"Сказание о Маман-бие" - читать интересную книгу автора (Каипбергенов Тулепберген)

14

Гаип-хан до того как сел ханом над каракалпаками, был не так уж богат, но в два-три года раздобрел, оброс скотом. Черные шапки бедствовали, а ему все х а б а-р и л о, везло на поживу. Его конюшни, овчарни, коровники разрастались и разрастались, пока не лизнули краем соседний аул рода кенегес, а лизнув, проглотили со всеми потрохами, и стал называться аул кенегес ханским аулом.

Кенегесцы выпячивали грудь, называя себя людьми ханского аула, а на деле стали слугами хана, потеряли свой голос среди других родов, свою волю и власть. Теперь у них одна забота — умножать ханский зажиток да помалкивать, ибо за них говорил хан. Правда, набегов ханский аул не опасался. И сироты рода кенегес были горды, побираться в другие аулы не хаживали. Что касается баев рода кенегес, то они себя не забывали — умели и на охоту махнуть с ханом, и землицы прирезать под марку хана.

Пожалуй, один Нуралы-бай, глава рода, жил не так, как другие, ближе к своим сородичам, нежели к хану. Человек немногословный, необщительный. Считалось, что это оттого, что лицо его изуродовано джунгарским копьем, нижняя губа отвисла, глаза косят. Он не любил охоту, хотя ее любил хан. Избегал вступать в споры, хотя это любимая охота баев. Молодых учил единственному:

— Безделье, дети мои, изнашивает. Кто играет в кости, тощает, как кость. Кто пасет скот, набивает рот.

И сам следовал своей науке как это ни странно для имущего бая. Войдя к нему на скотный двор, увидишь: ходит хозяин с лопатой, вилами или совком, выгребает навоз. Запряжены молодые, пот на них не просыхает. Впрочем, и скопидомы, говорят, трудятся не покладая рук.

Обыкновенно, принимая гостей, Гаип-хан посылал за бараниной к Нуралы-баю — под тем предлогом, что ханские овцы все подряд брюхатые, ни одной яловой. Так было и сейчас. Повели овец со двора Нуралы-бая. Гость пожаловал допрежь невиданный — русский офицер.

Три ханские юрты стояли тесным кружком. Днем издали они походили на песчаные горбы, ночью — на каменные могильники, наводящие страх. Гаип-хан тщеславен, но осмотрителен, богатство своего не кажет; видимо, знавал черные деньки.

Ночь. Из горловины в куполе главной юрты брызжут искры, а между юрт, в лунном свете, мечутся, перешептываясь, слуги. Тени словно набрасываются одна на другую.

Немногим светлей и внутри главной юрты. Дымно-вато и прохладно.

Поручик Гладышев и толмач Мансур Дельный расположились поближе к очагу, не снимая шуб. Бии, напротив, облепили торь, на котором едва ли не возлежал на подушках Гаип-хан в своей высоченной шапке. В шапках все, кроме Гладышева. Но с первого взгляда видно, что нет здесь одного важного лица — Рыскул-бия. Маман затерялся где-то за толстыми спинами.

Поручик Гладышев неузнаваем: сегодня он не походил на прежнего покладистого Митрия-туре, говорил скупо, смотрел сурово.

Пространно разглагольствовал Гаип-хан, поражая биев велеречием. Смысл его речей уложился, однако, в две фразы толмача:

— Хочет под свою руку всех каракалпаков, и Нижних и Верхних. А еще — половину Малого жуза.

— Губа не дура, — заметил Гладышев Мансуру Дельному. — Скажи ему, что его прожекты — по ту сторону моих полномочий. Этакими фантазиями только и заниматься государыне императрице!

Гаип-хан внимательно выслушал толмача и надулся, как пузырь, узнав, что им будет заниматься не иначе как царица.

— Засим позвольте заявить откровенно, господин хан… — сказал Гладышев, покусывая ус. — Право, хотелось мне повернуть оглобли, не заезжая к вам. Явиться живым манером к его превосходительству наместнику в Оренбург и доложить, как вы тут разделались с Ора-зан-батыром… старым, испытанным другом России. Так бы я и поступил, если бы не зов чести — прежде всего повидаться с Маман-бием и лично принести ему соболезнования по случаю нашего общего горя. Если б не Маман, меня бы здесь не было, смею вас заверить.

Толстые спины биев тотчас раздвинулись, и Маман мигом оказался весь на виду, впереди всех.

