"Сказание о Маман-бие" - читать интересную книгу автора (Каипбергенов Тулепберген)

12

Да будет проклят тот день.

Едва забрезжило на востоке, на аул ябинцев, еще спящий, надвинулась туча конных кунградцев с дубинами, топорами, копьями и мечами. Аул пробудился от тяжкого топота и воинственных криков. Война стояла на пороге, у одинокого старого дуба.

Заметались люди. Женский вопль, детский плач, рев и блеяние скота покатились по аулу, как бурные волны с пенными гребнями. Кто кинулся собирать, прятать добро — вещички, которые получше, а кто и резать последнюю корову, набивать мясом бурдюки, чтобы не досталась она неприятелю. Как водится в такую пору, девушки в возрасте невест и близко к тому принялись мазать себе лица сажей и золой. Этот навык они унаследовали от матерей, переживших годину белых пяток. Этот навык впитали с молоком матери наравне со способностью любить и рожать. Старшие скликали джигитов и вооружались чем попало, что было под рукой. Иные, посмелее, попроворней, уже выскочили к дубу, гарцуя на конях, крича во все горло. Они походили на первые крупные капли с грозового неба. А вскоре и по эту сторону дуба встала туча конных ябинцев.

Обе стороны выжидали и сторожили друг друга, согласно чину и порядку не разбойному, ратному. Этот чин и порядок не затоптали в памяти ни татары, ни джунгары своим разбойным бесчинством. И вот от тучи кунградцев отделился конный бирюч с белой тряпицей на копье, он же — парламентер, миновал дуб и утонул в туче ябинцев. Его проводили к Мурат-шейху.

— Рыскул-хан сказал… — начал бирюч, надувая шею, подобно индейскому петуху. В особо важные минуты кунградцы именовали своего главного бия ханом, чтобы подчеркнуть, как многолюден и могуч их род. — Пусть не прольется без нужды кровь. Выдайте нам Мамана! И мы квиты. Кровь за кровь, голова за голову, честь по чести. Будем ждать до послеобеденной молитвы.

Затем бирюч уехал неторопливо, чтобы не уронить себя и чтобы все им вдосталь налюбовались.

Сердце Мурат-шейха разрывалось от боли. Давно ли сидели рядом за дастарханом, ели из одной посуды, отдавая друг другу долю хлебной лепешки. Ныне мы жаждем крови человеческой и не уступим друг другу капли.

Тщетно Мурат-шейх посылал своих бирючей к Рыскул-бию, предлагал за голову бая Жандоса много голов скота, куда больше, чем полагалось… Выкуп за убийство — это вполне честно, прилично и достойно! Мурат-шейх набавлял и набавлял число голов, пока не вышло вдвое противу вначале предложенного. Каждый раз следовал отказ.

Тщетно шейх взывал к милосердию, к великодушию. Его речи могли бы растопить ледяное сердце и расплавить железное. Но Рыскул-бий не смягчался, наоборот, ожесточался.

Тогда шейх воззвал к благоразумию: только что так счастливо возобновлено великое дело, не было бы нам удачи без Мамана и не будет без него, а дело — жизни и смерти всего народа, людям и господу угодное. Что скажут русские и что скажем мы, опамятовавшись, без Мамана?

На это последовал ответ вовсе безумный и вконец бесстыдный:

— Мы для русских, как и они для нас, все на одно лицо… Пошлем Есенгельды! Он тоже знает русские слова: сарь Петыр… и как там еще? брать за подол сариц… А хан Абулхаир даст за голову Мамана столько скота, сколько шейху нашему не снилось.

Торговля шла сверху донизу, оголтелая. Передовые всадники из обоих родов сближались у дуба и судили-рядили, распаляясь до ора и визга, какова цена крови, чести, совести, закону и беззаконию.

— Мы породили Оразан-батыра и Маман-бия, наш род.

— А мы убьем… и баста!

— Как убивался для всех вас батыр и как — Маман!

— Убьем, тогда сочтемся.

И что всего горше: их была правда, их право, тех, кто хотел убить. Такой закон. Другого нет и не бывает.

Оразан-батыр не спал всю ночь. Говорил с сыном и не мог наговориться. Вырос сын, чудно и быстро и славно вырос. Ныне на этой печальной земле не одинок Оразан-батыр. Теперь не один коренник в упряжке, их двое.

