"Неприкаянные" - читать интересную книгу автора (Каипбергенов Тулепберген)

5

Откочевали братья…

С ревом верблюдов, с ржанием коней, мычанием коров поднялся аул и, дымя пылью, двинулся в степь. Не весь поднялся, половина всего лишь, а то и меньше, но казалось, будто откочевывает все становище. Сняли свои юрты, бросили мазанки ровесники Бегиса и Мыржыка. За младшими братьями главного бия пошел кое-кто из сорока облагодетельствованных Айдосом сирот и убогих. Вся стайка Жандуллы Осленка потянулась на новое место. Не удержали их в старом ауле бычки и телки, подаренные главным бием. На тех же самых арканах, что дал им в день свадьбы Али, повели они свою скотину в степь. Ветер неблагодарности гнал их. И никто не остановился, не задержался у юрты Айдоса, не сказал ему слов прощания. Забыли главного бия. Не побоялись предать его.

Весь день, пока снимались с отцовского места младшие братья, Айдос лежал в Большой юрте, терзаясь болью отчаяния. Словно обнаженный, он ощущал, как удары камня, и крики людей, разбирающих юрты, и тоскливый рев телят, оставляющих родной хлев, и топот коней, погоняемых торопливыми аульчанами. Несколько раз он порывался выскочить из юрты, стать на тропе, по которой шло кочевье, крикнуть что есть силы, громко, властно, зло, как он умел это делать, внушая страх и повиновение: «Стойте!»

Они, покидающие его, наверное, остановились бы. Может быть, даже вернулись бы в свои юрты. Но Айдос не выскочил, не крикнул, не унизил своим приказом, своим отчаянием главного бия. Подавил слабость человеческую, которая вдруг поднялась в сердце.

Ему привели сыновей — семилетнего Рзу и пятилетнего Туре: пусть отвлекут бия от мрачных мыслей. Души не чаял Айдос в своих любимцах; веселый, беззаботный лепет малышей умилял его. Часами мог он слушать их разговоры, отмечая, как осложняется их пытливая мысль. Особенно радовал его старший — Рза, чем-то похожий своей рассудительностью на деда, Сул-тангельды.

Став поздно отцом, Айдос, подобно беркуту, торопился научить сыновей летать и делал это, думая о близком завтра, когда понадобятся ему соратники и продолжатели того, что он начал. Сейчас Айдосу нужен был не семилетний, а семнадцатилетний Рза, сидящий твердо в седле, как истый степняк.

Какие-то минуты Айдос радовался встрече с малышами. Минуты только. Не могла боль отчаяния уйти надолго, слишком сильна и глубока была. Вернулась и принялась снова мучить Айдоса. И он, держа на коленях сыновей, уже не слышал их веселую болтовню, а ловил голоса уходящих из аула людей.

Далеко за полдень, когда стихли наконец звуки кочевья, скрип последней арбы и стук копыт растаял в степи, Айдос вышел из юрты и посмотрел на свой аул.

Лучше бы ему выкололи глаза или померкли бы сами, как у старого Жаксылыка, чем видеть смерть собственного аула. Было селение — полная чаша, теперь выплеснулась и казалась пустой.

Перед закатом солнца обычно загорался огонь в очагах и над аулом плыли веселые, радующие сердце степняка дымки. Много было их, и уходили они далеко в степь; теперь стало мало, и жались они к юрте старшего бия, словно боялись, как бы ветер не оторвал их, не унес вслед за Бегисом и Мыржыком.

— Ойбой! — застонал Айдос.

Али, который весь день не отходил от старшего бия п видел, как мучается его хозяин, сказал:

— Они вернутся.

Хотел утешить, а не утешил, бросил вроде бы песок на свежую рану. Поморщился от боли Айдос.

— Вернутся ли. нет — этого никто не знает Вот почему ушли, ведомо ли тебе?

Почему ушли. Али догадывался; сказать, однако, не решался. Как бы снова не насыпать песку на открытую рану. А Айдос ждал и поторапливал помощника взглядом, требовательным, жестким. Наверное, он тоже догадывался, почему ушли люди из его аула…

— Налог платить не хотят, — выдавил из себя Али.

Песком это не было, напрасно боялся робкий Али, но и не избавило это Айдоса от душевной тягости. Налог никому не хотелось платить, первому бию тоже. Хива разоряла каракалпакские аулы поборами. Два-три раза в год надо было объезжать аулы и отнимать у степняков то, чем они жили. Отнимать, пуская в ход и кулак и плетку, не замечая слез и не слыша проклятий.

