"Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца" - читать интересную книгу автора

Глава двенадцатая ДЯДЮШКА МАКСИМ


Дядя Максим нравился Васе все больше. Слыл он среди родни в Гульёнках и в Москве человеком необыкновенного характера и необыкновенной жизни. И впрямь он был человеком иных правил, чем тетушка Екатерина Алексеевна.

Войдя однажды в комнату, когда старая Ниловна помогала Васе умываться, он выслал няньку прочь, велел Васе раздеться догола, стать в круглую деревянную бадью и сам окатил его из огромного кувшина ледяной колодезной водой.

— Не боишься? — спросил он при этом ласково.

— Нет, не боюсь, — ответил Вася, вздрагивая под холодной струей.

— Инако и быть не может, — заметил дядя Максим. — Природа полезна человеку. Вижу, моряком тебе быть, служить во флоте российском. Недостойно дворянина впусте жить с малолетства, хоть и много таких середь нашего дворянства.

И маленькую Юлию он воспитывал в своих собственных правилах.

Каждый день он посылал ее гулять по улицам Москвы, но лошади не велел закладывать. Юлия с гувернанткой гулял пешком.

Эта восьмилетняя девочка с живыми карими глазками и русыми косичками уверенно водила Васю по кривым московским улицам и переулкам, мимо дворянских особняков и садовых заборов. При этом гувернантка Юлии, уже пожилая француженка, ходила за ней всегда позади, едва поспевая за девочкой.

В первый же день Юлия пошла показывать Васе Москву. По Покровке, узкой, мощеной бревнами улице, тяжело стуча колесами, проезжали груженые телеги и катились кареты.

Вдруг Вася остановился и громко засмеялся.

— Гляди, гляди! — сказал он, показывая Юлии на странный экипаж, в котором ехали франт в коричневом фраке, светлоголубом шелковом жилете, в высоком цилиндре и дама в пестрой мантилье и с туго завитой прической-башней.


Франт сидел верхом в задке этого экипажа, представляющего собою нечто среднее между линейкой и бегунками, а его спутница сидела перед ним боком, поставив ноги на подножку. Впереди же, на самом тычке, кое-как держался возница.

Вася долго со смехом следил за этим нелепым экипажем, отчаянно прыгавшим на своих высоких рессорах по бревенчатому настилу улицы.

— Почему ты смеешься? — спросила Юлия. — Этот экипаж зовется у нас гитарой. Разве некрасивый экипаж?

— Нет — ответил Вася. — В Гульёнках я таких не видел.

Потом Юлия показала Васе Кремль, Лобное место на площади, где у длинных торговых рядов толпился народ и ездили огромные кареты четверней.

А вот и Воскресенские ворота, и Иверская.

— Скорее сними шапку! Скорей сними! — шепнула Юлия Васе. — Не то собьют.

Между двумя проездами, у ворот, стояла часовня. Шла служба. Двери часовни были открыты, и Вася увидел в глубине огромный образ, сверкающим дорогими украшениями, с темным, почти черным ликом, озаряемый пламенем сотен свечей.

А вокруг часовни ползали калеки. Тут были и безрукие, и безногие, и слепые, и страшные уроды, с растравленными язвами, с изуродованными головами.

Но внимание Васи занимала не пышная служба, не образ, украшенный алмазами, не нищие, просящие милостыню гнусавыми голосами, а женщина в бедном темном платье, стоящая на коленях на мостовой, у самого проезда. Проезжающие мимо экипажи чуть не задевали ее колесами.

У женщины изможденное, бледное, без кровинки лицо, лихорадочно горящие глаза, в которых сквозят муха и напряжение. У нее грубые, узловатые руки. В одной из них теплятся огарок восковой свечи, другой она крестится истовым, тяжелым крестом, бия себя троеперстием в грудь.