Что будет дальше, Оразан-батыр видел наперед. Стало быть, так ему суждено: вернуться домой, чтобы помереть. Благодаренье небу, что не на чужбине. Спать мягче в родной земле, И он неторопливо и, кажется, безмятежно подбивал итог. Душа его была полна и горда; в глазах светился роковой свет. В тот день и его судьба, и судьба его единственного сына, и судьба двух заглавных родов, тянувших вековечное ярмо жизни народной, были в его иссеченной морщинами и шрамами деснице.

— Не зря сказано: если взобраться, то в гору, — говорил Оразан-батыр сыну. — Эта гора — русские. Джунгары — пропасть. Зрячие видят, сын мой: светит и сильно светит оттуда, с русского поля. Со стороны гор поднебесных, джунгарских- темень непроглядная. Бывала в мире темень и погуще, нестрашней, не на два десятка лет, на два с половиной века. Чингис зашел далеко за Русь, а биты татары русскими. На то воля божья, но… и людская… Как ты говоришь, нужда. Не по вере господней, а от земной нужды пошел хан Абулхаир на русский свет, затаптывая наши следы, чтоб не видно было, что его опередили. Година белых пяток переполнила чашу. В эти края мы с Мурат-шейхом уводили народ — не только подальше от войны, но и поближе к русским пределам. Льемся мы все, течем на русское поле, как при дедах и прадедах, — такой наклон у земли, а куда земля клонится, туда и небо… Ты это понял, как вижу. Что еще полюбилось мне в тебе, запомни: то, как обходишься с сиротами. Посадил на коня сына пастуха, молодец! Держись этой силы, копи ее терпеливо, как бы ни презирали lt;ее старшие, власть имущие. Собирай вокруг себя друзей побольше, пусть безродных, нищих, пусть не по крови, по духу, по извечной народной нужде, — она сильней кровного братства. Никто тебе этого не скажет, я говорю, а говорю, потому что… чего я не сумел, ты сумей. Не дай общипать свои крылья, как у меня общипали… Дальше скажу тебе, сын: как огня, как чумной заразы страшись междоусобицы. Ее убивай без пощады, жизни своей не жалея. Трави ее изо всей мочи, пока сам не падешь бездыханный. Тут все к месту — и хитрость, и ловкость, и лукавство. Это твой первый враг на всю жизнь. От того, как ты с ним совладаешь, будет видно, глубоко ли, мелко ли плаваешь, далеко ли уплывешь… Вот и мое последнее слово будет против той распутной, дьявольской бабы — междоусобицы. Сведу-ка я с ней старые счеты. Чтобы осталась зарубка на память… на нашей земле, у нашего дуба! Что вы хотите делать, отец? — спросил Маман. Увидишь, сын, — ответил Оразан-батыр.

Затем воздел старый батыр на свое могучее тело воинские доспехи, грузно взобрался на гнедого белоногого коня и тотчас сросся с ним воедино, в одно живое существо, которое видывали некогда наши предки на ратном поле, в деле чести, а ныне уже не увидишь.

Маман смотрел на отца с восторгом, стараясь никак и ничем себя не выдать, ибо сдержанность — украшение мужа. В ту минуту Маман не испытывал особого беспокойства и сердце его билось ровно, уверенно, потому что отец был с ним, отец тверд и хвалил его.

Лишь однажды защемило сердце, когда отец рассказывал о своем обратном пути из Хивы:

— Еле дотянул. Месяца полтора валялся больной у одного благодетеля, выходили меня его дочери. Отчего болел? От дум, от вечных дум. Ими голодного не накормишь, голого не оденешь. Но пухнешь от них, как от волчанки. Видать, напоследок я съездил так далеко. Пора… пора и мне на покой. Устали старые кости. И если уж ехать, то в самые дальние долы, на вечный покой.

Странно звучали из уст отца эти непривычные слова. Маман пропустил их мимо ушей.

Тем временем солнце перевалило зенит. Близился час послеобеденной молитвы. У старого дуба — тишина. Даже кони не ржали и не фыркали. А люди все чаще посматривали в сторону глиняного возвышения в центре аула; оттуда, за отсутствием минарета, призывал правоверных к молитве аульный грамотей ахун Ешнияз. Он, однако, не показывался.