— Сожалею, весьма сожалею, — продолжал Гладышев, — что не вижу на сей случай господина Рыскул-бия, учинившего преступную расправу… а также виселицы и на ней — некоего гнусного мясника, достойного петли… но еще, кажется, не повешенного? Где же, господа, Рыскул-бий?

Такого крутого оборота не ждали. Такой грозы не предвидел даже Маман и смотрел на Гладышева с благодарностью и тревогой.

— За ним послано… еще утром… Должен быть! — сердито выговорил Гаип-хан, а бии немедля закивали; они тоже осерчали, еще пуще, чем хан.

Это натужное единодушие открыло Гладышеву все, что от него скрывали: никто здесь не верил хану, господин Рыскул-бий опоздает, и надолго, о том позаботился хан. Расчет очевидный: ревность и подозренья опять крепко поссорят два сильнейших рода, а хан, стоя над сварой, будет вести переговоры.

«Пустейшая праздная личность, — думал Гладышев, — но тем она и опасна».

Вступился Мурат-шейх. Его озабоченность была куда серьезней, нежели суета Гаип-хана.

— Почтенный туре… осмелюсь спросить… как понять ваши слова? Я, признаться, таких слов ранее не слышал. И вообще не слыхивал на своем веку, чтобы русские власти вмешивались в наши семейные… дела, которые мы ведем, согласно нашей вере, обычаю и закону, и никогда от того не отступимся, как не отступались при отцах и дедах!

Гладышев укоризненно покачал головой, как бы сделал прежний, добрый и милый Митрий-туре. Маман легко разгадал смысл его чуть прищуренного взгляда, грустной улыбки: ах, мудрый старец, что покрываешь? зло нескончаемое? дорогу во тьму вековечную?

Однако в юрте стало чересчур тихо. Стало быть, проняло всех, задело за живое. Вопрос шейха касался, быть может, самого важного и острого между русскими и нерусскими, Россией и Азией.

— Что касаемо этой материи, будьте покойны, господин шейх, — ответил Гладышев. — Мы не вмешиваемся в ваши порядки и законы — по адату и шариату. Не навязываем своей веры, своего суда. Мне уже внушал мой собственный толмач, господин Мансур, что по вашему разумению Оразан-батыр не просто зарезан, а казнен…

— Да, да, казнен, истинно казнен, — хором заговорили бии.

— Но прошу покорно вашего прощенья, господа, — возвысил голос Гладышев. — Желаете вы нашего доверия, уважения? По каким законам прикажете дружить с людьми, которые казнили основателя нашей дружбы? А может, и далее будете казнить? Оразан-батыр погублен, но Маман-бий жив…

Молчание.

— Не берусь предсказывать, как отнесется мое начальство к вышеозначенному… Отвечу за себя и за нижеследующее… Не знаю, помилуй бог, не знаю, как, например, я буду принимать присягу у господина Рыскул-бия? И не представляю себе его подписи на присяжном листе от имени рода кунградцев. Такого документа я в руки не возьму и полагаю, что и тайный советник Не-плюев об оную бумагу рук не замарает!

С болью в сердце слушал Маман поручика Гладышева. Маман был больше всех обрадован и больше всех напуган. Он тоже считал в глубине души, что была казнь — по законам отцов и дедов…

— Вы бросаете нас, Митрий-туре? Не поможете?

— Я не бросаю друзей, сударь. И я, собственно, послан вам помочь. Но Иван Иванович Неплюев выгнал бы меня в шею, если бы я посмотрел сквозь пальцы на это злодейство и это несчастье. Говорю в глаза господину Гаип-хану… и сказал бы хану Абулхаиру… коль скоро пришелся бы такой случай.

Упоминание имени Абулхаира поставило последнюю точку. Русский сказал то самое, что хотели здесь услы шать. Оки всё знают там, в Оренбургах, и не скрывают того, что знают. Им известен истинный лиходей. Издалека тянется его рука, но она длинна. Не зря русский сказал: это злодейство и это несчастье… Бии зашумели одобрительно.

Услышав имя Абулхаира, ободрился и Гаип-хан. Спросил даже с некоторым вызовом:

— Неужто не оставите зернышка надежды? Гладышев долго, упорно смотрел на хана, будто

спрашивая: а ты се хочешь, ты, ты? Ответил все же помягче:

— Рук не опускайте. Я хочу надеяться.

— Что велите делать? — спросил Мурат-шейх.