Эта женщина с бледным лицом, с горящими, как уголья, черными глазами, с порывистыми движениями останется на всю жизнь в памяти Васи. Через десять, двадцать, тридцать лет случайно, мгновенно, неизвестно почему вдруг будет она появляться перед его мысленным взором, вызывая такое же чувство жалости, как и сейчас, — желание разгадать ее тайну. Кто обидел ее?

— Вася, что же ты загляделся? Пойдем отсюда, — говорит Юлия и тянет его за рукав. — Пойдем, а то еще попадешь под лошадь. Только не говори папеньке, что мы были здесь. Он будет смеяться.

Вася медленно отходит прочь.

А вот это Неглинка, — поясняет Юлия, когда они переходят от Воскресенских ворот по мосту через грязную речушку, протекающую в укрепленных деревянными сваями берегах по просторной захламленной площади. — Вот это, направо, Петровка. За нею Кузнецкий Мост, куда пошла твоя гувернантка.

— Это что? — спрашивает Вася, указывая на клочок бумаги, приклеенный хлебным мякишем к забору, и начинает читать, с трудом разбирая написанное: — «Про-даеца дев-ка чест-но-го по-ве-де-яия, осьмнадцати лет отроду, там же рыжий жеребец пяти лет, добро выезженный, там же сука гончая по второму полю, там же голубятня на крыльях, спросить у Ннколы на Щипке, дом Семиконечного».

Бумажка эта тоже поразила Васю.

За обедом он спросил у дяди Максима:

— Разве можно продавать девку вместе с гончей сукой по второму полю?

— А ты об этом никогда не слыхал?

— Нет, в Гульёнках того не слыхал. Слыхал от тетушки, что батюшка не велел мужиков продавать.

— Батюшка твой, как и я, вольнодумец был. По совести нельзя продавать человека, а по закону, вишь, можно.

— А почему же закон не по совести?

— Потому, что закон нехорош.

— Зачем же такой закон?

— Законы издают люди.

— Зачем же они издают плохие законы?

— Вырастешь — узнаешь, — сказал дядюшка. — А ты ешь-ка, гляди, какой потрошок утиный у тебя в тарелке стынет!

После обеда, когда и дядюшка и тетушка отдыхали, а Юлия брала урок музыки на клавесинах в большом белом зале, Вася, слоняясь без дела по дому, забрел в дядюшкину библиотеку.

В противоположность гульёнковской, это была очень светлая, веселая комната с окнами в сад, откуда сильно пахло цветущим жасмином и пеонами. К аромату цветов примешивался едва уловимый запах сухого лакированного дерева, напоминавший выдохшийся запах тонких духов.

В шкафах было много книг в кожаных переплетах, но ими можно было любоваться только через стекло, так как шкафы были заперты. Внимание Васи привлекла картина в темной раме. На картине было нарисовано дерево без листьев, а на стволе его написано: «Иван Головнин». На ветвях же стояли другие имена, а среди них «Михаил и Василий».

Вечером пили чай в саду у прудка, К столу вышла тетушка Ирина Игнатьевна. У нее было отдохнувшее, посвежевшее лицо, и глаза смотрели веселее, чем давеча. Одета она была уже не по давешнему, а в темное шелковое платье.

— Дядюшка, — сказал Вася дяде Максиму, — видел я на стене картину. Дерево превеликое, на нем ветви с именами. Это рай, что ли?

— Нет, это не рай, — отвечал, улыбаясь, дядюшка. — Это родословное древо рода Головниных, к которому и мы с тобою прилежим. Род наш начался от Никиты Головнина, который предводительствовал новгородским войском в 1401 годе, сиречь триста семьдесят семь лет назад, и разбил под Холмогорами войско великого князя Московского Василия Дмитриевича.

— Что же ему за это было?

— А ничего. Разбил и разбил.

— Откуда же об этом известно, если столь давно было?

— Из летописей, которые велись разумеющими в грамоте. Было немало таких середь иноков в оное время... А прямым родоначальником нашим был Ива» Головнин.