— От меня можно уйти, — без обиды прежней сказал Айдос, — от налога не уйдешь, не спрячешься Что назначено, отдай хану.

— Кунградцы, однако, не отдают…

Верно, кунградский правитель не гонит скот в Хиву, не возит шерсть и ткани. Это известно всем. И не трогает его хан, потому что Туремурат-суфи его родственник. И это тоже известно всем. А не погони Айдос скот, так его самого погонят нукеры хана, погонят и опустят в зиндан на веки вечные. С каракалпакским бием поступят как с безродным шакалом: аркан на шею — и вослед коню. Беги, иначе затянется петля и высунешь мертвый язык!

— Не отдадим хану, — оправдывая себя перед Али, пояснил Айдос, — отдадим Туремурату-суфи. Он давно тянет руки к нашим стадам. Ты не видишь этих рук, и другие не видят. Они под гдекпеном пока. Зазевайся овца, он тут же ее и схватит. Как бы не уподобились такой овце мои глупые братья! Вот о чем я думаю…

— А хан рук не прячет? — спросил бия Али.

— Не прячет, — уныло, с обреченностью какой-то подтвердил Айдос. — Рук не прячет, кинжала не прячет, аркана не прячет. Все на виду.

Али понял бия и сочувственно вздохнул. Верно ведь — хан кинжала и аркана не прячет.

— Значит, погоним скот?

— Погоним скот, повезем шерсть и джугару. Начи най собирать налог, Али! Как родится новый месяц, скачи по аулам, требуй доли хана!


Бегис и Мыржык остановились на берегу озера. Сам бог приготовил место для аула Айдосовых братьев. По одну сторону — зеленые луга, по другую — джангиле-вые тугаи и заросли камыша в рост всадника, вокруг — земля, досыта напоенная вешней водой, добрая, урожайная, холмы с дикими травами и кореньями. В озере — рыба, не переловишь, а каракалпаки жареную рыбу почитают не меньше, чем жареную баранину.

Юрты свои Бегис и Мыржык поставили на ближнем к озеру холме, чтобы видны были издали и чтобы самим видеть далеко. Далеко видеть надо было тот край степи, где стоял аул старшего брата. Побаивались его Бегис и Мыржык: как бы не возгорелась местью душа Айдоса и не проникся главный бий желанием вернуть младших братьев на землю отца. И в сторону Кунграда следовало поглядывать, без страха, правда, — не напал бы на своих друзей Туремурат-суфи, — но и не равнодушно: ждали братья одобрения и помощи от кунградского хакима. Не замешкался Туремурат-суфи. Послал подарок братьям — пятнадцать голов скота. И слов приятных передал с погонщиком столько же. Не желая отстать от кунградского хакима, тесть Мыржыка, Есенгельды, тоже подарил стадо, хоть и не большое, но не меньше стада Ту-ремурата-суфи. Ну а слов, конечно, было больше: на слова Есенгельды был щедр. Остальные знатные степняки выделили братьям кто по бычку, кто по телке, кто по овце. Паласов войлочных набросали новоселам без счету — покрывай юрты, устилай пол, выкладывай дорожки по склону холма!

Подарки размягчили вконец сердца Бегиса и Мыржыка. Почудилось им, что вся степь радуется появлению нового аула. На лицах братьев цвели улыбки, как весенние травы, в глазах горел огонь гордости. Оказывается, выйти из-под опеки старшего брата — великое дело, угодное и людям и богу.

— Раньше мы были травой чахлой у ног Айдоса, — говорил довольный Бегис. — Теперь становимся стройными тополями.

Ты не ошибаешься, брат мой! — соглашался Мыржык. — Саженцы должны расти на воле, собственными корнями вбирать соки земли. Только тогда молодой турангиль поднимается ввысь, когда ему не мешает своей тенью старое дерево.

Все аульчане разделили радость братьев. Одна душа лишь не разделила — молодая жена Мыржыка красавица Кумар. Печалила ее вражда между братьями. Не она ли виной разлада? Хотя вины в этом своей не чувствовала и не понимала причины, которая привела к разрыву, но не все ведь лежит на песке, что-то и под песком: норки-то свои степные зверюшки строят в глубине. Боялась Кумар людской молвы: «Вот, мол, нерадивая кобылица переполошила косяк, натравила коней друг на друга. Бьются в кровь теперь».

Кайнагу своего, старшего брата мужа, Кумар считала великим бием. Ума у него больше, чем у братьев, он и сильнее их, и дальновиднее. Учиться бы им у него жизни, а не у Туремурата-суфи и отца ее, Есенгельды.