— Готовьте петицию, или, как вы называете, клятвенное письмо… от всего народа и от каждого из ваших родов, поскольку иные роды у вас наподобие отдельного ханства…

— Как надо писать?

— Я держусь того мнения — как выльется из души. Немне вас учить, как спеть вашу песню. Говорят, в ауле рода ябы есть известный грамотей… ахун Ешни-яз, если не ошибаюсь?

Бии переглянулись: помнит по имени — вот диво!

— И наконец, готовьте посла, которому по силам — дальняя дорога и русский язык, по плечу — великая честь и государственная забота.

Мурат-шейх как бы замялся:

— Кого советуете? Будет ли совет, кого послать?

— Оразан-батыра, господин шейх! — ответил Гладышев с внезапным новым ожесточеньем в напряженной тишине. Затем добавил, пожав плечами: — Есть среди вас один человек… Вы его все знаете. И мне стыдно, что вы, зная его, спрашиваете меня, кто этот человек…

Мурат-шейх низко поклонился, сидя на поджатых ногах, улыбаясь себе в бороду.

— Спасибо, туре. Не гневайтесь, туре. Мне нужно было… нам нужно… услышать это ваше сердитое слово.

Гаип-хан закрякал, захрюкал, хлопая себя ладонями по ляжкам, и захохотал:

— А помнишь ли, Мамап-бий, кто первый предсказал тебе твою дорогу, когда ты еще не сел на коня?

— Никогда не забуду, хан наш, — отвечал Маман.

— Так вот, чтобы не забылось… — продолжал Гаип-хан, распаляясь от собственного, всем видимого, гроз ного величия, а еще более от тайного незримого лукавства. — Чтобы помнилось… и во исполнение святого завета… нашего друга, твоего отца… положить конец кровной мести — раз и навсегда… Быть по сему!., даю тебе великую волю… Чует мое сердце, вижу насквозь: опаздывает Рыскул-бий не к добру. Мой тебе указ: заметишь опять баламутство, раздоры-разборы… не прощай и не мешкай, лети, как ангел Азраил, карай на месте моим именем, именем своего хана! Полно нам срамиться перед друзьями, у них на глазах… Пора браться за ум. Я велю! Я сказал!

Маман встал и поцеловал полу ханского халата.

— Слушаю покорно, хан наш.

А бии все разом поклонились в знак того, что вняли указу и указ велик.

Гаип-хан, громко пыхтя, развалился на подушках, премного довольный. Все видели, как он обвел вокруг пальца русского туре, сколь тот ни крут, сколь ни проницателен. Все видят: русский туре молчит, греет руки у очага, жмется, как прирученный зверь…

Хан хлопнул в ладоши и кивнул слуге, возникшему у двери. Подали новое угощенье — очередного барашка. К мясу русский едва притронулся, что было бы огорчительно, если бы не означало, что он усмирен; гость все пил да пил чай, как будто заливал в груди неугасимый огонь. И пока он пил чай, Гаип-хан успел шепнуть Мурат-шейху:

— Ежели расширим свое ханство — это же счастье. Не так ли, шейх наш?

— И покойнику хорошо, когда могила просторна, хан наш, — ответил Мурат-шейх.

Мало того… Гость поднялся с места и надел шапку. Он загодя предупреждал, что к ним — на один день. Но напоследок он сказал хану, сказал со значеньем, отмечая главное, что услышал в доме хозяина:

— Спору нет, это истина: народ, который живет в распрях, никому крепким другом быть не может.

А далее милостиво и почтительно принял дары Гаип-хана тайному советнику Неплюеву — бобровые шкурки отмепнейшей красоты, с серебряным отливом, и шкуру барса…

По дороге Гладышев заехал в аул Мамана — повидаться с двумя русскими, отставшими от Бородина. Взять их с собой, как собирался первоначально, поручик не мог, но те и не просились с ним, им жилось тепло и сытно, они не спешили. Одним из двоих был поп-расстрига с лиловым носом. Он балякал по-татарски и с готовностью обещался Гладышеву пособить черным шапкам писать клятвенное письмо. Другим оказался не то башкир, не то мещеряк со Среднего Поволжья, из купцов…

Митрий-туре ночевал у Мамана, а утром пустился в путь, сказав Маману на прощанье:

Тебе открою, почему я тороплюсь. Дело нечисто. Больно широка, как я погляжу, задница у Гаип-хана. Садится, шельма, на два стула. Я предуведомлял тебя, помнишь: могут появиться в ваших палестинах тайные нарочные. Появились…

— Джунгарские!

