"Антонио Муньос Молина. Польский всадник " - читать интересную книгу автора

вместо того чтобы заниматься каждый своим делом.

Об этом они иногда говорили - о чувстве абсурда и бессмысленности: им
приказывали "нужно взять этот холм", но они думали, что, даже вытеснив
противника, не смогут взять его, потому что холм останется на том же месте -
голый и опустошенный бомбами, залитый кровью, усеянный трупами без лиц, с
раскинутыми ногами и вывалившимися внутренностями.
- Холм останется там же, - повторял, качая головой, дядя Рафаэль, - и
никто не сможет ни забрать его с собой, ни извлечь из него какую-нибудь
выгоду.
Они не боялись: все происходило слишком быстро, чтобы можно было успеть
испугаться; они голодали, их кусали вши и клопы, они умирали от холода в
плащах и сходили с ума от жары в стальных касках, им ранили ноги военные
сапоги, их мучили обморожения; они вспоминали про урожай, который не смогут
собрать в этом году из-за войны, и писали при светильнике трудные,
церемонные письма своим женам и родителям или диктовали их другим. "Дорогая
Леонор, надеюсь, что по получении этого письма ты будешь в добром здравии, у
меня, слава Богу, по-прежнему все в порядке", - прочитал я в письме деда,
найденном в его ночном столике. Он писал не о поражениях и не о страхе
военно-полевого суда, а о погоде или о том, что вспоминает ее и детей. Я
представлял себе то место, как концентрационные лагеря в фильмах:
выстроенные в ряд дома, койки из голых досок, сторожевые башни с
прожекторами и громкоговорителями, проволочные ограждения под высоким
напряжением. Но все было совсем иначе: сотни, тысячи людей блуждали как тени
по пространству среди жнивья и оливковых деревьев, говорил мне мой дед,
когда еще не потерял память и желание рассказывать, территория была обнесена
забором из досок и кольев, как выгон для скота, и охранялась вышкой с
пулеметами. Там не было ни зданий, ни учебного плаца, ни единого укрытия,
где можно было бы спрятаться от дождя и холода. Они спали под ветвями
оливковых деревьев, прислонившись к стволам или выступающим корням,
растянувшись на земле в жаркие ночи, бродили дни, недели, месяцы, как
заблудившиеся путники, сбивались в кучу и дрались, когда перед ними высыпали
мешок черного хлеба, смотрели, как чернеют на земле и на ветвях маслины,
которые никто не собирал в течение четырех-пяти лет. Они тупели от большой
скученности, голода и скуки, постоянно ожидая письма, освобождения,
приговора к смертной казни или пожизненному заключению, писали, если умели и
могли раздобыть карандаш и листок бумаги. "С тобой прощается твой верный
супруг, Мануэль" - замысловатая подпись, такая же, как голос и жесты деда.
Наклонные, тщательно выписанные буквы, свидетельствующие о том, сколько
труда ему стоило подобрать и затранскрибировать каждое слово крошечным,
почти исчезавшим в пальцах карандашом со смоченным слюной кончиком
полустершиеся от времени, искаженные орфографическими ошибками слова:
"Напиши мне, как там урожай, здесь было много дождей и полно оливок, но
никто их не собирает, а жаль". Моя бабушка в Махине, безнадежно далеко от
своего мужа, потому что она не умела измерять расстояния, слышала шаги и
свист почтальона, шедшего по улице Посо, и, прежде чем прозвучит удар
дверного молотка, выбегала из дома, охваченная надеждой и страхом, поскольку
чаще всего почтальон проходил мимо и, кроме того, вполне мог принести ей
нерадостную весть: что ее мужа убили, что он никогда не вернется, так же как
не вернулся старик из дома на углу, где поселился теперь слепой, который ни