Слушая похвальбу Мыржыка, она как-то сказала:

— Господин мой, отважному степняку следует гордиться своим племенем, а не племенем жены. Рука близкого надежнее руки дальнего. Дружба-то ваша с хакимом Кунграда не прочнее яичной скорлупы.

То, что жена, всегда молчавшая, вдруг открыла рот перед мужем, удивило Мыржыка, но не очень — степнячки, они языкастые, — очень удивило то, что она произнесла, открыв свой безмолвный обычно рот.

— Смысл мужской дружбы недоступен женщине, — сказал он строго и тем хотел сомкнуть уста Кумар.

Но не так-то легко оказалось это сделать. Не умолкла Кумар.

— Переступив порог этого дома, научилась я понимать смысл произносимого. Семья зовется именем одного человека. Имя наше — имя отца твоего, как и имя твоих братьев…

— Ну договаривай, если уж начала, — стал сердиться Мыржык.

— Господин мой, все сказано.

— Не все! Ты не назвала Айдоса. Тянешь нас обратно под его тень. Хитра, шельма!

Слезы обиды выкатились из глаз Кумар. Искренность ее приняли за хитрость. Глуп человек, отмахивающийся от того, кто указывает правильную дорогу. Кончиком платка прикрыла бегущую слезу Кумар и тем избавила себя от насмешливых слов мужа. Она была горда.

Слова-то насмешливые все же пали бы на нее, приготовил их Мыржык, но не успел бросить. За юртой поднялся шум. Радостный. Бегис крикнул:

— Встречай тестя, брат! Едем сам Есенгельды-бий.

— Отец! — прошептала Кумар.

— Да, отец, — усмехнулся Мыржык. — Твой отец, которого ты хочешь поменять на кайнагу.

Вспыхнула Кумар, ожег ее словом Мыржык, но не спалил.

За юртой уже приветствовали гостя. Бросился туда и Мыржык. Хозяин должен первым встретить родственника — таков закон степи и веры.

Отца Кумар ввели под руки, ввели, как вводят главу рода, как правящего бия, подыгрывая тем тщеславному чувству бывшего хакима. Он шел, стараясь высоко держать голову, а голова не держалась, тряслась, и плечи расправить не удавалось: сутулость затвердела в кости, и разогнуть кость уже нельзя было. Белая борода, жидкая и легкая как шелк, моталась на груди в такт движению. Дряхл был Есенгельды, все, казалось, погасло, все обесцветилось в нем, лишь черные глаза горели ярко и молодо и казались чужими на лице старца.

— Мир вам, — молитвенно произнес Есенгельды и степенно погладил бороду.

— И вам мир, — ответили молодые хозяева юрты, усаживая тестя на почетное место и подталкивая под локти и спину мягкие подушки.

Кумар замерла на почтительном расстоянии, как того требовал этикет. Ей хотелось приблизиться к отцу, погладить его руки… Жалость переполняла ее сердце — немощь отца была такой приметной в чужой юрте, но ни приблизиться, ни тронуть его ласково не смела в присутствии мужчин. Только глядела, и грусть была в ее взгляде.

Заговорил Есенгельды. Заговорил, потому что все ждали его слов, как ждут откровения от святого. И что бы ни сказал, принимали с благоговением, качали головами, цокали языками. Мыржык замер, боясь проронить хоть слово.

А что говорил старый Есенгельды? Ничего. Нечего было ему сказать, пустое плел, долго плел, пока не вышел на свою тропу осуждения мыслей и дел Айдоса. Тут слова стали ясными и взволнованными. И в каждом — яд.

Грусть истаяла в глазах Кумар. И жалость ушла. Немощный Есенгельды. оказывается, был еще силен и силу свою вкладывал в зло. Дома-то Кумар не слышала рассуждений отца о смысле жизни — не делился он сокровенным с детьми. А в юрте Мыржыка услышала. Ненависть слепила старика, ни о чем другом, кроме как о мести Айдосу, ставшему вместо него хакимом. говорить не мог, думать не мог И ненавистью своей заражал других.

Сузив красноватые веки, обхватив бороду руками и оглаживая ее время от времени, он неторопливо ронял слова на сердца людей, как роняет гюрза капли яда.

