"Иван Алексеевич Новиков. Пушкин на юге ("Пушкин в изгнании" #1) " - читать интересную книгу автора

страстное стремление к независимости... сделать из него прекрасного слугу
государства..." Тут он метнул коротенький взгляд на стоявшего перед ним
молодого человека, и легкая усмешка тронула его губы. "Что ж вы не сядете?"
А сам продолжал стоять. "Или, по крайней мере, первоклассного писателя... По
крайней мере! Гм... гм... как все это просто!.."
- Садитесь же... Я вас прошу! - повторил он, кончив читать и небрежным
движением кинув бумагу на стол.
Но вместо того, чтобы сесть и самому, он приблизился к Пушкину и
положил свою небольшую, но довольно широкую руку ему на плечо. Рука была
жаркая, добрая.
А город, где недавно совсем проходили войска, направлявшиеся на
усмирение крестьянских бунтов - пехотные части, казаки, - крепко-накрепко
это забыл или... как бы забыл. Когда бы об этом не знать, то ни за что бы и
не догадаться. Улицы были сонны, пустынны. Они оживали только в базарные
дни, когда, невзирая на все треволнения, сюда наезжал деревенский люд и
площади заливались терпкими запахами навоза и дегтя, овечьей шерсти. Телеги
и фуры, волы, просторные помещичьи брички и одинокие всадники, певучая
украинская речь, широкополые поповские шляпы, женский пестрый узор - все это
столь не похоже на Петербург: Невский, Нева, салоны и ресторации! И Пушкин
любил потолкаться между возами, прислушаться к говору, песне...
То место, где он поселился, носило название Цыганский Кут. Несколько
еврейських домишек было разбросано по оврагам, поблизости от корчмы,
стоявшей на пыльной проезжей дороге. Тут же неподалеку, на вытоптанном
людьми и конями поле, раскиданы были палатки цыган. Пушкин заглядывал и в их
кочевые шатры. Это бродячее племя еще более говорило его воображению, когда
по вечерам зажигались в синеющих сумерках огни их костров и явственно
доносилось гортанное пение, музыка - то заунывная, то разудалая, плясовая.
Вечерами не зажигал он огня. Верный Никита, сопровождавший его в
путешествии, быстро обрел деревенские свои привычки и ложился спать, едва
наступали сумерки. Старик и старуха, евреи-хозяева, подобно цыганам, также
питались на воздухе, но у них в землю вкопана была небольшая, обмазанная
глиною печка. Речь их была смесью еврейского с украинским и русским.
Старуха, недовольная нуждою и нищетой, громко обычно брюзжала, перебирая
достатки соседей. Старик был иным: он хранил всю задумчивую важность своих
праотцев, которые пасли когда-то стада по палестинским нагорьям, а ночью
следили с молчаливою думой движение звезд. Ровно, спокойно и неторопливо он
наставлял пожилую голубицу свою, толкуя ей о тщете призрачных благ, о суете
всех сует. Каждый из них оставался верен себе, и каждый вечерний их разговор
повторял собою вчерашний.
И таких очагов было немало вокруг, и вокруг каждого теплилась жизнь. И
таких городов, деревень затеряно было в южных степях великое множество!
Покоем и дремной покорностью дышали они, отзываясь в груди молодого
изгнанника непокоем, тревогой, вызывая горячую думу.
Но в то же самое время все эти мысли и ощущения по рождали еще никакого
определенного вывода, они возникали и отлагались на глубине, оставаясь как
бы мыслями впрок. Пушкин был очень молод еще, и личное, свое, в нем
бушевало, подобно морскому прибою. Когда же увидит он южное море? Порою
охватывало его нетерпение, подымавшее с места, и казалось уже, что Раевские
никогда не приедут...
Пушкин лежал на лавке в бреду. Лихорадка трепала его уже вторые сутки.