"Альберто Моравиа. Я и Он " - читать интересную книгу автора

подогнуты, локоть упирается в колено, подбородок прирос к ладони. Женщина
лежит ничком позади него. У нее длинные ноги и выпуклые ягодицы. Спина,
начиная с поясничной седловины, непрестанно изгибается до самого затылка, а
пышная грудь вминается в перину. Я наблюдаю за актрисой в объектив и
чувствую, что она мне нравится, что меня влечет к ней; мой взгляд становится
все менее профессиональным и все более сладострастным. Я, понятно, отметаю
эту страсть, неуместную, да и вредную в данный момент. И говорю себе:
"Совсем, что ли, спятил: после стольких мук и терзаний снимаешь наконец
"свой" фильм и, вместо того чтобы думать о работе, забиваешь себе голову
всякой похотливой чепухой. Какая муха тебя укусила? Ты должен воспринимать
эту актерку только как исполнительницу, а не как женщину". Немногословная,
но убедительная проповедь возымела Действие. Я беру себя в руки, прогоняю
обуревающее меня желание и снова погружаюсь в работу над фильмом.
Теперь актриса должна встать с кровати, с нарочитой, продуманной
медлительностью подойти к тумбочке и завесить лампу комбинацией. Затем
резко, по-кошачьи, обернуться, опрокинуть юношу на постель и броситься на
него, накрыв собой его тело. В маленький картонный рупор я кричу: "Внимание!
Мотор!" И вот под чудодейственное стрекотание запущенной кинокамеры я с
изумлением вижу, как актриса поднимается с постели и, вместо того чтобы
завесить лампу, направляется прямехонько к тележке, на которой я восседаю.
Хочу крикнуть ей: "Да не на камеру иди, а к лампе!" - но не могу выдавать из
себя ни звука. Таинственная сила, перед которой пасует моя воля, заставляет
меня неотрывно смотреть в объектив и отрешенно снимать нагое тело; актриса
идет ко мне, покачивая бедрами. Неторопливо, рассеянно, лениво она подходит
все ближе; и тут, по мере того как она приближается, я замечаю, что актриса
изменяется, перерождается, теряет свою красоту и обретает облик Фаусты, моей
жены. Да, это именно она: толстобрюхая, грудастая телка с вечно
двусмысленной ряшкой. Хочу крикнуть ей: "Ты-то что тут делаешь? А ну, мотай
отсюда, проваливай, тебе говорят, кыш домой, срываешь мне съемки, весь
эпизод из-за тебя запорол!" Но с горьким бессилием понимаю, что кричи не
кричи, а из беззвучно разеваемого рта не вырывается ни звука. Тем временем
Фауста продолжает медленно, нехотя и как бы невзначай надвигаться на
объектив, отведя назад плечи и выпятив живот. Она подступает совсем близко;
постепенно голова и ноги выходят из кадра; теперь я вижу только отвисшее
чрево. Но и оно по мере приближения Фаусты сокращается до одного лобка.
Фауста делает последний шаг и ослепляет объектив густой, буйной порослью,
подобной медвежьей шкуре, сменившей, в пору происходивших в ней общих
перемен, некогда изящные завитки. Я хочу крикнуть: "Назад, назад!" - слишком
поздно.
Объектив заполнен тесно прильнувшим, точно приклеившимся к нему лобком,
как будто весь мир сплошь зарос волосами. И тут я внезапно просыпаюсь с
пронзительным и тягостным чувством разочарования.
Поначалу пытаюсь прийти в себя; не понимаю, где я и который теперь час.
Постепенно до меня доходит, что уже утро, в это время я обычно просыпаюсь;
лежу на спине, накрывшись одной простыней. Огромный, твердый, багровый, под
стать одинокому исполинскому дереву в чистом поле под низким, давящим небом,
"он" вздымается из подбрюшья почти вертикально, колом приподнимая полог.
Злобный, упрямый, подлый, коварный тип! Я гневно набрасываюсь на "него": "-
Мы так не договаривались.
- Как? - Ты обещал мне, что...