"Сомерсет Моэм. Нищий (Перевод В.Артемова)" - читать интересную книгу автора

наложив на них смягчающую печать старины; купол сверкает белыми и синими
изразцами. После этого оказалось, что смотреть больше нечего. Я занял столик
под прохладными сводами аркады, окружающей площадь, и заказал виски. Солнце
обрушивалось на площадь во всем своем безжалостном великолепии. Кокосовые
пальмы сникли, покрывшись пылью и грязью. Большие черные грифы неуклюже
опускались на них и тут же срывались вниз, чтобы подхватить с земли
какие-нибудь отбросы, а потом, тяжко хлопая крыльями, взлетали на
колокольню. Я разглядывал людей, снующих по площади. Это были негры,
индейцы, креолы, испанцы - пестрая толпа побережья Карибского моря, люди
самых разных оттенков кожи - от черного дерева до слоновой кости. Ближе к
полудню столики вокруг меня стали заполняться, главным образом мужчинами,
которые зашли сюда пропустить стаканчик перед обедом. Большинство из них
были в белых брюках. Но некоторые, несмотря на жару, были облачены в темные
костюмы, служившие неотъемлемой частью их профессиональной
респектабельности. Маленький оркестр - гитарист, слепой скрипач, арфистка -
наитрывал танцевальные мелодии. После каждых двух номеров гитарист с
тарелкой в руках обходил столики. Я уже купил местную газету и проявлял
несгибаемую твердость перед упорными попытками газетчиков навязать мне еще
несколько экземпляров ее же. По меньшей мере двадцать раз я отказался от
услуг чумазых мальчишек, желавших почистить мои и без того сверкавшие туфли,
а так как в конце концов у меня не осталось мелочи, я только покачивал
головой в ответ на назойливые приставания нищих. От них не было спасения.
Индианки в бесформенных лохмотьях, каждая с ребенком, завернутым в шаль и
привязанным за спиной, протягивали пергаментные руки и клянчащим голосом
рассказывали одну и ту же печальную историю; маленькие мальчики подводили к
моему столу слепцов; больные, увечные, калеки демонстрировали язвы и
уродства, которыми наградила их природа или несчастный случай; без конца
хныкали, выпрашивая медяки, полуголые голодные детишки. Все они боялись
толстого полицейского, который время от времени выныривал откуда-то и
начинал хлестать их плеткой по спине и по голове. Тогда они бросались от
него врассыпную, но возвращались обратно, как только он, обессилев от столь
непомерного напряжения, снова впадал в летаргию.
Внезапно я обратил внимание на нищего, резко отличавшегося от всех
других, да и от людей, сидевших вокруг меня - смуглых и черноволосых, -
цветом своих ослепительно рыжих волос и бороды. Он не расчесывал их,
наверное, уже несколько месяцев, борода его свалялась, длинные патлы на
голове торчали во все стороны. На нем не было ничего, кроме брюк и бумажной
фуфайки, но таких засаленных и драных, что непонятно было, почему они еще не
развалились. Никогда не приходилось мне видеть такой худобы; его ноги, его
обнаженные руки были кожа да кости, сквозь дыры в фуфайке проглядывали резко
очерченные ребра, а на покрытых пылью ступнях можно было сосчитать все
косточки. Среди всех этих жалких подобий человека он выглядел самым
несчастным. Он не был стар, ему вряд ли перевалило за сорок, и я невольно
задумался над тем, что же могло довести его до такой жизни. Трудно было
предположить, что он не стал бы трудиться, если бы мог достать работу.
Единственный из всех нищих на площади, он молчал. Все остальные вопили о
своих страданиях и, если это не приносило подаяний, продолжали клянчить до
тех пор, пока их не отгоняли грубым окриком. Этот не произносил ни слова.
Он, вероятно, понимал, что его фигура лучше всяких слов говорит о его
бедности. Он даже не протягивал руки, а просто смотрел на вас, и в глазах у