"Юрий Невский. Секрет живописи старинными красками (Сб. "Время покупать черные перстни")" - читать интересную книгу автора

предстоящего цветения, разноцветный сон плодоносного, краткого времени.
Тишина струится, звенит конницей далекого ручейка, перекликается
вознесением птичьих голосов. Протяжное и растянутое время накрыло
волшебным крылом огнистый край, все сумеречные овраги и чащобы, прогалины,
где в бурой глянцевитости мха блеснут раскатистые искорки прошлогодней
брусники...
Здесь прокатилась горючим валом первая империалистическая война, и
нет-нет, да и наткнешься на сифилисные провалы окопов, паутинную ржавь
колючки, блиндажи с прогнившим и рухнувшим перекрытием, а то хрупнут под
ногой белые карандашики костей да обугленный ржавью винтовный ствол.
Жуткая явь охолонула сердце, пригладила льдышкой волосы на затылке
кошмаром закордонного видео: как-то раз, шумливой, непогодной ночью, будто
тихо позванивая, посмеиваясь ли зыбкой в литье лунного света новогодней
игрушкой, висел на сосне, запутавшись в стропах, скелет парашютиста в
истлевших космах амуниции. Было и такое: в особо морозную зиму (никто и не
припомнит такой), ушло вглубь болото, оставив снаружи череду восковых
фигур в противогазах: сошедший с ума от газов взвод так и утоп стоймя,
сохранив последнее шагающее движение и форму русского пехотного полка в
нетленной вечности торфяного саркофага.
Но долгим падением я стремлюсь сквозь велосипедное мелькание звонких
березовых спиц, смятое, розовое платье багульника, гудение каленых сосен,
ручейный перезвон. Ночую в прелых, дурманных прошлогодних скирдах у
перепутья травяных дорог, у дымного костерка все варю себе кашу из
пшеничных концентратов в каске империалистического солдата, да жиденький
чаек хлебаю из банки, приправленный незабвенным гранатовым экстрактом.
По ночам льдисто, звездно, огнисто... Пейзаж все более напоминает лунный,
каменистей становятся прогалины, корявее и цепче стволы деревьев, небо
ниже и плоше. Пошли и лагеря: ряды все той же колючки, обугленные, залитые
розоватой кровью иван-чая останки бараков, накренившиеся гулливерные
уродцы сторожевых вышек. Где-то там есть и страшный гравийный карьер, где
в одной из штолен кем-то свезен со всей округи и заботливо упрятан ОН, в
четырнадцати гипсовых экземплярах облезшей краски под бронзу, все в том же
военном френче и сапогах, указующий путь народам. Плотно укутали его
лагерными ватниками когда-то, до каких-то времен, да тряпье истлело. И все
кости, кости, кости... Уже собьешь и ноги, и набойку американского
лендлизовского ботинка, помянешь недобрым словом карту-трехверстку, и
бога, и черта, и уж какая-то безмерная, одичалая, космическая стынь
подступит к сердцу; вот-вот рванется как в разгерметизировавшийся
межзвездный корабль! А хмурятся и густеют леса, непролазно цепляясь в
десантную куртку,- да где же ждет меня бабушка, найду ли ее на этот раз?..
Да, у пронзительно-синей льдинки озера, где жгутом извилась, впадая в
него, гористая речушка, на взгорке, под распластанными крыльями
ели-вековухи, припряталась ее избушонка, теплая и рваная, как телогрейка.
Бабушка морщинит иссушенную корку лица, щурит синие, как это озеро,
глазки, улыбается лягушачьей улыбкой, потирает сухие, дубленые временем
лапки паучка. Она все в той же марсианской кольчуге, что питает ее, теперь
уж, видно, травянистое тело.
- Как марсиане, бабушка? - крошу в суровую холстинку остатки печенья да
липкую слякоть конфет, что думалось принесть добрым подарком.
- Да чего там,- хе-хекает старушка,- за ними не станет, прилетали надысь...