Так точно, сударь. И, по некоторым данным, Га-ип-хан согласился их принять — в надежде получить от Голден-Церена письменное послание. Оно ему обещано, это факт! Интересно мне, как далеко дело зашло… Вот какая петрушка.

— Хо! — вскричал Маман радостно. — Значит, вы далеко не уедете?

— Послушай, а что, если на этот раз приедет унтер-офицер Гордеев Филат? Хороший человек.

— Нет, — ответил Маман по-русски. — Не бросай… не бросай.

Гладышев молча усмехнулся и сел в коляску рядом с Мансуром Дельным. Маман вскочил на коня. За дальними холмами ждали джигиты, правда всего двое, а не десятеро, как накануне, — проводить… Но Гладышев велел вернуть их домой.

— Не следует… Это слишком заметно. А кроме того, милый ты мой, там, где я езжу, меня охранять — полка не хватит.

* * *

Рыскул-бий прибыл в ханский аул утром, как ему было назначено. И обнаружил, что гость уже отбыл. Обошлось дело без кунградцев. Тщетно убеждали почтенного бия, что ошибся гонец, спутал вечернюю зарю с утренней. Рыскул-бий не сомневался, что виной всему — козни ябинцев, хотя чьи тут козни, всем было ясно, никогда еще не было так ясно. Не задумываясь, он собрался уезжать, отказавшись от саркыта — угощения со стола почетного гостя.

Но затем Рыскул-бий остыл, узнав, что сказал русский офицер про виселицу и петлю для гнусного мясника, — кажется, еще не повешенного? Узнал Рыскул-бий и то, какую власть дал Маману Гаип-хан, уподобив ее власти ангела Азраила… И задумался.

Маман держался неожиданно, необъяснимо. Он встречал Рыскул-бия в ханском ауле, и у Рыскул-бия похолодело в груди, когда он увидел Мамана не на сером гунане, а на гнедом белоногом иноходце Оразан-ба-тыра. Но Маман на приличествующем расстоянии придержал коня и сошел на землю, приветствуя старшего, как будто меж ними не было самой крайней, кровной вражды. Рыскул-бий, ошарашенный, также сошел с коня со словами:

— Долгих лет тебе, сын мой, будь счастлив… Позднее, за саркытом, которого все же отведал

Рыскул-бий, в привычном споре, когда бии опять распоясались, хвастая заслугами своих родов, подстерегая и кусая каждый каждого на каждом слове, Маман был примерно скромен. Он молчал и слушал, но когда заговаривал, спор стихал.

Народ — это одно большое дерево, говорил Маман. Роды — это ветви, а корни — бии! Это дерево вечное, но если надколется ветвь или подгниет корень, будет ли оно так зелено, та ли будет красота? И еще говорил Маман, что засохшие сучья следует отсекать, иначе они зачервивеют, и ни один дятел не выберет из дерева всех древоточцев. Слова его звучали веско и загадочно: скорлупа жестка, зерно терпко и мясисто. Но не было в них ни угрозы, ни издевки, а тон — вроде бы вопросительный. Казалось, юноша, не лишенный ума и воспитанный в строгости, ищет мудрости большей, мудрости истинной у белобородых.

Рыскул-бий и сам не помнил, как растрогался ни с того ни с сего и как вырвалось у него из души:

— Сын мой… ум старца — озеро без дна, с высокой волной. Кто поглупей, утонет, а поумней — уплывет далеко. Иные безусые утешаются, что старики учат, учат да спать лягут. Это недоноски. Но пока мы поймем и покуда обнимем друг друга… озеро высохнет… никого из нас, сивых, в живых не останется.

И в эту минуту, глядя на Рыскул-бия, многие подумали: упаси боже, неужто старый беркут сломлен?

А далее Мурат-шейх завел доверительный разговор с Рыскул-бием, начав с того, что старые друзья, с кото рыми не раз ел-пил из одной чашки и горькое и сладкое, до обеда ссорятся, после обеда мирятся. И попросил Рыскул-бия заметить себе, что Маман-бий здесь без своего аткосшы… Что за спиной у Аманлыка? Протянутые руки да х у — х а х, надоевшие всем возгласы нищих. А Маман — не из тех детишек, которые лепят из песка дыни и тут же со смехом растаптывают их; он умеет довести дело до конца.

