"Владимир Набоков. Совершенство" - читать интересную книгу автора

голенастые девочки, игравшие в классы, старики на скамейках, зеленое
конфетти семян, которое сыпалось с пышных лип, всякий раз, как потягивался
воздух. Одиноко и душно было в черном; он снимал шляпу, останавливался,
озирался. Порою, глядя на трубочиста, равнодушного носителя чужого счастья,
которого трогали суеверной рукой мимо проходившие женщины, или на аэроплан,
обгонявший облако, он принимался думать о вещах, которых никогда не узнает
ближе, о профессиях, которыми никогда не будет заниматься, - о парашюте,
распускающемся как исполинский цветок, о беглом и рябом мире автомобильных
гонщиков, о различных образах счастья, об удовольствиях очень богатых людей
среди очень живописной природы. Его мысль трепетала и ползла вверх и вниз по
стеклу, отделяющему ее от невозможного при жизни совершенного
соприкосновения с миром. Страстно хотелось все испытать, до всего добраться,
пропустить сквозь себя пятнистую музыку, пестрые голоса, крики птиц, и на
минуту войти в душу прохожего, как входишь в свежую тень дерева.
Неразрешимые вопросы занимали его ум: как и где моются трубочисты после
работы; изменилась ли за эти годы русская лесная дорога, которая сейчас
вспомнилась так живо.
Когда наконец - с привычным опозданием - он поднимался на лифте, ему
казалось, что он медленно растет, вытягивается, а дойдя головой до шестого
этажа, вбирает, как пловец, поджатые ноги. Вернувшись к нормальному росту,
он входил в светлую комнату Давида.
Давид во время урока любил колупать что-нибудь; впрочем, был довольно
внимателен. По-русски он изъяснялся с трудом и скукой, и если надобно было
выразить важное, или когда с ним говорила мать, переходил сразу на немецкий.
Иванов, знавший местный язык дурно, объяснял математику по-русски, а учебник
был, конечно, немецкий, так что получалась некоторая путаница. Глядя на
отороченные светлым пушком уши мальчика, он пытался представить себе степень
тоски и ненависти, возбуждаемых им в Давиде, ему делалось неловко, он видел
себя со стороны, нечистую, раздраженную бритвой кожу, лоск черного пиджака,
пятна на обшлагах, слышал свой фальшиво оживленный голос, откашливание и
даже то, что Давид слышать не мог, - неуклюжий, но старательный стук давно
больного сердца. Урок кончался, Давид спешил показать что-нибудь -
автомобильный прейскурант, кодак, винтик, найденный на улице, - и тогда
Иванов старался изо всех сил проявить смышленое участие, - но, увы, он был
не вхож в тайное содружество вещей, зовущееся техникой, и при ином неметком
его замечании Давид направлял на него бледно-серые свои глаза с недоумением
и затем быстро отбирал расплакавшийся в ивановских руках предмет.
И все же Давид был нежен. Его равнодушие к необычному объяснялось так:
я сам, должно быть, казался трезвым и суховатым отроком, ибо ни с кем не
делился своими мечтами, любовью, страхами. Мое детство произнесло свой
маленький, взволнованный монолог про себя. Можно построить такой силлогизм:
ребенок - самый совершенный вид человека; Давид - ребенок; Давид -
совершенен. С такими глазами нельзя только думать о стоимости различных
машин или о том, как набрать побольше купончиков в лавке, чтобы даром
получить товару на полтинник. Он копит и другое, - яркие детские
впечатления, оставляющие свою краску на перстах души. Молчит об этом, как и
я молчал. Когда же, в каком-нибудь 1970 году (они похожи на телефонные
номера, эти цифры еще далеких годов), ему попадется картина, - Бонзо,
пожирающий теннисный мяч, - которая висит сейчас в его спальне, он
почувствует толчок, свет, изумление пред жизнью. Иванов не ошибался, - глаза