"Элизабет Макнейл. 9 1/2 недель " - читать интересную книгу автора

сторонам кровати, о трех пустых чашках из-под кофе, пепельницах, до краев
наполненных окурками, о грязном белье, напиханном в наволочку в углу, об
открытках с Аль Пачино и Джеком Никольсоном, которые я засунула под раму
зеркала над столом, о фотографиях - с одной широко улыбаются мои родители,
а на другой снята я с четырехлетним двоюродным братцем на Кони-Айленде. Уж
не говоря о видах норвежских фьордов, присланном мне одним приятелем, или
сицилийской часовни, которая привела меня в полное восхищение два года
назад и обложках Нью-Йоркера, которые я отдала окантовать, и о картах всех
стран, в которых я побывала (с городами, обведенными красным кружком), и
особенно о самом любимом сувенире: заляпанном ресторанном меню, оправленном
в красивую серебряную раму. Это меню от Люхова, первого нью-йоркского
ресторана, куда ступила моя нога двенадцать лет назад.
Спальня этого человека, - думаю я, - как-то уж слишком обычна для
того, чтобы я могла ее назвать действительно обычной. Если отнестись к ней
благожелательно, ее можно назвать строгой, а если отнестись критически, то
снобистской; честно сказать, она скорее всего скучна. Во всяком случае,
ничего "интимного" в ней нет. Он что, не знает, что люди вешают на стены? С
его профессией он мог бы легко позволить себе купить несколько красивых
репродукций; а за те деньги, которых, должно быть, стоила ему ужасная
картина в гостиной, он мог бы покрыть все стены сусальным золотом.
Голоса мужчин теперь звучат громче. Уже почти девять часов.
Я встаю, подхожу к комоду; на его ящиках медные ручки, а на дереве
вырезаны завитушки. Рядом стоит длинный узкий стол в стиле Парсон, а на нем
лампа, в точности такая, что стоит у кровати, и стопки профессиональных
журналов. Потом шкаф. Очень большой, двустворчатый. Правая створка скрипит,
когда я ее отворяю. Я застываю на месте, затаив дыхание. Голос гостя стал
почти жалобным. Его же голос по-прежнему тих, но тверд. Я сама себе кажусь
не в меру любопытной девчонкой, да так оно и есть.
В шкафу над вешалкой два больших отделения. В верхнем, насколько я
могу видеть, лежат кожаные чемоданы; довольно потрепанные, чехол от
кинокамеры, лыжные ботинки и три черные поливиниловые папки, на которых его
рукой написано: Налоги. В нижнем отделении лежат пять свитеров: два
темно-синих, один черный, один белый и один коричневый; четыре стопки
рубашек, все голубые, бледно-розовые и белые.
"Раз в год я звоню, - скажет он мне позже, - к Брукс Бразерс. Они
присылают мне рубашки, и мне не приходится туда идти. Я ненавижу ходить по
магазинам".
Когда рубашка пачкается, он кладет ее в другую стопку, а человек из
китайской прачечной, которому он их отдает, присылает их ему в пакете
выстиранными и выглаженными. Когда на рубашке появляется пятно, которое
нельзя вывести, он ее выбрасывает. Рядом с рубашками лежат две теннисных
ракетки, ручки которых длиннее, чем полки, шесть белых теннисок и пять пар
теннисных шорт (он играет по вторникам с 12.30 до 2.30, по четвергам с
12.15 до 2, в воскресенье с 3 до 5 часов весь год, как я узнаю позже.
Ракетки он носит в футляре, а спортивную одежду - в мешке из крафта). В том
же отделении около правой стенки - десять наволочек стопкой, а рядом -
простыни.
Не считая того костюма, что сейчас на нем - а еще какие-то, возможно,
в чистке, - у него их девять. Три - темно-серый, синий в полоску и из
серого твида, все с жилетами и одного покроя - новые. Три других - из