Ненадолго общее внимание привлекли два всадника — Убайдулла-бий, редкобородый, и добрейший Дав-летбай-бий. Они медленно приближались к аулу. Все знали, куда бии ездили, и догадывались, с чем они возвращались. Не с добром, нет, не с добром.

Бии ездили к Гаип-хану, и он не поехал с ними.

Велел сказать, что ему тут делать нечего. Пролитая кровь возмещается кровью пролившего ее. Не нами сие установлено, не нам сие отменять. Ежели кровно обиженные согласятся простить обидчика — ладно, быть по сему, ежели нет, пусть Маман простит хана, который его полюбил и будет оплакивать, как сына. Хан его помиловал однажды, взяв на себя грех, а дважды — не властен, ибо кровь убиенного вопиет перед богом и сам господь грозит хану незримым перстом…

Вместе с тем Гаип-хан велел строго сказать собравшимся у дуба, что ключ всех дел с русскими в руках Маман-бия, и Маман-бий — в ответе за оные дела. Строго велел сказать.

Выслушав это повеление, Мурат-шейх понял, что на уме у Гаип-хана не столько русские, сколько Абулхаир-хан и его приговор Маману. Как скоро подоспела и как дешево обойдется Абулхаир-хану расправа над ним. Не послушался непокорный раб ханского совета — ехать помедленней, теперь наглотается пыли… В бессильном отчаянии смотрел перед собой Мурат-шейх, и глаза его походили на сплошные бельма.

Далее подъехал Есим-бий, голова рода жалаир. Он привел своих джигитов, и те встали рядом с ябинцами. Они соседи, и Есим-бий порешил, что сегодня им стоять рядом. Но это никого не утешило. Недоставало еще, чтобы соседи кунградцев собрались да встали рядом с ними.

От Рыскул-бия прискакал новый гонец, гарцуя на коне, нагло крича:

Где ахун Ешнияз? Почему не зовет к молитве? Вы убили его!

И по ту и по эту сторону старого дуба снова зашумели. Джигиты, которые спешились было и развалились на лугу, ожидая назначенного часа, взлетели в седла и стали горячить коней.

Тогда-то и появился у старого дуба Оразан-батыр, а с ним Маман. Все крикуны разом умолкли, а Маман с содроганьем понял до конца, до оторопи, что натворил там, в паутинных зарослях тамариска, в самозабвении гнева. Там случилось непоправимое, здесь с минуты на минуту начнется неуправляемое, бессмысленно кровавое, война двух родов, двух пластов одного народа, одной земли.

Минувшую ночь и долгое смутное утро Маман словно бы отдалял от себя это понимание, это страшное ожидание, внимая отцу, радуясь его мудрости и силе. Теперь он чувствовал, что близится неудержимо, неотвратимо — самое дурное, самое темное.

Солнце склонялось к закату. Ешнияз-ахун так и не показался на молитвенном возвышении. Не было зова к послеобеденной молитве. Время шло к молитве предзакатной, третьей из пяти каждодневных молитв право верных. И правоверные в душе благодарили ученого ахуна за промедление, исподволь косясь уже не на молитвенное возвышение из земного праха, а на грозное небо.

Мурат-шейх сам поехал к кунградцам. Рыскул-бий выехал к нему навстречу.

И поразило Мамана то, как напутствовал Оразан-ба-тыр шейха, какими серыми словами:

— Может, бий пожелает говорить со мной? Может, есть у него на душе невысказанное? К обещанному скоту прибавьте моего коня… и мои доспехи, — они стоят пяти аргамаков…

Сопровождал шейха известный всем Избасар-богатырь, великан с головой ребенка. Встретились шейх и бий в тени дуба, говорили тихими голосами, и никто их не слышал, но все видели, как Избасар-богатырь два раза хватался за свою дубину, притороченную к седлу.

Вернулся Мурат-шейх ни с чем. Поехал с прямой спиной, приехал согбенным старцем, на которого жалко было смотреть.

Оразан-батыр крякнул зычно и велел сыну сойти с коня.

Маман сошел.

Велел подойти к его стремени.

Маман подошел.

Велел поднять голову.

Маман поднял.

