"Ян Отченашек. Хромой Орфей" - читать интересную книгу автора

виноградских улиц бойкий, словно подросток. Старик гордился своей
профессией, в ней было нечто возвышенное - прямо ангел-провозвестник в форме
почтальона! и хвастал неутомимостью своих ног. Шаги, ступени, звонки, лица!
Тысячи лиц. Дни. Недели. Годы. До недавних пор дед - богатырь, участник
одиссеи чехословацкого легиона, умел горячить фантазию внука сочным
изображением сибирского похода. Четыре военных года пообщипали то, во что
дед некогда так трогательно верил; человечество ополоумело, мир стал другим,
непонятным, события его собственной жизни казались уже ничтожными. И война
эта была другой; жестче, шире, но - лишенной поэзии. Она была ему не по
душе. Не его это война. Оскорбленный, дед перестал интересоваться чем бы то
ни было, замкнулся в себе. С чувством обиды отложил сумку почтальона, влез в
шлепанцы пенсионера и занял командный пост на сундуке возле печки.
И сидит там целыми днями, караулит изнемогающий огонь, а утомленная
память крутит рваный, мелькающий фильм без сюжета, без конца. В нем ступени,
тысячи ступеней, звонки, тысячи звонков, он нажимает на кнопки, и звонки
ясно звенят в глубине квартир, и еще - дощечки на дверях, фамилии, фамилии,
двери и еще двери... Никто не открывает, и он бредет по лестницам дальше, с
выносливостью шахтерской лошади, тащит свою набитую сумку, а ноги слабеют.
Все теперь плохо, все насквозь изолгалось, потеряло цену. Кроме его корок...
Старик предсказывает голод. Вероятно, в усталом мозгу проносятся
апокалиптические видения: не люди - скелеты бросаются друг на друга из-за
куска заплесневелого хлеба. Кто тогда сжалится над бедным стариком? Он не
хочет подыхать как собака, значит надо собирать корки. Он предусмотрителен,
он знает - сухари долго хранятся, не портятся. И он украдкой собирает их,
тщательно сушит, ворует в кладовке ломти хлеба, с хитрым видом потирает
сухие ладони. У него много тайников. Недавно мать обнаружила у него под
кроватью мешочек с хрустким содержимым, и в других местах находили его
тайные склады. Гонза с мамой молчали об этом - старческая привязанность к
жизни была гротескной, но будила жалость.
Гонза встал из-за стола, подхватил свой потертый портфель; он брал его
на завод скорее по привычке, в портфеле лежала только книжка да стопка
бумаги. На листках он записывал мысли, мелькавшие иногда в его усталой
голове.
Мамина железнодорожная шинель висела у двери. Она походила на
висельника и была ему противна уже тем, что доставала чуть ли не до пят,
делала мать бесформенно-толстой. В шинели мать возвращалась из долгих
поездок в промерзших вагонах, возвращалась с горькими складочками у рта, с
глазами, погасшими от усталости; она забиралась в постель и впадала в
беспокойный сон, в котором протяжно гудели поезда. Когда они в последний раз
говорили с мамой по-человечески? Давненько, пожалуй! Так только, встречаемся
в дверях, и нечего нам сказать друг другу. Привет, мама! Привет, Енка! - так
она всегда его называет. Бедная мама! А все же и ей отпущены минутки
цветенья, пусть ложного. Одно время у нее был служащий страховой кассы, с
рыхлым лицом, с оспинами на лбу и трясущимися руками. Ох, этот геморроидный
тип! Потом он перестал ходить, надежда угасла, осталось только воспоминание
о его тонких дрожащих руках. А потом за нашим столом появился этот верзила в
незастегнутом железнодорожном кителе - теперь мать встречается с ним. И
спит. Наверняка. Может, он и добрый человек. Каждый раз он тяжело опускается
на один и тот же стул, вешает свою форменную фуражку на один и тот же крючок
и выкладывает костлявые кулаки на одно и то же место на столе. И упрямо