Рыскул-бий оживился, загорелся и сказал, что, ежели у Мамана в виду Есенгельды, кунградцы все сделают в угоду Маману, перельют одно озеро в другое! И что любопытно: Маман промолчал, но не возразил.

Бии зашептались, кривя губы. Их носы почуяли сговор.

— Ишь как раздули ноздри старики… С чего они так раздули ноздри? — Раздутые ноздри у человека — признак воодушевления.

Не минуло это ушей и глаз Гаип-хана. Что за напасть! Он ли не внушал Рыскул-бию: проклятье ябин-цам, оттирают всех плечом, сделаю их рабами кунград-цев… Все труды прахом.

— Устал я, — сказал хан. — Довольно с меня. Довольно с вас. Расходитесь. Спасибо за усердие Нуралы-баю. Аминь.

Маман провожал Рыскул-бия до выезда из аула, а Рыскул-бий видел, как трудно было Маману удерживать закусившего удила, нравного коня Оразан-батыра, не привыкшего идти позади. Рыскул-бий благодушно кивнул Маману, тот отпустил повод, кони поравнялись, и всадники некоторое время ехали рядом. Бии смотрели на них издали открыв рты…

Всю дорогу до родового гнезда томили Рыскул-бия думы, долгие, вязкие, как весенняя распутица. Тяжко старому человеку и в вёдро, а в бурю? Каково ему, когда небо над головой кренится, а земля дыбится под ногами?

Небо — русский офицер… Кто мог ожидать, что там отзовется такое эхо? Кто мы для русских? Инородцы. Кто они для нас? Иноверцы. Виданое ли дело, чтобы силы небесные заступались за нашего брата? Не должны и не могут эти силы видеть и различать никого и ничего ниже хана, как не видит, не различает, к примеру, бай чирей на теле чабана.

Сердце задыхалось у Рыскул-бия от страха, но — и от гордости тем, что будто бы говорил Митрий-туре про Оразан-батыра.

Горька была эта гордость. На земле так же отозвалось эхо грозное. Не все бии рода кунград одобряли такую месть за бая Жандоса, а из простолюдья не одобрял никто. Что греха таить, бес попутал, поспешил Рыскул-бий принять страшный дар Оразан-батыра, его последнюю жертву. Черный Куланбай хоть и не повешен, отлучен от душ и сердец, его не осуждают, но обходят, как чумного.

Сокрушался непритворно по Оразан-батыру и сам Рыскул-бий, втайне от всех, ибо показать свое горе значило уронить честь рода.

— Эй… обманчивый мир… — бормотал себе в бороду Рыскул-бий, погоняя коня.

Иноходец бежал ровно, гладко, словно тек по дороге; у всадника даже плечи не вздрагивали. Однако в груди теснило, а в голове все металось и билось.

Не было прежнего согласия среди кунградцев. И все более одиноким чувствовал себя глава рода. Небывало, уверенно, точно селезень среди уток, выплывал вперед Байкошкар-бий, отец Есенгельды…

Что же это — старческая немочь, усталость или просчет, непоправимая промашка? Прежде Рыскул-бий не ощущал гнета своих лет и было у него довольно силы сжать всех и вся в кулак, держать в кулаке. Разве он не тверд, как прежде? Кто усомнится в его непреклонности? Или впрямь не удосуживается он отсечь засохшие сучья, о которых так тонко, вскользь, но далеко глядя говорил Маман? А может, хуже: отсек Рыскул-бий живую мощную ветвь и теперь платит за это, хотя она не кунградская, а ябинская? Что за наважденье! Не так он был подавлен и устрашен, когда услышал за глаза бранное слово Митрия-туре, как тогда, когда, обласканный Маманом, услышал у всех на глазах его приветное слово. Одарил аллах джигита бесценным даром, неистовой силой.

Рыскул-бий хорошо знал, где сокрыта истинная его слабость: в его единственном сыне. Появился на свет сынок поздно, когда отцу было под пятьдесят. Обрадовал, придал воли жить и не гнуться в старости. Дано было сыну имя — Турекул, поскольку туре — означает не только господин, но еще — первый советчик, судья в спорах. Рыскул-бий вложил в сыновнее имя всю на дежду, все упованье, которые лелеял тридцать лет, пока рождались дочери. Не удался сын, не вышел из него Турекул.

Мальчик рос туповатый, косноязычный. Помимо детских, отроческих игр, его ничто не влекло. У шейха в школе он не засиживался. Что ни неделя, убегал домой, под юбку к матери.