— Размышляя о делах Айдоса, уподобляешься смотрящему в колодец: глубок, а дно все же видно. Дно-то нашего главного бия черное. Раздал сорока сиротам телят и посеял семена разлуки. Мир устроен, как пожелал того всевышний: богатый есть богатый, бедный есть бедный. Отдав богатство другому, себя разоришь, а другого богатым не сделаешь, только заслужишь проклятие. Великий правитель Кунграда сказал мне как-то: «Жизнь каждого записана в книге судеб, и будет так, как суждено судьбой». Айдос прежде славился скупостью. В скупости поднялся над близкими, разбогател. Так было назначено судьбой. Ныне вдруг стал расточителен: свое отдает, народное отдает, и все — хану! А утроба ханская ненасытна. Каракалпаки скоро с пустым котлом останутся…

Знал Есенгельды, куда лить горячее масло. На горящие угли. Вспыхнут, зачадят на всю степь.

Зацокали осуждающе языками и братья и гости Пустой котел кого не приведет в уныние!

Мыржык, тот воскликнул с горечью:

— Ойбой!

Не осуждала Айдоса одна лишь Кумар, молодая жена Мыржыка Разводя огонь в очаге, вороша сухой джингиль и раздувая пламя, она ловила каждое слово отца. Не сочувствием, однако, отзывалось ее сердце, а гневом. Рубил отец тот аркан, которым связаны были братья, и злое дело это подходило к концу. Остановить бы зло! Остановить!

— Отец! — сказала она, лишь только смолк Есенгельды, чтобы передохнуть и дать гостям и хозяевам осмыслить сотворенное им. — Отец, могу ли спросить вас?

Другой бы чей голос, пусть даже громкий, не встревожил Есенгельды, а тихий голос Кумар испугал. Умна дочь, смела. Скажет — кольнет больно. Лучше бы она молчала! Ну, раз заговорила, слушай, терпи, притворяйся довольным.

— Спрашивай, озорница!^- произнес он как можно мягче.

Затаились все в юрте: чем удивит красавица Кумар? И удивит ли?

А Кумар осветила лицо свое улыбкой, сощурила лукаво глаза, будто собиралась позабавить себя и отца шуткой.

— Говорят, человек подобен птице. Правильно ли, отец?

«Первое слово не страшное, — подумал Есенгельды. — Каким будет второе?»

— Верно, коли говорят.

Говорят еще: крылья человека — его язык, — произнесла второе слово Кумар. — Так ли, отец?

«Ну вот и открылся острый шип, — поморщился Есенгельды. — Как бы не уколоться!» Так, дочка. Однако к чему это?

Кумар рассмеялась игриво: попался в силок отец.

Была одна сорока, целый день стрекотала на соседском загоне. Возненавидела я ее, велела соседскому сыну изловить чертовку и обрезать ей крылья. Сосед так и поступил: изловил сороку и обрезал крылья. Замолчала стрекотунья. Теперь мне жаль ее. Жива-то она была крыльями…

Хотел засмеяться и Есенгельды, но язык прилип к гортани. Больно уколола его дочь. Так больно, что и сердце замерло. Ладно, если другие не поняли намека Кумар, а если поняли, засмеют старика.

Однако не дошел, видно, смысл сказанного Кумар до хозяев и гостей. Недоуменно смотрели они на дочь Есенгельды. Мыржык принял слова жены как глупость и озлился:

— Открываешь рот — думай! А лучше не открывай. Она смолчала. Все так же улыбалась, лукаво щурила глаза. Дурочка, и только.

Люди не поняли, не увидели колючих шипов, и Есенгельды успокоился. «Пусть сказанное будет шуткой, — подумалось ему. — Так лучше и ей, и мне». И он примирительно сказал:

— Забавный случай поведала ты нам, дочка. Возвращусь домой, расскажу матери. Порадуется старая.

Пора было расстилать дастархан — угощать гостей. Засуетились хозяева. Одним чаем, пусть даже крепким, настоянным на густом молоке, не отделаешься. За юртой прокричал барашек под ловким ножом, запахло в котле салом. Потек по аулу пряный аромат подрумяненного в масле лука. Потек через аул в степь.

Говорят, на запах дыма и сала слетаются гости. Новых гостей не ждали Мыржык и Бегис, а вот налетели они словно вихрь.

«Не к добру это», — напугался Мыржык. Вбежал в юрту, объявил всем, Есенгельды первому:

— Али здесь!

Кто такой Али? Что бию Есенгельды до какого-то стремянного: ящерица степная пробежит по песку — и нет ее, даже следа не оставит. Пнуть ногой не хочется. А вот встревожил. Изменился в лице старик, забегали костлявые пальцы по бороде. Прошипел:

— Пять слов лишь сказали про Айдоса, на шестом откликнулся, прислал весточку. Ну, опустошит теперь этот Али казаны ваши…