— Значит, это его имя на древе написано?

— Его.

— А Михаил — это кто?

— Это твой отец. А Василий — это ты.

Вася засмеялся.

— Чудно как выходит: нарисовано древо, а через то понятно, кто после кого жил.

— Так оно и есть, — подтвердил дядюшка, делая несколько глотков чаю из огромной розовой кружки с надписью славянской вязью: «Во славу божию». — Однако не в этом дело. Каждый нехудородный человек может намалевать себе такое древо, но почтения в том будет еще мало, если нанизать на ветви бездельников и обжор.

— А в нашем древе?

— В нашем древе было немало людей, которые служили своему отечеству и положили живот свой за него.

— Кто ж то были?

— Кто? — переспросил дядюшка. — А вот Игнатий и Павел Тарасовичи Головнины за верность отечеству в годину самозванчества были пожалованы вотчинами от царя Василия Шуйского, подтвержденными позднее и царем Михаилом Федоровичем. Иван Иванович Головнин, по прозвищу Оляз, был воеводой в походах Казанском и Шведском тысяча пятьсот сорок девятого года. Владимир Васильевич Головнин тоже был воеводой в оном же Шведском походе. Пятеро Головниных пожалованы были от царя Ивана Васильевича Грозного землей в Московском уезде. Никита и Иван Мирославичи Головнины убиты в бою на Волге, в Казанский поход. Никита и Наум Владимировичи тоже положили живот свой при последней осаде Казани. Василий Иванович Головнин был убит при осаде Смоленска поляками в 1634 годе. Шестеро Головниных были стольниками батюшки царя Петра Первого.

— Ого, какие все были! — с гордостью воскликнул Вася. — И не боялись итти в бой?

— Может, и боялись, а шли, потому что надо было для пользы отечества.

— А страшно это, чай, дядюшка? А?

— Страшно, пока не разгорячишься, а как кровь в голову ударит, как обозлится человек, так о страхе не думает.

— А вы были, дядюшка, в боях?

— Бывал.

— С кем?

— С турками, под командой генерал-аншефа Репнина в 1770 годе. Был ранен турецкой пулей в грудь и вышел в чистую.

«Вот ты какой!» — подумал Вася о дяде Максиме с гордостью, но не сказал того.

А дядя Максим между тем продолжал:

— Каждый дворянин и, паче того, каждый россиянин обязан служить своему отечеству, ставя превыше всего его пользу и славу, каждый должен быть слугою отечества. И нет почетней смерти, как смерть за отечество.

— Это и на небесах зачтется, — вставила и свое слово Ирина Игнатьевна.

— На небесах — это все одно, что вилами по воде, — отозвался на ее слова дядя Максим. — Наукой доподлинно разгадано, что облако есть пар, сиречь вода. Кто же там зачитывать-то будет? Вольтер говорит по сему случаю...

— И всегда-то ты, Максим Васильевич, делаешь мне при детях афронт, — прервала его с обидой Ирина Игнатьевна. — Накажет тебя бог. Наш соборный протопоп, отец Сергий, вельми ученый иерей, днями сказывал, что Вольтер твой не токмо был безбожником, но и жену свою бил тростью.

Дядя засмеялся и поцеловал у Ирины Игнатьевны ручку.

А вечером Вася слушал, как дядюшка Максим вместе с братьями Петром и Павлом Звенигородцевыми, соседями как по Москве, так и по именьям, музицировал в большом белом зале с лепными украшениями и хрустальной люстрой, с портретами предков на стенах. Но люстры не зажигали. Играли при свечах, которые вырывали из темноты лишь кусочек зала.

Дядя Максим вынул из футляра, стоявшего в углу, огромную скрипку, — Вася никогда не видел такой большой скрипки, — зажал ее ногами, и скрипка под его смычком сразу запела, доверху заполняя высокий зал своим чудесным голосом. И этот инструмент понравился Васе больше всего.

Занятный человек был дядюшка Максим!