Вот беда кунградского рода — нет у главы рода наследника. Едва закроются глаза старого беркута, отпихнут несмышленого Турекула кулаком в грудь, а то и пинком в зад — и станет ханом кунградского рода Байкошкар-бий, наглец и пройдоха, благо у него есть наследник завидный. Потому и хотелось Рыскул-бию приручить Есенгельды, — как знать, быть может, удастся пристроить при нем Турекула?

Рыскул-бий знал цену Есенгельды. Разумеется, он не ровня Маману. Но ничего лучше этого смазливого, самонадеянного пустобая кунградский род не породил.

Который уж год присматривался Рыскул-бий к Маману и против воли, втайне любовался им. Любовался — и в ту памятную пятницу, когда он по праву сел на коня, и в то утро, когда стоял у старого дуба, на волоске от гибели, и его прикрыли своими телами сироты, а следом весь народ, и особо, до боли, до скрипа зубовного, — в Орске, когда он надел зеленый камзол, покорив русских, обольстив самого царского наместника, и когда усидел в коляске Абулхаир-хана, в которой Рыскул-бий не сиживал… Бог мой, какой сын! Ради такого сына положить свою голову, как положил Оразан-батыр, — недоступное счастье. Ради Турекула этого не сделаешь.

Не потому ли Рыскул-бий уже дважды столько сил, свирепых сил положил на то, чтобы убить Мамана?

Давно, с той поры как четверть века назад по соседству поднялась исполинская фигура царя Петра и заслонила собой мир, почувствовал старый беркут: меняется неумолимо лицо времени. Еще до годины белых пяток, а тем более после нее воплотилось это лицо в Оразан-батыре, а ныне воплощается в Мамане. Царь Петр помер, его сменила на престоле одна баба — Анна, потом другая баба — Елизавета, но от петровского пинка еще гудит земля и кружатся головы. Кажется, и в мыслях нет у Мамана ни ябинского рода, ни кунградского, ни мангытского, ни ктайского, ни кенегесского, ни жалаирского, есть единые, хоть и разорванные над вое джунгарами, каракалпаки. Что с нами станется, ведомо одному богу, но, может, Маман — это будущее черных шапок?.. И все же Рыскул-бий хотел, злобно хотел его убить. Слаб человек, из праха земного слеплена его смертная плоть, и она вопиет: убей то, чем ты не владеешь, то, что тебя краше.

— О… лживый мир… — шептал себе в бороду старик, разбитый, изломанный горем, злостью и стыдом, жизнью долгой, суетной и праздной.

Сбоку выскочил заяц, побежал впереди. Худая примета. Рыскул-бий хлестнул нагайкой коня, пустился зайцу вдогонку. Заяц заметался из стороны в сторону, Рыскул-бий настиг его и затоптал конем. Подоспели два аткосшы. Заяц был еще жив. Рыскул-бий, задыхаясь, кивнул одному из аткосшы:

— Слезай, прирежь.

Показался аул. Согбенный старик вышел Рыскул-бию навстречу с веревкой в руках, видимо, собирать хворост. Посмотрел на всадников из-под сморщенной сухой ладошки, узнал Рыскул-бия.

— Э, хан кунграда… разгуливаешь на иноходце, а народ твой разоряется…

— Что-о ты сказал? — нараспев выговорил Рыскул-бий. — Повтори!

— Опять брат на брата… грабим друг дружку… Рыскул-бий рывком наклонился и схватил старика за сивые вихры.

Ты, помешанный… из ума выжил? Будешь болтать?

Но старик не отступился.

— Старый бирюк, укороти лапы… Чем затыкать мне рот, посмотрел бы на мою спину. Глянь, какая она у меня с сегодняшнего утра…

Старик задрал себе на голову рубаху. Спина его была исхлестана лиловыми кровоподтеками. Так стегать нагайкой старика?

— Кто это тебя? За что?

— Один… на черном гунане без седла, кривой… Я говорю, бог наказал Мамана гибелью отца. Он и давай! Я и тебе скажу, бирюк беззубый, доверились мы тебе, а ты? Не можешь оборонить своих овец, так отдай посох Байкошкар-бию. Он побойчей тебя. Он уже там, с джигитами…

— Где?

— На месте! Ему некогда разгуливать на иноходцах без толку, без проку.

Рыскул-бий хлестнул коня, крича: — За мной! Живей! Живей!