"Владимир Набоков. Тяжелый дым" - читать интересную книгу автора

нежно произнесла сестра.- А, Гришенька?
- Хорошо, отстань,- сказал он наконец, и, бережно
воссоединив дверные половины, она растворилась в стекле.
Он опять подвинулся к освещенному столу, с надеждой
вспомнив, что куда-то засунул забытую однажды приятелем
коробочку папирос. Теперь уже не видно было блестящей булавки,
а клеенчатая тетрадь лежала иначе, полураскрывшись (как человек
меняет положение во сне). Кажется - между книгами. Полки
тянулись сразу над столом, свет лампы добирался до корешков.
Тут был и случайный хлам (больше всего), и учебники по
политической экономии (я хотел совсем другое, но отец настоял
на своем); были и любимые, в разное время потрафившие душе,
книги, "Шатер" и "Сестра моя жизнь", "Вечер у Клэр" и "Bal du
compte d'Orgel" ("Бал графа д'Оржеля" (франц.)), "Защита
Лужина" и "Двенадцать стульев", Гофман и Г╦льдерлин,
Боратынский и старый русский Бэдекер. Он почувствовал, уже не
первый,- нежный, таинственный толчок в душе и замер,
прислушиваясь - не повторится ли? Душа была напряжена до
крайности, мысли затмевались, и, придя в себя, он не сразу
вспомнил, почему стоит у стола и трогает книги. Бело-синяя
картонная коробочка, засунутая между Зомбартом и Достоевским,
оказалась пустой. По-видимому, не отвертеться. Была, впрочем,
еще одна возможность.
Вяло и почти беззвучно волоча ноги в ветхих ночных туфлях
и неподтянутых штанах, он из своей комнаты переместился в
прихожую и там нащупал свет. На подзеркальнике, около
щегольской бежевой кепки гостя, остался мягкий, мятый кусок
бумаги; оболочка освобожденных роз. Он пошарил в пальто отца,
проникая брезгливыми пальцами в бесчувственный мир чужого
кармана, но не нашел в нем тех запасных папирос, которые
надеялся добыть, зная тяжеловатую отцовскую
предусмотрительность. Ничего не поделаешь, надо к нему...
Но тут, то есть в каком-то неопределенном месте
сомнамбулического его маршрута, он снова попал в полосу тумана,
и на этот раз возобновившиеся толчки в душе были так властны, а
главное настолько живее всех внешних восприятий, что он не
тотчас и не вполне признал собою, своим пределом и обликом,
сутуловатого юношу с бледной небритой щекой и красным ухом,
бесшумно проплывшего в зеркале. Догнав себя, он вошел в
столовую.
Там, у стола, накрытого давно опочившей прислугой к
вечернему чаю, сидел отец и, одним пальцем шурша в черной с
проседью бороде, а в пальцах другой руки держа на отлете за
упругие зажимчики пенсне, изучал большой, рвущийся на сгибах,
план Берлина. На днях произошел страстный, русского порядка,
спор у знакомых о том, как ближе пройти от такой-то до такой-то
улицы, по которым, впрочем, никто из споривших никогда не
хаживал, и теперь, судя по удивленно недовольному выражению на
склоненном лице отца, с двумя розовыми восьмерками по бокам
носа, выяснилось, что он был тогда неправ.