С жадностью ненасытной смотрел Оразан-батыр в лицо сына, словно запоминая его смуглые дочерна скулы, жгуче-черные глаза, юношески толстые губы и оттопыренные уши, похожие на ладони. Слезы брызнули из глаз батыра, он смахнул их с бороды, угрюмо бормоча:

— Стой, не дергайся, еще посмотрю.

А потом повернулся к Мурат-шейху, положил руку на луку его седла, сказал, как два года назад, уезжая в Хорезм:

— Ну, а теперь, мой шейх, поеду я… — Пришпорил коня и поехал к дубу.

У шейха, точно у покойника, отвалилась нижняя челюсть.

Рыскул-бий еще издали закричал батыру:

— Шейх уже нас поучал! Вам нас учить нечему! И преславные ваши доспехи поберегите… Сына своего преступного подайте…

— Я вместо сына, — сказал Оразан-батыр негромко, но эти три слова услышали все на огромном лугу, но обе стороны дуба. Услышали и сказанное затем:-Пусть моя кровь положит конец кровной мести раз и навсегда. Жизнью своей заклинаю: раз и навсегда!

— Аминь… — проговорил Рыскул-бий глухо и торопливо, будто его толкнули в спину.

Оразаи-батыр печально усмехнулся. Живо он согласился, почтеннейший глава рода… Недолго раздумывал. Честно ли это? Бог рассудит. Может, придет новое время, высветит этот день у вечного дуба, тогда и люди рассудят.

Маман, обмерев от страха, забыв про своего коня, побежал, спотыкаясь на неверных ногах, давясь беспомощным криком:

— Отец… милый… любимый…

Догнал Оразан-батыра, ухватился за стремя.

— Я прошу… прошу тебя… Я сам разжег… сам сгорю… Пусти меня. Я не согласен!

Оразан-батыр с силой толкнул его ногой в грудь.

— Помолчи. Утри слезы. Не срами меня. Стой твердо. Я пожил, вкусил свою долю. Твоя смерть — это моя смерть, а моя смерть — твоя жизнь! Завещаю тебе: завтра не таи в душе мести, не будь врагом моему убийце. Не дай воли треклятой междоусобице, не дай крови литься рекой. Это первое. А чтобы тебе запомнился второй мой завет — меч мой отдашь Аманлыку… ты понял? — Оразан-батыр показал левой рукой (он был левша) на север и на запад:- Гляди туда! Веди туда! И не перечь мне в день моего торжества… Отступись. Отвернись.

Из-за спины Рыскул-бия выехал грудастый детина, впору Избасар-богатырю, на грудастом коне. Конь вороной, и детина — в черной дерюге, с черным плоским лицом. Оразан-батыр тронул коня ему навстречу.

Детина разогнал своего вороного и на полном скаку выхватил старого батыра из богатого седла с тисненной золотом передней лукой и положил на свое седло.

Удар этого удальца был верен. Ножом, кривым и острым, как коса, полоснул по горлу и бросил на землю бездыханное тело, чтобы не слишком окровавиться, но и не оставить без красных брызг и себя и коня, ибо в таком деле почетно малость запятнаться.

Белоногий гнедой Оразан-батыра пробежал без седока широкий полукруг и вернулся к своему хозяину, вытягивая голову, раздувая ноздри… И отпрянул, захрапел, заржал дико и жалобно.

В ту же минуту заворочалась туча конных кунград-цев и понеслась прочь от старого дуба, рассыпаясь и рассеиваясь, будто разодранная бурей.

А другая туча ябинцев и жалаирцев надвинулась и сгрудилась у дуба, где на чистой, словно бы и не тронутой копытом, траве лежал их заступник и отец, несравненный, неповторимый человек, зарезанный, как овца.

Да будет проклят тот день.

* * *

На холме, близ аула, был возведен над его могилой мазар — мусульманская гробница. Мазар — небольшой, каменно-глинобитный, с четырьмя крошечными куполами на углах, без кровли; выбелен известкой, по карнизу и по ребрам стен выведена синькой фигурная каемка. Побелка быстро потускнела и осыпалась, синька выцвела, купола обвалились, выщербились и стены. Но десятки лет останавливались здесь путники с мыслью, что это место свято.

Обрушенный, обветшавший, заросший сорняком, мазар стоит и поныне, хотя лишь по закругленным углам можно догадаться, что это мазар. Подойдем к нему и поклонимся памяти человека — два с четвертью века спустя.