, они поскакали в аул Айгара-бия

и напились кумыса из рук Акбидай. Но и эта встреча, такая желанная, долгожданная, оставила в душе горький осадок.

Прежде, бывало, Маман немел и замыкался при виде черноглазой, похожей на красный цветок, теперь ему было с ней легко, потому что она все время расспрашивала об Аманлыке… Маман рассказывал и рассказывал ей о своем друге и об его сестричке с деревянными сережками в ушках, и из его рассказов выходило, что Аманлык — сама верность, сама доброта.

— Из тебя вышел бы хороший сват, — сказала вдруг Акбидай насмешливо и даже сердито. — А вот он говорит про тебя, что ты злой.

— Не мог он так говорить.

— Пусть не мог… но ведь ты злой! Не виделись скоро год… а ты мне твердишь, как он любит свою сестру. Он добрый, ты злой.

А потом Маман заметил то, что мог бы заметить и раньше: какими глазами смотрит Аманлык на Акбидай и какими глазами смотрит она на него и сколько в их глазах горячего доверия и тайного понимания.

Маман вышел из юрты. Аманлык пошел за ним. Из юрты доносилась песня.

— Ты любишь ее, — сказал Маман. Убей, не знаю, сам не знаю… Ты неверная, кривая душа.

— Не ругай, я не виноват.

— Седлай коней.

Вышла Акбидай, но не сказала ни слова. На ее глазах, так же не сказав ни слова, Маман и Аманлык в поздних сумерках уехали.

Маман с места погнал коня. Аманлык отстал. Так ехали долго, словно сами по себе. Отъехали далеко.

— Эй… — окликнул Маман, — ты мне не все сказал, почему не говоришь?

— Она тебя любит, Маман, зря ты ее обидел.

— Не то говоришь.

— Но она, она…

— Молчи… Говори, кто подослал Ельмурата?

— А ты не знаешь? Будет дурака валять. Послушай, она…

— Говори!

— Бай Жандос.

— Какой Жандос?

— Ну, тот страхолюдина… Лютый такой, который изображает из себя оборотня. Ездит в овчине, вывернутой наизнанку. Ты его сто раз видел. Он с тебя глаз не спускал.

— Ах, этот… — проговорил Маман, вспоминая злющие глазки под нависшими бровями; отвернись — просверлят тебе висок, поймай их взгляд — забегают, рассыплются, как козий помет.

Бай Жандос был в Орске. Однажды подошел к Маману и как бы шутя спросил:

— Если тебя не убить, ты убьешь Есенгельды? Это была их единственная встреча.

— Как же он — Ельмурата?

— Сказал: жив не будешь, если Маман останется живой.

Маман застонал, точно от приступа невыносимой боли, стал бешено стегать коня. Никогда не слыхал Аманлык, чтобы он бил так коня.

Пошел дождь… Хлынул как из ведра. Маман и Аманлык вымокли до нитки. Маман часто и сильно стучал зубами, но не от холода.

Вскоре прояснилось. Невысоко над землей повисла оранжевая ущербная луна. В голых зарослях тамариска, точно в паутине, Маман внезапно увидел и в самом деле звероподобного всадника в овчинной шубе, вывернутой наизнанку. И услышал крик нечеловеческий, дикий, но показалось Маману, что голос кричал:

— …ам-ан!

Всадник тащил на веревочной петле пешего, тот бежал, цепляясь за веревку. Маман узнал в пешем Ельмурата.

Тогда Маман и сам зарычал как зверь. Догнал Ель-мурата, перехватил веревку и вырвал ее из рук всадника. Ельмурат упал.

Всадник повернул коня, в лунном свете блеснул длинный нож. Теперь Маман узнал и бая Жандоса. Не глядя на нож, послал своего серого гунана вперед. Кони столкнулись, и матерый жеребец Жандоса сшиб гунана с ног. Но Маман уже держал бая за горло, стащил его с седла и повалился с ним на землю.

Удар ножа был неверен и пришелся Маману по ребрам. Бай выронил нож и стал отдирать руки Мамана. Не отодрал. Руки его ослабели, он захрипел. Хрипел и Маман.

Подоспели Аманлык, потом Ельмурат, оттащили Мамана, с трудом справились с ним вдвоем. Маман смотрел на них безумными глазами, словно не узнавая. Потом наклонился над овчинным комом, разворошил его и отшатнулся, закричал, как дитя:

— Ай-яй…

Побежал к своему коню, вскочил на него и ускакал.

Гнал коня, не жалея, до своего аула. Ворвался в юрту Мурат-шейха, увидел, что она полна народа, закричал хрипло:

— Отцы мои, братья мои, я убил… я убил! — и повалился ничком на землю у очага. Плечи его судорожно тряслись.

А когда его подняли, он увидел, что на заглавном месте сидит Оразан-батыр — впервые после двухлетней разлуки. И перестал трястись.

Сняли с Мамана мокрую одежду. Открылось, что он весь окровавлен. Рана была не опасная, но кровоточила непрерывно. К ней приложили листья подорожника, а также свежей липкой паутины и перевязали.

Маман рассказал, как было дело.

— Рано, рано ты… руки замарал, — сказал Оразан-батыр. — Я в твои годы больше думал о девицах. Опередил ты меня во многом, сынок. Опередил и в этом.

— Отец… правда ли, что вы были с одним русским, по имени Муравин, в Хиве, у Надир-шаха и что вы остановили войну?

— Правда, сынок. Стало быть, остановили. А ты ее спустил с привязи, как бешеного пса…

— Не прощаете меня?

— Нет. Губит нас междоусобица. Много ли нас осталось? Десятая часть… Нет, — повторил Оразан-батыр.